Текст книги "Анна-Мария"
Автор книги: Эльза Триоле
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
С того дня, как радио наконец-то обзавелось дизельным автомобилем и его стали посылать за Эльвирой, избавив ее тем самым от необходимости ездить в вечно переполненном, вечно запаздывающем автобусе, настроение Эльвиры заметно улучшилось и она повеселела. Она стала следить за собой, наряжалась, душилась и, загоревшая, подкрашенная, возбужденная, хорошела у меня на глазах с каждым днем. Отправляясь на радио, она из автомобиля посылала мне воздушные поцелуи, громко давала наставления: отдыхай, ешь, и т. д. и т. п. Шофер, совсем молодой паренек, был очень мил и вежлив. Однажды, наблюдая, как Эльвира усаживается рядом с ним в машину, я невольно повторила изречение Женни: «Если так кажется, значит так оно и есть». И невольно улыбнулась. Но ведь бывают случаи, когда кажется, когда очень похоже, а на самом деле ничего нет и даже быть не может. Когда же я застала их целующимися у подъезда, я тихонько убежала и мысленно произнесла другое изречение Женни: «Все спят со всеми!» Впрочем, какое мне дело! Образ мыслей у молодого шофера был вполне благонадежный: он ненавидел немцев и издевался над Петеном. Это единственное, что было для меня важно в их романе, если отбросить его комическую сторону. Положиться на умение Эльвиры держать язык за зубами было бы смешно, и любовник ее мог оказаться опасным для меня человеком.
Но теперь Эльвира страстно желала, чтобы я куда-нибудь убралась. Я ей мешала, и она не упускала случая дать мне это почувствовать. Куда девались ее былая сговорчивость и покладистость… Да, одним из самых больших неудобств тех страшных лет была зависимость от доброй воли людей. Жить в чужом углу и без того утомительно: никогда не позволять себе распускаться, плакать или смеяться, вставать или спать, включать радио или есть, когда и как тебе хочется… Всегда считаться с окружающими! Не так уж сладко жить все время с мыслью, что ты стесняешь людей, которые из любезности согласились тебя приютить (кстати, со временем я заменила в своем лексиконе слово «любезность» словом «долг»), но когда опасение превращается в уверенность, то окончательно теряешь душевное равновесие. Меня это мучило гораздо больше, чем страх за свою участь. С тех пор как Эльвира завела любовника, она только и думала, как бы избавиться от меня и остаться с ним наедине. А мне нельзя было уехать, нельзя было из-за шашней Эльвиры оборвать связь с Жако, которого я обязана была ждать здесь. Не могла же я по ее милости срывать работу. Не уеду! Я делала все, чтобы она перестала меня стесняться: послушать меня, так у всех моих подруг, а особенно у жен военнопленных, есть любовники, и это совершенно понятно, ведь жизнь так коротка и т. д. и т. п. Однако все было напрасно: Эльвира не решалась взять меня в наперсницы. Думаю, ее смущало социальное положение любовника. Однако раз уж тебя зовут Эльвирой, то с кем же тебе спать, как не с шофером! Я становилась злой. Эльвира превращалась в мегеру. Но я не сдавалась.
Первым прибыл не Жако, а Рауль. Вот так неожиданность! После взаимных приветствий я убежала. Весь день проболталась по улицам и кафе, рискуя на кого-нибудь напороться. После завтрака долго рассматривала витрины… Что со мной будет? И угораздило же меня очутиться между супругами в момент их встречи после трехлетней разлуки… К тому же я не знала, что на уме у Рауля, – возможно, он в восторге от немцев? Положение становилось невыносимым. Я вернулась разбитая, так и не приняв никакого решения.
Рауль в халате и домашних туфлях сидел на моей террасе, то есть на террасе той голубой комнаты, где я спала. Не успел приехать, как ему понадобилось отдыхать именно на голубой террасе!
– Куда вы исчезли, Анна-Мария? – спросил он. – Я был так рад вновь увидеться с вами.
Пока Эльвира, которой было явно не по себе, накрывала на стол, подавала чай, тосты, Рауль рассказывало своем побеге из плена, о своем пребывании в Париже: оказывается, прежде чем приехать на Побережье, он шесть месяцев провел в Париже…
– Нет, вы только подумайте, – простонала Эльвира, – полгода во Франции и даже не известил меня!..
Рауль рассказывал, как он пробрался через демаркационную линию, о том, что творится за этой линией. Я смотрела на него: он откинулся в шезлонге, солнце освещало изможденное лицо, глубокие морщины, и выражение его глаз, когда он их открывал, было уже не потусторонним, а каким-то растерянным… Я неотступно думала о Женни…
Когда Эльвира спустилась посмотреть, испекся ли сладкий пирог, Рауль сказал:
– Мне никак не удается с вами поговорить. Жако не приедет, он послал меня. Я вам все подробно объясню, как только будет возможно, – словом, наедине…
Такая возможность представилась в тот же вечер. Эльвира начала волноваться еще до обеда. Возможно, она хотела предупредить своего дружка о приезде Рауля. Я протянула ей руку помощи:
– Вы, кажется, собирались сегодня обедать в Ницце, у своих друзей…
В расстройстве чувств Эльвира даже не спросила, откуда я это взяла.
– Господи, – вздохнула она, – а как их предупредить, что я не могу прийти!
Рауль, в свою очередь, пришел ей на помощь.
– А ты иди! – сказал он отеческим тоном.
– В первый же вечер слишком грустно… – вздохнула Эльвира.
– Иди, деточка, иди, у нас впереди еще много других вечеров.
Права была Женни, когда говорила: «До чего он талантлив! И как актер и как лжец!»
По распоряжению Жако, я уехала с Лазурного берега в Гренобль. Весь Гренобль был охвачен пламенем в прямом и переносном смысле слова. Гренобль не покорился, сломить его сопротивление можно было, лишь полностью уничтожив сам город. Немцы взялись за это.
Рауль тоже находился в Гренобле. Здесь, где каждый дом, каждое дерево, каждый человек таили для нас смертельную опасность, Рауль разгуливал с карманами, полными листовок, подложных документов и фальшивых свидетельств. Безумное удальство до поры до времени сходило ему с рук. В его поведении чувствовалось что-то лихорадочное, какая-то одержимость… Одна встреча за другой, в дождь, в холод, долгие часы ожидания где-нибудь в подворотне, многокилометровые переходы, без сна, без еды… По-моему, он находил какое-то наслаждение в скрытом самопожертвовании, в этом самоотречении, в этой безграничной преданности делу. В жалком пальтишке, грязных ботинках, с худыми, неестественно белыми руками, как у человека, только что выпущенного из тюрьмы, Рауль с рассеянным видом слонялся по городу, объявленному на осадном положении. «Свою работу», как выражался Рауль, он выполнял, повинуясь долгу, возможно, даже не осознанному. В его ненависти к врагу чувствовалось какое-то неистовство, а в его преданности друзьям – какая-то почти болезненная восторженность. Уже отдан был приказ о его аресте и под его настоящим именем, и под одной из кличек. Жена Рауля благоразумно покинула дом на Побережье и жила где-то в другом месте. Жако, побывавший проездом в Гренобле, со смехом рассказывал, что Эльвира ненавидит меня, считает, что это я, злодейка, вовлекла ее мужа в Сопротивление.
Жако велел Раулю покинуть Гренобль и уйти в маки. А вскоре после его отъезда меня перебросили в ту же сторону в санитарной машине (маленький грузовичок Красного Креста), с надежнейшим шофером и безупречными документами. Меня одели медицинской сестрой. Мы перевозили оружие.
Я жила в городке, расположенном в десяти километрах от маки, и была связана по работе с Раулем. Замечательные ребята вошли в его отряд, – Рауль сам отбирал их, по одному; но не буду рассказывать о них, а то никогда не кончу… Они частенько спускались в городок, ухаживали за девушками, особенно за нашей первой красавицей Луизеттой, дочерью парикмахера. Мы привыкли к тому, что все нам сходило с рук, и даже перестали скрываться. Жители городка снабжали нас провиантом, доставляли нужные сведения, помогали во всем. Казалось, и взрослые и дети, играют в какую-то увлекательную игру. В конце зимы удача, необычайная, дерзкая отвага Рауля, помощь всего края позволили нам спасти двадцать человек: мы организовали побег из тюрьмы, куда я имела доступ под видом инспектора социального обеспечения.
С этой операции мы возвращались в грузовике втроем: шофер Альбер, Рауль и я. Остальные поодиночке отправились в маки. Мы сидели под брезентовым верхом, спиной к шоферу, молча глядя на тянувшуюся за нами дорогу. Стояла ночь. Дорога была прямая и длинная; забившись под брезентовый навес, мы видели, как будто в раме, кусочек пейзажа, убегавшего вдаль, уже почти неразличимого. Пронизывающий холод, толчки, боль в пояснице от долгого сидения на ящике, одежда, особенно неудобная, оттого что вот уже двое суток я не раздевалась и не мылась… У меня совсем окоченели ноги. «Разуйтесь и суньте ноги в мои варежки…» – предложил Рауль. Они были совсем теплые от его рук. Чтобы согреться, мы прижались друг к другу. Мне невыносимо хотелось спать, и я положила голову ему на плечо, а он чуть отвернул лицо, чтобы не коснуться щекой моего лба. Мы ехали, время шло, а мы все ехали… Но холод, толчки, боль, все эти понятия теперь вдруг лишились смысла. Будто их разом стерли с грифельной доски мрака. Хотелось кричать о чуде… Но я не кричала, я не шевелилась, я боялась вспугнуть чудо, как птицу.
Мы прибыли домой на рассвете. Грузовик громко пыхтел возле моей двери, но соседи уже давно ничему не удивлялись. Рауль поставил мой чемодан на землю и снова влез в кузов. Старушка, у которой я жила, сердечно встретила меня, что-то говорила о постели, о горячей грелке, гроге, усталости, бессонной ночи… Усталость, холод? Да нет же. Наоборот, мне хорошо, очень хорошо. Чудо длилось… Каждый знает его имя.
На следующий день Рауль пришел к обеду. Хозяйка приготовила курицу, она переволновалась из-за нас и теперь хотела отпраздновать наше возвращение. Мы уже садились за стол, когда примчалась девочка с постоялого двора. Она так запыхалась, что еле могла выговорить: у въезда в селение стоит немецкий грузовик, – видать, чего-то ждут. Тут только я почувствовала, до чего я устала: снова уходить!
Послали людей предупредить маки. А мы с Раулем доехали на мотоцикле до соседнего городка. Поезд подошел сразу же. Черный промерзший поезд, жесткие скамьи, пассажиры наступают вам на ноги, храпят. Мы прижались друг к другу. Поезд шел долго, долго…
В С. мы прибыли ночью. Шли под руку по пустынным улицам – комендантский час уже наступил, но нам выдали на вокзале пропуск. Рауль пытался отыскать гостиницу, в которой он уже однажды останавливался и где я была бы в безопасности. Найдя наконец гостиницу и успокоившись за меня, он ушел. А я поднялась наверх. Ледяная комната, ледяная вода, ледяная и грязная постель. Но холод, грязь, усталость тоже стали понятиями отвлеченными, я была словно под наркозом и, кажется, могла бы пройти по битому стеклу, ничего не почувствовав. Счастье главенствовало надо всем.
Мне пришлось прожить в этой гостинице две недели. Рауль не возвращался, а мы условились, что я буду ждать вестей от него: видно, работа разладилась. Я не захватила с собой никаких вещей, а в гостинице стоял страшный холод, и мне ни разу за эти две недели не удалось согреться. В этом захолустном городишке с облупленными, облезлыми домами, похожими на казенные здания, был бульвар, длинный, с голыми деревьями, и сквер, где играли посиневшие от холода ребятишки. По улицам шагали немецкие патрули, и камни мостовой звенели под их сапогами.
Наконец приехал Рауль на моем санитарном грузовичке с шофером Альбером за рулем. Он привез один из моих чемоданов.
В связи с тревогой бойцов маки надо было перебросить на другое место. Кроме того, ребята разузнали, что можно разживиться бензином, и, прежде чем уехать, Рауль хотел организовать нападение. Жандарму, перешедшему на сторону маки, стало известно, что у одного хозяина гаража хранится пятьсот литров бензина, который он продает на черном рынке. Сторож гаража, уверял жандарм, всем сердцем на стороне маки; он не окажет ни малейшего сопротивления. Жители деревни – гараж находился в маленькой деревушке – до смерти напуганы и после комендантского часа носа не кажут из дому. Ни малейшего риска, ребенок справится. Нужно только для проформы связать сторожа, заткнуть ему рот кляпом и успеть отъехать подальше от деревушки к тому времени, как его найдут и обнаружат пропажу бензина. Рауль подыскал для меня жилье поблизости от деревни, они отвезут меня туда по пути, мне только придется подождать в грузовичке, пока они управятся с бензином, полчаса спустя я уже буду на новой квартире.
Нам предстояло выехать ночью, через час-другой. Рауль завладел моей рукой, и мы пошли по этим безобразным улицам, меж двух рядов голых, как скелеты, деревьев. Не выпуская моей руки, Рауль старался опередить меня, словно хотел заглянуть мне в лицо своим прежним потусторонним взглядом. Что ему надо? Наконец он сказал как будто с облегчением: «Я люблю вас, мадам!» О, Женни! Я заговорила о другом, ведь могла же я не расслышать, не так ли?.. Мы продолжали бродить по улицам, Рауль рассказывал о нашем городке, о маки… Кажется, мы зашли в кафе. Потом снова отправились бродить. Безобразные улицы, немцы, усталость, опять все стерлось, как слова… В грузовичок мы сели, когда уже наступила ночь, темная ночь. Мы ехали долго.
– Надеюсь, – сказала я ему, – вы не строите себе иллюзий…
– Анна-Мария!
В голосе его звучали слезы. Он обнял меня.
– Один раз, – молил он, – поцелуйте меня только один раз! Эта минута больше не повторится!..
Потом мы ехали, вне времени, среди бархатистой ночи.
Грузовичок остановился. На маленькой деревенской площади полный мрак, глубокая, как сон, тишина. Обычная площадь обычной французской деревушки… памятник павшим, бассейн, где стирают белье, развесистое дерево… Во всех окнах тьма, а единственное освещенное окно наводило на мысль о болезни, о горе… На другой стороне площади двигались какие-то тени: ребята из отряда Рауля поджидали нас.
Я устроилась на носилках внутри грузовичка: носилки показались мне мягкими, как пух, меня согревал внутренний жар.
Не знаю, сколько времени провела я так в полузабытье. Когда раздался первый выстрел, мне показалось, они только что ушли. Потом еще один, и еще… Я выскочила из машины, на том краю площади мелькали чьи-то силуэты. Если это наши, почему они так медлят? Я не знала, что делать, броситься ли им навстречу или, наоборот, спрятаться. Вот кто-то бежит… Это Альбер, шофер… он впрыгивает в машину… заводит ее…
– Носилки, – кричит он, – носилки! Вынимайте носилки!
Они медленно приближались, они кого-то несли… Кого они несли?
Пьеро, они несли Пьеро. В окнах зажегся свет, послышался стук отпираемых дверей, громкие голоса. Они положили тело Пьеро на носилки. Его убил сторож гаража, «сторонник маки», убил сквозь приоткрытую дверь, когда они подходили.
Грузовичок несся во весь опор. Я сидела впереди между Раулем и Альбером, другие – в кузове, с телом Пьеро. Все молчали.
Рассвет… Слишком часто я вижу, как встает солнце, слишком часто… Подъезжаем, сказал Рауль. Не знаю, куда мы подъезжали, я не заметила ни дороги, ни местности.
– Полицейский кордон, – сказал вдруг Альбер, – затормозить или проскочим?
– Проскочим, – ответил Рауль.
– Это не боши, – заметил Альбер. – Жандармы.
– Тогда тормози, с ними мы договоримся.
Машина остановилась. В ста метрах впереди путь преграждала повозка. Я видела, как они подходили. В касках. Первый, высокий, с черными длинными усами, в упор выстрелил в Рауля. Рауль не упал и даже успел скомандовать: «Прыгай на ту сторону! Бегом!» И выстрелил. Альбер уже выпрыгнул, он уже за насыпью, стреляет… Я тоже выпрыгнула, побежала. Стала за деревом, спиной к насыпи; я никого не видела, дорогу заслонял грузовичок, до меня доносился лишь шум стычки. Но вот появился жандарм, и я выстрелила в него из-за дерева. Расстреляв все патроны, я подумала; «Сейчас они меня схватят!» И скатилась по другую сторону насыпи. Вжик! Словно оса ужалила в бедро. Я лежала плашмя на животе, за насыпью. Сейчас они меня схватят! Фыркает грузовичок: отъезжает, удаляется… Тишина.
Встаю. Где Альбер, он должен быть здесь, по эту сторону? С моей левой ногой что-то неладно… Альбер исчез. Тогда я поползла по полю на четвереньках.
Появляется солнце, оно бледное, словно после бессонной ночи. Клочья тумана еще цепляются за кусты, беспорядочно разбросанные по полю. Я ползу, ползу. Поле необъятно, как небо, и выпукло, как глобус. На краю, там, где виднеется узкая кромка деревьев, какой-то шалаш; во что бы то ни стало надо туда добраться. Я насквозь промокла от талого снега… Вот наконец шалаш… Забираюсь в него. С этой минуты и начался ужас.
Я лежала там очень долго, и уже совсем рассвело, когда у входа появились грязные сабо, вельветовые штаны и ноги колесом. Надо мной склонился крестьянин с всклоченной головой, с горбатым, как у хищника, носом. Он молча уставился на меня. Оба мы не издали ни звука. Насмотревшись, он спросил:
– Вы та самая дамочка, что принимала участие в нападении на гараж в X.?
Я ответила:
– Мне холодно… Не могу встать… Я больна…
Крестьянин еще раз посмотрел на меня, потом повернулся и вышел. Я закричала, хотела вернуть его, доползла до входа и увидела удалявшиеся кривые ноги. Очевидно, то же испытывают люди на плоту среди океана, когда они видят проходящий мимо корабль и не могут остановить его.
Целый день… Потом ночь. Должно быть, я несколько раз теряла сознание. Еще один день. В сумерки я решилась выбраться из шалаша: там, по другую сторону дороги, стояла ферма. Левая нога у меня омертвела, я не могла на нее ступить. Сильная боль в правой руке… Вот уже почти двое суток, как я ничего не ела, ничего не пила.
Кое-как я добрела до фермы. Проковыляла по двору, несколько раз падала на колени в оттаявшую навозную жижу. Они, вероятно, смотрели на меня из окна, но не открыли, пока я не очутилась у самой двери. Тогда на пороге появился приходивший в шалаш крестьянин и худая женщина, вся в черном.
– Нельзя, нельзя, дамочка! – сказала она и взяла меня за руку.
Я громко вскрикнула.
– Это еще что? – удивленно спросила она, не выпуская моей руки.
Крестьянин вошел в дом и закрыл дверь, оставив нас во дворе. Жена его отвела меня в курятник… Вспуганные куры, роняя перья, носились как полоумные. Я упала на навозную кучу.
– Это еще что? – повторила фермерша. – Коли вас найдут здесь, несдобровать ни вам, ни нам…
– Пить…
Сколько времени прошло, прежде чем она принесла мне кружку воды? Возможно, она принесла ее сразу же.
Меня спас сам бог: обезумевшая курица снесла яйцо чуть ли не в ладонь мне. Снова ночь… А! Оказывается, есть и такой сорт «укрывателей»! Не хочу умирать здесь, только не здесь… Я твердила эту фразу, стараясь внушить себе, что нельзя умирать здесь, у этих чудовищ. Но если никто никого не любит, как же тогда мы прогоним захватчиков?
Утром крестьянка заглянула в курятник.
– За вами приедут, – сообщила она.
Я слышала, как она сзывала во дворе кур: «Цып, цып, цып…» Никто никого не любит, теперь уж я это твердо знала.
Услышав во дворе шум машины, я подумала: боши или жандармы. Но мне было все равно, я даже не посмотрела, кто вошел в курятник. Со двора доносились возмущенные голоса: «Дерьмо паршивое!» – кричал кто-то. Кудахтанье стало нестерпимым, как будто оно раздавалось у меня в голове. Меня подняли, понесли. Свет до боли резал глаза. Меня положили в машину, на сиденье.
Толчки на дороге, запах табака, когда кто-то склонялся надо мной. Потом – провал.
Очнулась я в постели. Сиделка, вся белая в голубом свете лампы, успокоила меня: «Не бойтесь…» Мужчина в белом халате добавил: «Не волнуйтесь, все будет в порядке…»
Я попала в больницу, к друзьям. Когда туда нагрянули боши, им сказали, что здесь одни только заразные больные и жертвы несчастных случаев на производстве. Мне пришлось провести в больнице несколько бесконечных недель: у меня началась гангрена, мне чуть было не отняли ногу. Однажды приехал Жако: я узнала, что Рауль убит, Альбер убит, Марселя схватили. Остальным удалось спастись.
Я выкарабкалась, ногу мне не отняли. Длинный, длинный период выздоровления я провела в городке, у моей старушки. Немцы уже побывали здесь, сожгли дома, убили людей, увели заложников. Теперь им незачем сюда возвращаться. Уже давно перебросили в другое место наш отряд, вернее, то, что от него осталось. Городок затих, как будто умер. Но выбора не оставалось, приходилось жить там, где меня согласились приютить.
Старушка ухаживала за мной, как за родной дочерью. Жители навещали меня, особенно женщины, среди них красавица Луизетта, дочка парикмахера. Мы вспоминали то далекое время, когда отряд еще стоял поблизости. На самом деле с тех пор прошло всего три месяца… Говорили о наших бойцах, то об одном, то о другом… Но чаще всего о Рауле, девушки не могли его забыть. Луизетта твердила, что останется верна его памяти и никогда не выйдет замуж, хотя и слышала от Полины, будто Рауль обещал на ней жениться, если ее муж, который сейчас в плену, по возвращении согласится дать ей свободу. Полина утверждала, что беременна от Рауля, но ей ничего не стоило и соврать, к тому же она путалась со всеми. Другим девушкам тоже было что рассказать о Рауле, каждая хранила в своем сердце сокровенные воспоминания о нем. Все спят со всеми, о, Женни!
Я ревновала мертвого. Думаю, я согласилась бы вновь пережить те дни на ферме, в шалаше, лишь бы не страдать так, как страдала сейчас. Впрочем, одно не лучше другого. Я верила в человека! Глупо! С таким же успехом можно верить, что на свете нет воров, убийц, лгунов. Вопиющая наивность! К тому же мне никто ничего не обещал, а Рауль и подавно.
Мне казалось, если бы только я могла узнать правду, я тут же перестала бы страдать. Рауль погиб, а я, вместо того чтобы оплакивать его, думаю бог знает о чем. Он умер за Францию, а мне вздумалось ревновать. Умер за Францию… От руководства маки ко мне приехал товарищ, медлительный, безжалостный: оказывается, Рауль затеял дело с бензином легкомысленно, не собрав нужных сведений… А меня занимали лишь пустяки, лишь мои личные дела. Я ненавидела Рауля: из-за него я так низко пала, унижала себя грязными подозрениями; я ловила себя на том, что копаюсь в своих воспоминаниях, расспрашиваю девушек… У меня было такое ощущение, словно я распечатываю адресованное ему письмо, словно роюсь у него в карманах, и я была самой себе гадка до тошноты… Но должна же я знать! Снова и снова вспоминала я прожитые бок о бок с ним дни. Вспоминала, как он сидел у нас, тут, возле печки; осунувшееся лицо, синяки под глазами… Было это 29 февраля, незабываемый день! «Я несчастлив, – говорил он, – что с нами будет, Анна-Мария, война скоро кончится, вы уедете к своим, а я теперь без вас жить не могу…»
Мы провели весь день вместе, составили отчеты о маки, потом обошли несколько крестьянских домов, договариваясь о продуктах. Рауль ходил и говорил, как во сне… На следующий день он ушел к связным, так, по крайней мере, он мне сказал. Вернулся Рауль в тот же вечер, совершенно преображенный. «Анна-Мария, почему вы дуетесь? Уверен, вы не доверяете мне, сомневаетесь… Живите проще… Я люблю вас, что может быть проще…»
29 февраля и 1 марта… Сегодня красавица Луизетта, рыдая, рассказала мне, как после проведенной вместе ночи они с Раулем поссорились и она, назло ему, отправилась на гулянье в деревушку С., где открывалась ярмарка. Ярмарка в С. бывает 29 февраля, а 1 марта Рауль пришел за ней туда, отчитал ее, сказал, что не простит себе, если по его вине она пойдет по плохой дорожке. «Нужна я ему была, как прошлогодний снег, – со слезами говорила Луизетта, – просто ревновал. Не мог допустить, чтобы я его первая бросила. Он хотел все решать сам, даже с кем мне путаться, с ним или с другим…» 29 февраля, 1 марта. Он не останавливался перед ложью, лишь бы уверить меня в своей любви; сам страдал по Луизетте, а говорил, будто жить без меня не может; синяки под глазами после ночи, проведенной с нею, выдавал за знаки любви ко мне… Негодяй… И вместе с тем я цеплялась за мысль, что, возможно, он хотел порвать с Луизеттой ради меня, что этим и была вызвана их ссора… Знать! И ко мне вернется человеческое достоинство и честность! Знать! И я перестану мучаться или хотя бы буду мучиться с достоинством. Как только узнаю – перестану терзаться из-за покойника и буду оплакивать его, как оплакиваю Пьеро и других. Но тут я снова вижу, как он, обезумевший, выбегает из комнаты Женни: «Умоляю вас, не вмешивайте меня в эту историю…» Он бежал, точно убийца, даже не посмотрев, нельзя ли ее спасти! Точно убийца. Никто не виновен в смерти Женни, но каждый внес свою лепту.
Вот что грызло мне сердце в то время, как страна моя агонизировала. Жако уверял, что высадка произойдет в самое ближайшее время. Я могла уже ходить, с палкой. Потом без палки. Началось выздоровление. Возвращалось благоразумие.
В Париж я вернулась вместе с Освобождением, и мне на долю выпало счастье видеть, как он возрождался из пепла. Теперь я могла умереть спокойно.
* * *
Гулять по улицам, не таясь – какое странное чувство! Все радостно приветствовали меня. Все с ума сходили от счастья. Все.
Иной раз трудно, оказывается, произнести стереотипную фразу: «Вы ничуть не изменились». Потертые, иссохшие, полинялые, помятые, истощенные, раздавленные днями и ночами, что обрушились на них всей своей тяжестью, французы еле держались, как еле держалась на их плечах жалкая одежда. Растолстели они или похудели, появилась у них лысина или седина, стали они беззубыми или обзавелись превосходной искусственной челюстью – все в равной мере не красило их. Вот это и называется постареть, и когда стареют не у тебя на глазах, когда ты поставлен перед уже свершившимся, нелегко бывает приноровиться к новому положению вещей.
Но существуют морщины благородные, морщины трогательные и прекрасные… И на согбенную спину, дрожащие руки и худую шею профессора истории я смотрела с любовью и восхищением, как глядят на старые выщербленные камни родной церквушки. Профессор вышел из тюрьмы только после Освобождения, жену его угнали в концлагерь, старший сын скрылся в маки, и отец ничего о нем не знал. Профессор остался один, с младшим сыном. Квартира разгромлена, в книжных шкафах черно и пусто.
– Дело рук этих господ, – сказал профессор, указывая на пустые полки, – жаль… я очень дорожил своей библиотекой.
Я спросила, что стало с хирургом.
– В тюрьме за активное сотрудничество с немцами, – ответил профессор.
Он дал мне адрес актера. На прощанье я крепко поцеловала профессора и его бледненького сына.
– Приходите, Анна-Мария, мне так нужно человеческое тепло. Трудно прийти в себя после одиночного заключения, после всего виденного. И жены нет со мной. Нет и Женни…
«Мальчик-с-Пальчик» нашелся очень просто: я уже видела его подпись в газетах. Пальчик оказался счастливым исключением, все на нем было с иголочки! Галстук, аккуратная складка на брюках, туфли… Он сиял. Тысяча дел ожидали его… Он засыпал меня комплиментами: «Вы ничуть не изменились», и такими преувеличенными похвалами, что мне стало стыдно за свои скромные «подвиги».
Не понимаю, откуда Мария узнала мой адрес. Правда, жила я в той же гостинице, что и в начале войны, но как она догадалась искать меня там. Мария так настаивала, что я в конце концов согласилась прийти к ней позавтракать. После нашей последней встречи у меня остался весьма неприятный осадок, но годы, протекшие с тех пор, показали всю ничтожность наших тогдашних размолвок. Я познакомилась с мужем Марии, журналистом, имя которого было для меня пустым звуком. Жили они в прекрасной квартире возле площади Этуаль. В конце концов встреча с Марией – частью моего прошлого – обрадовала меня. Она была по-прежнему хороша, хотя и раздобрела, раздалась в бедрах. Примерная девочка с тщательно причесанными локонами, вылитая мать, смотрела на меня круглыми голубыми глазами; кроме нее, у Марии еще два мальчика-близнеца, которых мне покажут, когда они проснутся.
– Вы же не хотели иметь детей до конца войны!
– Ну, когда немцы вступили в Париж, я поняла, что мир не за горами! – воскликнула Мария.
Я прекрасно у них позавтракала, только мне все время было как-то не по себе, словно я попала в чужую страну; я еще не вошла в колею, не привыкла еще к подобранной со вкусом мебели, к серебру, к почтительному обращению слуг; пора забыть тазы с кувшинами, искусственные цветы в вазах, фотографии молодоженов на камине, плиту, на которой сама готовишь, клеенку на столе, картофельные очистки.
За завтраком разговор, естественно, шел об освобождении Парижа, о баррикадах, о французских нацистах, стреляющих с крыш, о сдающихся в плен немцах. Антинемецкий пыл Марии не поддавался описанию. Перед самым завтраком пришел муж Марии – солидный, холеный господин с низким, вкрадчивым голосом. Словно поверяя некую тайну, он рассказывал, и очень хорошо рассказывал, эпизоды уличных боев, анекдоты, различные сценки, которые ему удалось увидеть, когда он колесил по Парижу со своей «десяткой». Услышав, что я собираюсь жить в гостинице, супруги принялись горячо уговаривать меня переехать к ним. У них есть комната для гостей, недопустимо, чтобы после всего пережитого я осталась в гостинице, когда у них столько места. Во имя нашей старой дружбы, во имя Женни я должна поселиться у нее, у них…
После завтрака меня провели в комнату для гостей. Чудесная комната. Рядом с ней есть небольшая гостиная, если я осчастливлю их, приняв приглашение, мне отведут также и эту гостиную, таким образом у меня будет настоящая квартирка. Мария открыла дверь этой гостиной, и мне первым делом бросились в глаза козетка Женни… ее большой диван… один из ее Ренуаров. Я едва осмелилась переступить порог. И без сил опустилась на диван, о! Я узнала бы его на ощупь среди тысячи других! Закрыв глаза, я представила себе Женни, сидящую на козетке, и Рауля против нее: «Видишь ли, Анна-Мария, этот человек утверждает, что любит меня… Вот я и подумала: раз никто никого не любит, чего ради ему любить меня?..»
Я открыла глаза, увидела голубые, навыкате глаза Марии, ее широкие бедра, увидела саму Марию среди вещей, принадлежавших Женни, и поняла, что не могу поселиться здесь. Марию, казалось, искренне огорчил мой отказ, она чуть не плакала, и даже муж ее был как будто разочарован. Меня тронула их сердечность, я всегда судила Марию довольно строго и не ожидала встретить такую привязанность к себе. Но, видно, люди после сильных потрясений меняются.
Актер был в военной форме, с рукой на перевязи. Он чуть не задушил меня здоровой рукой, невозможно описать его радость. Долго, долго рассказывали мы друг другу все, что произошло с нами за эти годы… Как хорошо, что уже отменили комендантский час! Актер проводил меня до самых дверей гостиницы.