355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльмира Нетесова » Макарыч » Текст книги (страница 23)
Макарыч
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:16

Текст книги "Макарыч"


Автор книги: Эльмира Нетесова


Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

– Отец-то где?.

Парень молчал.

– Эх, Колька, Колька, Макарыча обидишь – простится, а Бога прогневишь, всю жизнь маяться станешь. Вы же друг дружке судьбой дарованы, самим Господом.

– Хватит с меня, проживу и один.

– Мы без тебя тоже не сгинем.

– Ну вот и хорошо.

– Коля, невелик ты летами, за что на нас серчаешь? Охолонь. Расскажи, что стряслось?

– Олененка убил. Он и наорал на меня. Убийцей называл. Прогнал.

– Закинь. Ты же отца знаешь. Отойдет скоро.

– Он же сам сказал, чтоб я уходил из дома.

– Так и сказал?

– Катись, мол, с глаз долой.

– Будет тебе душу рвать. Погоди, примиритесь.

Но Колька уже застегивал чемодан. В это время в зимовье вошел лесник:

– Сбираисси?

– Уже собрался.

– Знать, навовсе от нас?

– Ты сам так захотел.

– По мине дак давно ведомо, што отсеченная башка не прирастет к тулову. Тем паче к чужому. Единава желал. Штоб на могилу к Акимычу вдвух с тобой сходить. Уважить память ево. А там дело твое, держать не стал ба.

Колька закурил. Задумался. Макарыч ждал.

– К Авдотье заезжать будем?

– Надоть.

Вечером другого дня они уже стучали в дом Митьки. Открыть им вышла его жена.

– Нам бы бабку Авдотью. Иде она?

– На что она вам?

– Тибе про то забыли доложить. Зови ее!

– Ходят тут всякие, – прогремела баба засовом.

Макарыч заколотил в дверь гулко.

– Кто там? – послышался голос Митьки.

– Отпирай.

Дверь открылась. Митька спросонок ничего не мог понять.

– Бабка твоя в доме?

– Спит.

– Взбуди.

– Зачем?

– Нешто на пороге толк ведуть?

Митька потоптался. Оглядел Макарыча с Колькой с ног до головы. Нерешительно в избу впустил.

Бабка не спала. Она стирала, согнувшись коромыслом над корытом.

– Здравия те, Авдотья, – подошел к ней лесник.

– Ох, батюшки, гостеньки дорогие, – запричитала, вытирая мокрые руки, Авдотья. Засуетилась.

– Можа, с нами сбересси? – остановил ее Макарыч. Далеко ль? К Акимычу.

Хто ж детву заместо меня приглянить? Сама мать нехай досмотрить. Ей на работу. Тады Митька. Нешто ему пристало с детвой-то? Знать, не могешь к Акимычу? Нет. Вона как? Кады впослед видела?

– Как Митюшка за мной пришел.

– Ты с им и ушла?

– Да, – опустила глаза бабка.

– В зиму то сдеялось?

– В зиму.

– То-то! Сказывал я Акимычу, што от бабы все лихо. Ен жа слухать не схотел. Поди, с горя и помер.

– Хто помер?

– Акимыч, сказываю.

– Господи, Господи, прости мине грешнаю!

– Помянуть его зовем. На могилу. Не откажи.

– Што делать-то?

– Сбирайси.

Авдотья позвала Митьку. Долго объясняла, за чем, куда и почему ей надо ехать. Тот таращился. Подозрительно смотрел на Макарыча. И лесник не стерпел:

– Не сычей, бабку опять мордуйте. Она у Акимыча припеваючи жила. Впрягли. Жалковать не кому. От старика ее забрал. А на што? Хто дозволил? Нянька спонадобилась? Так? Пущай едить с нами! Хочь доброва человека поминеть.

– А что это вы тут распоряжаетесь?

– Душегубы! А ну! – Макарыч поднял Митьку за ворот рубахи. – Вобью в земь, ровно гниду!

Авдотья с плачем повисла на руке лесника.

– Сбирайси, – сказал, отпустив Митьку, Макарыч, – мы наруже ождем.

В доме, это слышали Макарыч с Колькой, поднялась ссора. Слышалась брань Митьки, крик бабы, плач Авдотьи. Но через некоторое время она вышла в черном платье и платке. Молча забралась в телегу, не оглянувшись на дом.

– Бабка, Митя вернуться повелел! – послышалось с крыльца.

– Я те повелю! – поднял Макарыч кнут.

Авдотья заплакала.

Неспроста надумал лесник повезти Кольку на могилу деда. Обещал еще тогда, живому, примирить с внуком. Хотел хоть так выполнить обещание. Знал, покойного нельзя обманывать. Чуял, что и Авдотье надо побывать на могиле. Она была с Акимычем почти до последнего.

«Эх, Акимыч! Горемычная головушка, дажа бабку у тибе с-под носу увели. Под самаю погибель. Нихто не подумал о тибе. Не вспомянул. Ноне к мертвому везу. Уж ты не обессудь. Ить обоих силком везу. Сами вряд ба приехали б. А такой жали и памяти, знаю, ровно отравнова борца на могили, не пожилаишь», – горевал лесник.

Телега, подскакивая на выбоинах, охала вместе с Авдотьей. Над тайгой опускался густой непроглядный туман. В ближних кустах слышался писк, крики, шелест таежной мелкоты. Одни на ночлег готовились. Другие только просыпались.

Бабка куталась в платок. Зябко поеживалась. Колька смотрел по сторонам. Думал о чем-то своем, далеком от этих мест. От могилы деда.

Макарыч погонял коня, зная, что тот боится туманных ночей. Надо было засветло добраться до зимовья Акимыча. И все же приехать им туда удалось лишь глубокой ночью.

В избушке, на удивление всем троим, горел свет. Кто-то внутри громко разговаривал. Слышался смех. Чужой, незнакомый. Прежде чем войти, Макарыч перекрестился, постучал. На пороге их встретил Евгений Иванович:

– Макарыч?! – удивился он.

– И не единай.

– Ну заходите, заходите.

Лесник пропустил в избу Авдотью с Колькой, сам последним вошел.

– Ну, здоровы будете, – поздоровался он с директором и незнакомым мужчиной, что сидел за столом.

– Вот нового лесника привез, – показал директор, – теперь он здесь будет хозяйничать.

– А я старова хозяина навестить порешил. Внука ево привез, бабку. Я об ем тибе просказывал. Можа, припомнишь? Акимычем прозывалси.

– Слышал о нем.

– Иде?

– В селе. Люди о нем рассказывали.

– Разе доброва от их дождесси? Все святое с грешным помишають.

– Это ты, Макарыч, зря.

– Не тибе мине переделывать. Навидалси я на своем веку. Аж горько.

– Об Акимыче мне старики рассказывали. Хвалили. Говорили, что он почти святой был. Если бы не…

– Што?

– Сына его ругали.

– А ен тут при чем? Сам Акимыч и верно… Сына ево не ведаю, – соврал Макарыч.

– Говорят, лечил он многих. Травами. Лучше врача.

– То так.

– И денег не брал. За бесплатно.

– На што ему деньги были?

– Ну теперь-то таких нет!

– Сам признаешь!

– А еще говорили, что невезучим он был. Век один прожил. Так и умер на пороге. Случайно об этом узнали.

– Не бередь душу.

– А что?

– Мине ен чужим не был. Много годов с им знались. За свово, за роднаво считал.

Авдотья тихо сморкалась в платок. Колька слушал, опустив голову, что-то мял в руке.

– Вы сегодня ночуйте, а уж завтра на могилу сходите. Она тут рядом. Прямо около дома, – заговорил новый лесник.

– Благодарствую за добрые слова. На ночлег мы остановимси. Куды жа нам в ночь? Бабку ишо застудим. Да оно и поминать Акимыча в теми грешно. Светло жил. Светлой ему и память станет. Поминать жа ево то ж по свету надобно.

– Может, чаем прогреемся? – не выдержал Колька.

– Это можно, – согласился хозяин. И, тяжело встав, пошел к самовару.

Тот не захотел признавать чужие руки.

– Дай-ко Авдотье самовар. Ентот ее признаить. Она с им управитца.

Пока мужики говорили о всякой всячине, самовар вскипел. Бабка даже печь затопила. Подмела в избе. В ней сразу стало теплей, уютней.

– Ну, што, мужики, помянем Акимыча. Пущай легко спитца ему. Нехай на том свете Господь не обойдет друга мово милостями своими. Горько жилось ему серед нас. Хочь там беды знать не станет, – поднял Макарыч кружку со спиртом.

Колька, глянув на него, согласно кивнул. Директор и новый лесник выпили молча.

Наутро втроем пошли на могилу. Макарыч перекрестился. Колька молча смотрел на последний приют деда. Лицо его побледнело. Руки, спрятанные за спину, вздрагивали. Авдотья причитала в голос. Упав на могилу, блажила на всю тайгу. Прощенья выпрашивала.

– Не тревожь. Дай ему покой. Вживе жалела б. Чево скулишь ноне по отошедшему? – пытался поднять ее Макарыч,

– И на што я тибе покинула? Ума у мине, старой, не стало. В радости своей про твое горе запамятовала. Ить ты от смертушки спас. Пекси, ровно об своей. Заместо тепла и заботы горе лишь прознал. За што кончина горькая тибе настигла? – голосила бабка.

Колька тем временем взялся подправлять могилу. Подровнял ее. Выложил ветками. Забил попрочнее крест.

– Оградку бы надо поставить, – сказал Макарычу.

– Ограды да заборы дед твой не уважал. Век прожил с открытой душой. Не порочь ево погост нелюбым. Забидишь, – ответил Макарыч.

Когда Авдотья успокоилась, все втроем присели у могилы.

– Спи, Акимыч, не поминай нас лихом в царствие твоем. Прости наши прегрешения перед тобой вольныя и невольныя. Пусть земля тибе пухом станить. А память об тибе – навек с нами.

Лесник выпил. Авдотья лишь пригубила. Колька опрокинул в себя спирт не поморщившись.

Долго, долго всем троим не хотелось уходить от могилы. Будто память об Акимыче ухватила цепкой рукой каждого за душу.

Кольке вспомнилось, как давно, еще когда он был совсем маленьким, принес ему дед целую колоду дикого меда. Ложками скармливал его пацану. От простуды лечил. Колька перед этим в ключе искупался. Горячий чай с тем медом был таким вкусным, что и теперь после стольких лет он помнил его. Помнил, что, просыпаясь среди ночи, видел Акимыча у своей постели. Тот не отходил от внука. Чтоб позабавить Кольку, плясал с ножом в зубах. Тощие мослы деда закручивались чуть ли не на макушке, Акимыч прихлопывал себя по животу, ногам, прыгал диким козлом. Колька смеялся до слез. И старик радовался по-молодому, будто скинул с плеч десятки лет.

Молчат парень. Даже когда он учился в техникуме, дед много раз высылал ему денег, с наказом: «Купить сладостев, в науке они шибко пользительные, ить с казеннова харча навару нет». Просил Акимыч не сказывать об этом Макарычу, шелудивому коню, он, мол, «дитячьих радостев не разумеит».

Макарыч не знал об этом. Ему вспомнилось свое, как тогда с Акимычем вдвоем были они в тайге. Недолог, но памятен был тот обход, те ночи у костра. Их, как подарок судьбы, не мог забыть Макарыч. Вспомнилось, как Акимыч, заботливо укрывал его сонного. Как наутро долго растирал замлевшую поясницу Макарыча. Хотя сам всю ночь караулил костер. Тепло поддерживал, чтоб не застудиться.

Вспомнилось и другое. Ведь о своей каторге Акимыч мало говорил. Не любил о ней вспоминать. А тогда как прорвало…

Били Акимыча всем караулом. В глухой безоконной комнате. Все ребра норовили вышибить сапогами. Голову проломить. Лишь за то, что Акимыч подсказал троим политическим, как убежать с каторги. Те и скрылись. С собаками найти не смогли. Слыхали потом: вроде купец большой на материк их перевез по льду. Живехоньких. Сам-то Акимыч о той дороге доподлинно знал. Выведал, где отсидеться можно, обмануть погоню. Выждать. И потом сбежать с острова. Мало кто знал о том пути. Но и из этих мало кто решался испытать свою судьбу. За подсказку чуть жизни не лишили Акимыча. Повезло. Выжил, сбежал.

Самому-то ему никто ни в чем не помог, не подсказал. Бывало, не раз судьба затягивала на шее прочный узел. Хотела жизнь забрать. А потом вдруг отпускала, разжимала пальцы. Она будто еще раз раскрывала человеку глаза на людей. Не разрешала помогать, била за это. Но Акимыча так и не сумела переделать. До смерти, до последнего он остался прежним. И сколько не ругал его Макарыч плешатым ослом, вислоухим, старик, посмеиваясь, отвечал одно и то же:

– Бог добро творит и нам велит.

Да и разве тут не отругаешь? Ведь единственный тулуп свой Акимыч мужику в село отдал. Лишь потому, что тот, с войны воротясь, не скоро смог бы на ноги встать.

Вспоминал Макарыч и другое. Акимыч, конечно, не любил разговоров о бабах. Но однажды сказал:

– Стар я, Макарыч. Плесенью ужо оброс. Глянь, борода зеленью взялась, ровно у лешаво. Срамно на люд вылазить. Собаки и те рожи моей пужаться зачали. А все ж по лету, когда святая Троица настает, иду в село на девок глянуть. Ноне оне не те. Косы пообрезали, свово румянцу ни на единой нетути. Ране хочь морды свеклой терли, ноне всяких премудростев поудумали. Нонешние девки глаз не радують. Венка сплести не могут. О другом и молвить нече. А все ж тянит меня, старого, к ним. Может, к младости ихней, может, от таво, што самому серед их легше дыхается.

– Ужо мы с тобой помолодшили, прости мине, Господи. Я портки зад на перед натягаю, ты – таво не легше.

Акимыч ничего не ответил, лишь глаза опустил. За злую память не выговорил. Только то и сказал:

– Да простит тебя Господь.

Макарычу не хотелось вспоминать, сколько раз он обижал Акимыча. Тот его – никогда.

Акимыча нет. Он больше не войдет в его зимовье, не скажет как когда-то:

– Мир дому твоему…

Он не сядет с Макарычем у костра. Не разделит тепло. Его нет. Но память… Он и мертвый живет в ней. Живет, не умирая.

Авдотья о своем задумалась. Вспомнилась застывшая завалинка дома ее сына. Где ей не нашлось места тогда. Ее прогнали, чтоб не переводила даром хлеб. Ее выгнали, как старую собаку за неспособность сторожить дом. Невестка даже не отдала истертую плюшку, подаренную когда-то сыном. Она вытолкала Авдотью, закрыв за нею дверь на засов. Старуха сидела озябшим воробьем. Лила на холодные руки стыдливые осенние слезы. А мимо шли люди. Они все понимали. Наверное, потому отворачивались. Не подходили. Не спрашивали о чужом горе, своего хватало. Многие делали вид, что не замечают Авдотью. Ей ничего не надо было от них, она и сама скрывала беду. Хотелось одного: дожить до возвращения сына, увидеть его хоть разок. Но холод отнимал последние крохи тепла. Идти ей было некуда. И вот тогда у дома остановился Акимыч. На улице темнело. И Авдотья не могла двинуться с места.

– Эй, голубица! Не поздно ли засиделась?

Старуха молчала.

– Ты же застынишь. Ай в дом не пущают? Чево пошти голая?

И тогда Авдотья заплакала в голос: горько, обиженно.

– Ступай-ка суды, – позвал Акимыч.

Но старуха не могла идти. Он подсобил добраться до телеги. Укутал в тулуп. И, не спрашивая, не говоря ни слова, повез в зимовье. Авдотья знала: невестка не открыла бы ей дверь. И тогда не видать бы ей, старой, сына…

– Ну, заходите в избу, – открыл дверь зимовья новый хозяин.

– Пошли, – позвал Макарыч.

Колька с Авдотьей послушно вошли в избу.

Разговор долго не клеился. Каждого тревожили свои мысли. И хозяин, поняв, молча накрыл на стол. Его хлопоты никто не замечал.

Авдотья смотрела на место у стола, где в последний раз сидел Акимыч. Сейчас там было пусто. Тоскливо сжалось в груди. Она и не заметила, что слезы сами по себе бегут и бегут по старым морщинистым щекам. Да, Митьку она не могла оставить, не могла не пойти с ним. Но можно было и иначе. Тогда, кто знает, глядишь, жив был бы и Акимыч.Теперь нет его. А она жива. Но кому нужна ее жизнь? Сыну? Нет. Это Авдотья поняла скоро. Об остальных и вспоминать не хотелось. Порог дома ей еще не раз покажется холоднее Акимычевой могилы. Уж лучше б не возвращалась. Но сожаление пришло запоздалое. Когда уже ничего нельзя было вернуть. Длинная вереница дней протянется осенним дождем. А когда прервется? Она, как наказанье за Акимыча, будет приближать ее к желанной далекой кончине.

Макарыч оглядывал знакомое, но уже ставшее чужим зимовье. Чужие руки сняли со стены иконы. А на лежанке, которую любил Акимыч, сушились сапоги. Чужие, корявые. Может, и неплохой человек новый лесник. Но зачем так быстро разрушил он привычный мир Акимыча? К чему по-грубому вмешался в него? От этого изба, и та съежилась. На себя не стала походить. Макарыч глянул на стол. Заметил хлопоты хозяина. Удивился.

– Зазря ты ето.

– Почему?

– Не до едова.

– Напрасно. В дорогу надо сытыми отправляться.

– Сыты по горло.

– Все умрем когда-нибудь.

– Не об кажном жалковать станут.

– Живому о жизни думать надо.

– Смертному о смерти забывать грешно.

– Но тогда жить будет скучно.

– Веселье – миг.

– Его и ценить надо.

– Не наставляй, не батюшка. Я ить, поди, от тибе годами вполовину поболе. Знаю, што почем. Каво ценить, каво закинуть надобно – давно нам ведомо. Нонешние все в умники лезуть. Хочь в голове, окромя шелудивости, ни хрена не сыщешь. Ровно мы старые зазря свое отмаялись. Суютца не в разговор – в душу. И все без спросу, поганцы. Будто так спокон веку заведено.

Мужик заерзал на лавке. Отвернулся.

– А я и не поучаю. Хотел помочь.

– Чем жа?

– Не знаю.

– Нам едино всем ето горе. В ем ты не подмога, не утеха.

– У меня, когда на фронте был, многие на глазах погибли. Жаль. А что сделаешь?

– То хронт.

– Этот же Акимыч немолодой был. Слышал я.

– Ну дак што?

– Наверное, время его подошло?

– Чево?

– Умереть.

– Холера безголовая. Поди, с тобой рядом толковая мужики сгинули. Им ба жить. Ан ты, дурак, не сгинул. Верно ли эдак-то?

– Да хватит вам! Давайте помолчим. Может, и не придется больше побывать здесь. А вы сцепились. Нашли время! – вмешался Колька.

Макарыч сконфуженно смолк. Хозяин закурил. Поглядывал на всех зло, отчужденно.

Авдотья посмотрела в окно. Там над тайгою собирались дождевые тучи.

– Можа, в путь с Богом? – робко спросила она Макарыча.

– Вообще-то пора, – поддержал ее Колька.

– Сбирайтесь в телегу. Пойду за конем, – встал Макарыч.

Не прощаясь с хозяином – не мог забыть обиду, он шагнул за порог. Колька с Авдотьей вышли тут же.

Колька не захотел возвращаться домой в зимовье. Узнав об этом, Макарыч даже с лица сменился. Но парень не шутил:

– Надо мне ехать. Пора. Понимаешь?

– Чево жа, уразумел враз.

– Не обижайся.

Сопнув носом, Макарыч за кисетом полез. Чтоб задавить, не выдать горе свое стариковское.

– Знать, осерчал?

– Да нет, я сразу говорил тебе.

– А на дорогу деньги надоть. Возьмешь и в обрат. Держать не стану.

– Доехать хватит.

– Хочь харчей прихватишь.

– Ни к чему.

Лесник вздохнул. Понял, что уговаривает напрасно.

– Не обессудь. Воля твоя. Коль чем забидил, не поминай лихом.

– Все нормально.

– Ну, прощевай. Прописывай, как чево.

– Ладно.

– А ждать тибе кады?

Колька замялся. Макарыч ждал.

– Наверное, не скоро.

– Пошто?

– Закончу, уж тогда.

– Сустренимси ли на етом свете? – опустил голову Макарыч и слез с телеги.

– Встретимся, отец, ты не бери плохое в голову, – попытался утешить Колька.

– Кабы подвезло.

Колька взял в руки чемодан. Ткнулся в щеку Макарыча. И ушел.

Лесник долго смотрел ему вслед. Парень шел, не оглядываясь.

– Чево теперича с ево? Какой спрос? Вырос, оперилси и упорхнул с роднова гнезда. Добро, коль навестит. А може статца, забудит навовси. Оно б и ладно. Память не выпросишь, ежли душа лежать не станить. Абы удачлива была твоя планида, – шептал лесник.

Он сел в телегу. Прикрикнул на коня. Конь нехотя поплелся по дороге. Словно тоже о чем-то размышлял, думал.

До глубокой осени Макарыч пропадал то на речке с новой бригадой, то обходил участок. В зимовье бывал редко, недолго. Марья сама заготовила на зиму орехи, грибы, ягоды. Лесник не видел, не замечал, как сдала жена за это время. Она уже не просила побыть дома. Смотрела на мужа так, словно на всякий случай прощалась с ним. Макарыч этого не почувствовал. Да и Марья знала, как ему трудно усидеть дома без дела, да еще когда на душе худо. Знала, сказывается тоска по Акимычу, Кольке, не захотевшему приехать домой. Ведь вон сколько времени прошло, а парень не прислал ни одного письма. Молчит. Макарыч о письмах его уже не спрашивал. Знал, видел все по глазам Марьи. Пришло бы – не молчала. Он старался не вспоминать о парне. Не хотелрасстраивать себя и жену. Потому в село не ездил. Лишь ночами иногда закуривал трубку. Ей одной он доверял свои беды, сомненья, свои тревоги. Знал: трубка не выдаст.

В эту пору никто не мог застать лесника дома. Ни председатель сельсовета, приезжавший к Макарычу по каким-то важным делам. Ни директор лесничества.

– И где это его носит? – удивлялся Евгений Иванович.

– Кто знает, может, в устье ушел с мужиками. А может, в обходе, – вздыхала Марья.

– Силен! В такие годы, а ему сноса нет! – завидовал директор.

– Та сила его на завязках еле дыхает.

– Не скажите. Помню, как на обходе он меня измотал. Я умучился, а Макарыч хоть бы что!

– С непривычки и устать не грех. Мой-то в тайге вона сколь. Вся жисть в ей.

– Дома не сказал, когда будет?

– Не-е. Про то не выпытываю.

– Почему?

– Осерчает. Не по душе ему бабий спрос.

– А если придут? Спрашивать станут о нем. Тогда как?

– Нехай сами ищут. Мне неведомы его пути.

Директор только головой покачал.

– Макарыч сказывал, в тайге, что в судьбе – не угадаешь. Вдругорядь думаю – с неделю на участке пробудет, а глянишь – в обрат домой воротит на другой день. И наоборот случалось. Потому обещать не любит. Заведомо дней не сказывает. Да я уж и свыклась.

– А если заболеете? Как тогда?

– Ох, голубчик, не привыкать мне к этому. Всю хворь свою по ночам в подушку выплачу. Разве о ней мужику сказывают?

– Вы же оба немолодые, чего скрывать?

– Не скажи, милок, оно ведь в свете как повелось, что баба до стари с мужиком должна в любви да согласьи жить. А откуда им взяться, если она вздумает ему на болячки жаловаться? Мужику-то она, не ровен час, постылой сделается. Он и закинет.

– А кому старик-то нужен?

– Кто, Макарыч? Ишо как! Не гляди, что при годах. Бабы по селу вона как ево глазами шпыняют. Я же не слепая.

– Ну, тетка Марья, насмешила. Ведь вы столько лет живете!

– То не считано. Один Бог про то знает.

– И все боитесь потерять?

– Тово каждая баба страшится. Мужик всегда себе сыщет. Любую. На выбор.

Макарыч в это время был далеко от зимовья. Он не знал, что в зимовье ждет его директор, а на почту пришло письмо от Кольки. Его привезли Марье вскоре после ухода директора.

«Отец, не жди меня. Зимой уезжаю на практику. Далеко. На сколько – сам не знаю. Сейчас сдал за третий курс. Летом тоже не смогу. Много дел, мало времени, не обижайся», – писал Колька.

Макарыч узнал об этом лишь через полмесяца, когда мужики из бригады вернулись по домам.

Лесник взял письмо в руки. Холодные торопливые строчки бежали вкривь и вкось. Он не мог их прочесть, как не мог понять и Кольку. Странная пустота в душе. В ней не было больше места боли, горю. Он смотрел перед собой и ничего не видел. Слезы давно высохли. Их больше не было. На горе не хватило сил. Только отчего так опустились плечи? Согнулись, словно под непосильной тяжестью. Да голова сникла. Казалось, что Макарыч уснул. Но нет…

Он встал из-за стола. Вздохнул. Тяжело прошелся по избе. Остановился перед иконой, покорно голову склонил. Потом вышел из избы. Подошел к завалинке. Где под доской в опилках безделушки были упрятаны, что для внуков мастерил. Лесник достал их.

Марья следом замужем из зимовья метнулась. Боясь, как бы чего худого с собой не сотворил. Таким она еще не видела Макарыча. Не сразу углядела игрушки. А лесник, достав их, застонал, сжимал в кулаке безделки – по его прозванию, – выкидывал по одной. Маленький еж, которого смастерил из шишки, упал к ногам лесника, задрав лапы. Словно просил пощадить его.

– Пень, гнилая колода! Чево ждал? Тешилси! Хто в тибе нуждалси? Никому ты не нужнай! Дед? Вот тибе дед! – Макарыч ломал чертиков, ложки, все, что выстругивал длинными вечерами.

Лицо и лоб Макарыча вспотели, будто от непосильной работы.

– Ирода выходил. Пригрел! Сыном змея исделал! А ен – вона што! Издохну собакой – видить не схочу.

Марья стояла рядом, тихо всхлипывала.

– Не наезжай! Не нужон! Схоронють без тибе. И не наведывай прах мой! Прокляну не Богом, чертом! Токо таким змеям все ладом в планиди. Рожу воротять от родителев и наказанья за то им нет! -

– Отец! Не кляни ты Кольку! Оставь браниться.

– Нет ево у мине! – крикнул Макарыч.

Марья перекрестилась. Мелко перекрестила в след спину Макарыча.

– Пошли, отец, в дом. Чую, захворал ты.

– Не-е, здоровай! Ноне подвезло, мать. Ты не пужайси. В уме я и в здравии.

…Медленно, медленно тянулась в этом году зима. Замело, засыпало дороги к зимовью. Снегом накрепко спеленало. Все спало. Изредка этот сон нарушал громкий морозный треск. Да старые сухие деревья жаловались на холод. В берлогах, норах, дуплах замерла жизнь. Спала сладко под грустные песни метелей. Смешливые ручьи и речушки, схваченные морозом, оборвали свои песни на полуслове, спрятались под ледяные шубы. Тайга, усыпанная снегом, стояла, не дыша.

Ранними утрами видела она, как из трубы Макарычева зимовья вьется сизый дымок. Он цеплялся за снежные облака, будто хотел согреть их, успокоить. Но снежинки кружились, падали. Их много. Кажется, будто кто-то наверху вспорол, играясь, снежную перину, и тряс ее, бездонную. Всю землю холодом усеял и не натешится.

Мороз, сил не жалея, каждый день менял узор на стеклах окон. То цветы нарисует диковинные, то леса непроходимые. То страшную оскаленную рожу зверя намалюет. А захочет повеселить – девку изобразит. С руками тонкими, зовущими.

Макарыч смотрел на проделки мороза, головой крутил. Иной раз не выдерживал:

– Экой бес! Худче мине! Ишь каку кралю подаровал. Раздел до бесстыдства. А ежели те живую душу вложить? Плоть? Ох и натворил ба ты на земле грешной, – смеялся Макарыч.

А мороз пощелкивал стеклами, потрескивал в крыше. Порог до воя извел. Марья крестилась, заслышав это. А лесник звал проказника на чарку. Сулил душу его студеную согреть.

– Поди сюды! Жалковать не станешь! Упою до таво, што серед зимы зеленых кикимор узришь! Потешимси вдвух! – Но мороз тешился снаружи. В избу войти не решался. – Трусливай! Тепла боисси, што наш пес холоду. Забилси эдакий лоб под лавку и дрожить всей шкурой. В избе-то! В тепле! Все норовит под тулуп влезть. Окаяннай! А ишо породистай! Чистых кровей! Эх, Жак, Жак, хочь ты и собака загранишная, не нашенская, все ж скажу я тибе – хреновай ты пес. – Жак высунул морду из-под скамьи, принюхался. – Не пес ты, а етот, как ево, клован! Бельма с миску, морда с краюху, а страху по зиме поболе, чем у зверухи малой. До ветру силком тибе не согнать. Трисесси припадошно.

Жак морду спрятал. Понял: Макарыч от безделья снова хаял его на все лады.

– Иди сюды, шельма лысай! Иди, давай про жисть посудачим!

Пес выползал, ложился у печки. И, вздыхая по-человечьи, – про жисть разговоры были нелегкие, – смотрел на хозяина.

– На, штоб веселей, – давал ему лесник кость, и пес смаковал ее. – Ты жа по осени зайцов брал, лис загонял. Ноне негодным сделалси. Наружу без тулупа нос не кажешь. Путно ли ето? Я по младости в такой жа мороз без портков по снегу сигал. – Жак, ухмыляясь, грыз кость. – А ныне чево?

Пес положил морду на лапы. Смотрел на хозяина. Слушал внимательно. Макарычу того и надо. Марья спала, спокойно похрапывая на печке. А у лесника – ни в одном глазу! Благо Жак есть, с ним хоть ночь напролет говори. Слушать не устанет. И Макарыч отводил с ним душу, откровенничал:

– Вот ты ба ишо чево просказывать наловчился. Мы б и вовсе зажили дружно. А то чево? Вылуписси, а сам ни звуку. Верно сказываю ай нет? Хочь ба про городское Колькино житье поведал ба. Дак нет. Молчишь, ровно брехалки нету. Да и брех я твой не разумею.

Жак закрыл глаза, задышал часто, обиженно.

– Не реви, дурень. Я пошутковал.

– Отец, ты с кем это?

– С псиной.

– О Господи! Нашел утеху. Я уж думала, что сам с собой приловчился говорить.

– Ишо нет.

– Вздремнул ба.

– Не хотца.

– Ну, смотри.

– Я вот Жака хочу с собой на обход сговорить взавтре. А ен башкой крутить. Не согласнай. С избы уходить не хотить.

– А тебе чево там?

– Пора ужо. Да и капканы проверю. На лис поставил. Можа, пофартит.

– Снова в сельсовет повезешь сдавать?

– Куды скажуть. Покудова об том рано судачить.

Каждый отъезд мужа все больше пугал Марью. Она боялась оставаться одна. С каждым днем ей становилось все хуже. Она не решалась сознаться в том Макарычу. Но иногда в его отсутствие ей становилось совсем плохо, и тогда она давала волю слезам и жалобам.

При Макарыче было легче. А вот теперь он снова собирался в тайгу. Марья знала: муж уходит надолго. Чувствовала это. И ныло бабье сердце. Только бы дожить до его прихода. А там, глядишь, полетает.

Знала Марья: случись что с нею, нелегко придется мужику. Один ведь останется, совсем один. Необогретый, неухоженный. Да и привык он к ней. Любил по-своему. Это чувствовала. Но болезнь… Куда от нее денешься?

А Макарыч уходил. Вон он уже едва виден. Тянется за ним лыжный след. Побежать бы. Остановить. Упросить вернуться. Да разве догонишь, когда в ногах сил нет? Да и не упросишь. С пути мужа еще никто не ворачивал.

Марья оперлась на стол. Присесть хотела. Но что это? Нет, нет! Только не это. Ведь ей так надо жить! За что же? Она еще очень нужна Макарычу, а может, и Кольке? Да и радости ей почти не привелось видеть, добро познать. Ей рано, рано!

Женщина сжала кулаки, схватилась за стол. Хотела удержаться. Ну, хоть совсем немного, а там пройдет. Все будет хорошо. Но пол уплывал из– под ног, руки слабели и нет в них силы.

– Отец, слышишь, отец, худо мне, – шептали губы Марьи.

Но ответа нет, лишь злая поземка шелестела по крыльцу. Лизала его собачьим шершавым языком.

Скреблась в окно убогой нищенкой. Да испуганный Жак вылез из-под лавки. Повел носом. Завыл на всю избу. Заплакал, кинулся к Марье, лизал ее руки, лицо. Потом в дверь бросился, кусал ручку, не скоро та поддалась. Но пес тут же рванулся в тайгу за хозяином. Он бежал по лыжне, а из глотки вместо лая визг рвался. Да глазам было жарко, как летом в городе.

Макарыч успел уйти далеко. Но пес, забыв о холоде, перепрыгивал коряги, не обращая внимания на спугнутых зайцев, куропаток. Торопился. Когда ему становилось невмоготу, пес останавливался, глотал снег жадно, часто. И снова бежал.

Макарыч удивился и обрадовался, увидев его.

– Батюшки! Насмелилси?

Но Жак заскулил, повернул морду назад, умолял Макарыча вернуться домой.

– Ну, пошли со мной, коль нагнал. Ну, шельмец, ну порадовал, – не понял лесник, он хотел было идти дальше, но Жак загородил ему дорогу. Залаял на хозяина зло, осуждающе. – Чево ты?

Но пес не пускал.

– Ай сбесилси?

Собака крутилась на месте, а потом, ухватив лесника за штаны, к дому потянула.

– Бес те, каналья, в бок, – оттолкнул собаку Макарыч.

Его удивляло поведение Жака, но понять лесник никак не мог, что с тем случилось. Почему, догнав, идти с ним не хотел. Даже дорогу загораживал. За штаны держал, рычал. О Марье почему-то не вспомнил. Не вспомнил, что Жак никогда даже с ним не любил выходить на обход. Один и тем более.

А пес лаял, словно пытался что-то сказать. Очень важное. Но никак не мог. И злился на себя за непонятливость хозяина.

Макарыч бранился, но Жак не хотел его понимать. Тогда лесник попробовал оттолкнуть пса. Но тот увернулся, ухватил за штанину покрепче.

– Сгинь, сатана!

– Р-р-р…

– Отыдь! Пришибу!

И тогда пес отошел в сторону. Повернул морду туда, откуда начался лыжный след. И завыл…

– Ты што? Спятил?

Но Жак продолжал выть.

– Чево, как по покойнику?

Пес уходил, задрав морду, воя надрывно.

И только тогда, испугавшись его голоса, лесник повернул назад. Заторопился к зимовью. Но, опережая его, обрадованный тем, что его поняли, впереди хозяина бежал пес. Рыжая спина Жака мелькала огненной точкой. Лесник еле поспевал за ним.

Вскоре они приблизились к избе. Макарыч, завидев открытую дверь, испугался. Едва сняв лыжи, вбежал в зимовье.

– Марья!

Женщина лежала на полу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю