355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльмира Нетесова » Макарыч » Текст книги (страница 17)
Макарыч
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:16

Текст книги "Макарыч"


Автор книги: Эльмира Нетесова


Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)

Он обманить мать твою.

Баю, баюшки, баю…

Но олененок, не дослушав последнее, задышал часто, обиженно. Того гляди, расплачется.

Тише ты, – попросил хозяин Макарыча.

Ишь, заноза! Обиделси, рогоносиц! На то л ю дская детва смеялась. А ен, гад, зад свой непут ны й мине показал. Гляко на ево! Краля!

Но, увидев в глазах олененка настоящие слезы, у молк. Такое видел впервые. Истолковал по-своему. Олененок же просто вспомнил мать, убитую человеком.

Акимыч, глянув на Макарыча. свое вспомнил. Уткнулся бородой в изболевшие ладони. Глаза закрыл. Пытался отогнать виденья того дня. Но они оказались настырнее.

Макарыч тогда хворал. Лежал на лавке потный, желтый, словно трава отжившая. Даже навстречу Акимычу едва встал и снова на лавку упал. А снаружи весна лопотала. Неприбранной девкой в каждую речушку и лужу заглядывала. Прихорашивалась. Она-то и надломила поясницу и сердце Макарыча. Съела смех с губ, вместо него стон оставила.

Долго выхаживала Марья мужа. Спину натирала снадобьями. Но не легчало. Взялся Акимыч. Сердце выходил. Потом и поясницу. А на Макарыча новая лихоманка свалилась. Заложила нос, виски, будто простреливает кто. Ни вздохнуть, ни выдохнуть. Нажевал тогда Акимыч чеснока, жевки в тряпочки свернул и Макарычу в нос вкрутил. Чтоб дух чесночный простуду вышиб.

Марья, глянув на такое, из избы метнулась. Еще бы! Ни при какой хворобе мужик ее слезу не пустил. А тут ручьями хлынули. Лоб вспотел. Видела: словно дите малое, ногами засучил хозяин, забранился на Акимыча. Грозился ему уши на задницу пересадить. А тот знай свое: жевки подальше в нос пихает. Макарыч попытался вырвать их из ноздрей, но не смог. Когда же его чох одолел, они сами пулями вылетели. Но Акимыч раньше их выскочил из избы. Дал хозяину охолонуть. Из зимовья услышал:

– Пень бездушнай! Чуть душу не выпустил!

Ужо погоди! Я те припомню эта окаянства, суслик лысай! Не спушшу надругания!

С того дня до осени обиду таил. И как-то наведался в гости к Акимычу. У того, будто на грех, грудь к холодам ломило. Макарыч положил его животом вниз. Что-то на спину стал класть, сказывая, что лекарство у аптекарки себе купил. Горчишниками прозывается. Навроде бы они грудь прогреют лучше, чем в бане. Облепил он ими Акимыча от шеи до пяток. А потом спросил перца красного, стручкового. Мол, посыпать сверху надобно. Тот на мешок указал. Макарыч отрезал кончик у стручка покрупней. Пошебуршал им. И только тут понял Акимыч, что это расплата за чеснок.

Лежать стало невозможно. Нутро зашлось от жару. Пекло всюду. Но особенно в срамном. Подскочил Акимыч телешом и, пугая зверье худой наготой, к ключу рысью побежал. Влез в него по гордо. Рот раскрыл. Надышаться не может. Из заду стручок перечный выволок. Какой Макарыч вставил. И впервые обалделое от удивления воронье и сойки разнесли лесному зверью, на какое ч е рнословие способен Акимыч. Правда, лечение это помогло. Одыбался старик, но не благодарил. Язык не повернулся, как и у Макарыча в свое время.

Обиды прошли. Забылись. Будто их и не было. Не раз после того виделись. Тянуло друг к другу, хотя бы ненадолго. Просто молча посидеть. Покурить рядом на обомшелом бревне.

Однажды до того досиделись, что олень их за своих собратьев принял. Подошел почти вплотную. Шумно вдохнул. И, поняв ошибку, в тайгу скокнул, в темноту.

Не видел тогда Акимыч лица Макарыча. Да и пи к чему было. И голос его был ровным. Но вот сказанное… Оно поныне помнится.

Мине от судьбины своей ничево не надо. Одново я не вымолю у Бога – сына. Свово ба, кровново. Ить ни разу не привелось мине с ч астье этакое иметь. Ево ничем не куплю, да и не вымолю. Ныне стар. Слыхал, лишь великим грешникам в потомстве запрет от судьбы выходит, а души их по смерти в ведмедей-шатунов вселяютца. Каких люди особливо выслеживают. Знать, моя планида горше полынной. И околеть по-человечьи не доведетца.

Колька тебя не оставит, – попытался успокоить Акимыч.

Што Колька? Вырастет, как тот пестун. До времени пока нужон – наведаитца. А там свои заботы одолеют. Ни до мине будить.

Ноне оне все так-то.

Макарыч молчал. С хрустом переломил в пальцах ветку. Акимычу показалось, что в этот момент он обмяк, осел, словно почуял беду. Он не ершился, как обычно. Тихой грустью окутывал головы стариков седой табачный дым. В избе совсем стемнело. Марья зажгла свечу. Пучок огня выхватил лицо Макарыча. Тихое, задумчивое. Где, по каким тропкам бродила его память? Куда затянули воспоминания? Попробуй, угадай. Но лучше не заглядывать. Они и впрямь увели человека далеко от зимовья. От тех, с кем сейчас находился он. Горькая, горькая память! От людей можно схоронить ее, запрятать поглубже. Но от себя куда ее денешь? Она клюет больно, порой в самый неподходящий момент. Да так, что не увернешься. Все нутро наизнанку выкрутит. И снова вспомнится тот день.

Лес в тайге каторжники валили до ночи. Зимой-то как ни худо, лишь мороз да снег помеху чинил. Летом же комарье живьем сожрать норовило. Спасу от него не было. На буреломах да завалах много рук и ног, жизней человеческих сломано. Не счесть. Сказывалась и сырость, что пропитала каторжный люд до костей. Глотка свежего воздуха не сыскать. Немало тут от чахотки слегло. Устанет кто на повале, конвой до смерти забьет.

И был среди каторжников парнишка. Вовсе зеленый. За смуту среди студентов сосланный. Его гоже лес валить заставили. А кому там валить? Силенок-то – что у жеребенка-однодневки. К тому же в дороге на этапе с голоду совсем здоровье надорвал. Один нос на лице и уцелел. Остальное все по– высохло. А лет ему совсем немного. И заступиться– то перед конвойщиками за него некому. Ни в какую компанию его не брали. Воры да убийцы ему самому не по душе пришлись. Грамотеи-книжники не верили почему-то. Так и жил неприкаянно. Тут же болезнь привязалась. Чахотка. Совсем бы его набили, заклевали надзиратели. Да только однажды услыхал Макарыч, как тот в ночи бредил:

Танюша! Ты не жди больше меня! Не ругай, что так получилось. Ты хорошая, добрая, прости меня! Я любил! Слышишь! Хоть теперь об этом скажу! Но ты не жди! Я не вернусь. Плохо мне!

Макарыч подошел к нему. Парень спал. Потный, горячий, он еще что-то шептал. А руки судорожно бродили по нарам, по одеялу.

Эх, смутьян с тибе, што с барбоски дьякон. Нешто постарше не сыскалось? К чему эдак-то из-

водисси? И девка иде-то по тибе маетца. Небось поцеловать ее не насмелилси? А на смуту порешилси! Птенец неперай, – ворчал Макарыч.

А на другой день словил щенка от овчарки. Втай голову скрутил. В жестянку жир стопил. Стал того парня выхаживать. Конвой же, дознавшись, куда щенок подевался, начальству доложил. И вышла им обоим тут же на повале виселица.

Петли уже на шеи накинули. Поп отходную прочел. С белым светом Макарыч распростился. Виселица – не дыба. Столь мук не примешь. Но помирать не хотелось. Да, знать, судьба… На головы уже мешки напялили. Чтоб легче отходить было. Вот-вот ящик из-под ног полетит. Но что это? Кто так заполошенно орет? Бегом к виселицам мчится…

Вовремя почта подоспела. Парню тому по царскому указу помилование вышло. Отпущение с каторги. Мать его – графиня, при царском дворе состояла. Это и помогло. Но конвойный, обмишурясь, содрал мешок с Макарыча. Второй раз его надевать не полагалось. Парня тут же с виселицы сняли. Кто-то уже успел у него ящик из-под ног выбить. Отходили. Но Макарыч не признал его. Тот стал совсем седой. Перед отъездом он подошел, долго смотрел на Макарыча. Будто забыл сказать что-то напоследок, а может, и вовсе говорить разучился.

– Ты беги давай, покуда чево не передумали. Выскакивай на волюшку. Знаю, што просказать хотел. Чай, на одном кресте висели. Одной веревкой путаны. Так ты не мешкай. Не пытай судьбу, – хотел развернуть парня Макарыч.

Но тот вдруг кинулся к нему. Зарылся в его бороду и, неожиданно отпрянув, сказал:

– Я о вас маменьке рассказывать стану. Всю жизнь за ваше здоровье молиться буду.

Они больше не увиделись. Но, верно, тот гимназист и правду сказал. Сколько раз смерть караулила Макарыча, ледяными пальцами горло стискивала. И, не осиливая, отпускала. Точно заговоренного. И снова жил человек. Радовался малому. Л била жизнь – не сетовал. За болячки, как за науку, судьбу благодарил. Мудрее становился.

Бывало, по весне идет по участку, глянет на оттаявшую живность, на муравьев, что березовым соком балуются, словно мужики пивом, и душа веселее взыграет. Точно не букашки малые, а сам он хватил добрую кружку хмельного. Начнет вокруг березы комаринского отплясывать, сам себе напевать. Или барыню. А любопытные бурундуки, усевшись на ветках повыше, слышали, как бородатый лесник высоко закидывал ноги, гудел:

А барыня с перебору

Ночевала под забором.

Ее солнце припекло,

– У ей сало потекло…

Бурундуки посвистывали в такт. Крутились на котках. Тоже плясали, задирая хвосты повыше. Много лет они единственными были свидетелями одинокой жизни Макарыча. Горе, неудачи давно перестали удивлять его. От того острее радость чувствовал. Воспринимал, как подарок.

…Стыли за окнами зимовья звезды. Они, как ис кры от костра, горели во тьме. Акимыч смотрел па них, словно вернулся в прошлое, на много лет назад. На пороге избы сидели они тогда с Василинкой ноч ью . Радовались. Скоро сын должен был объявиться. Имечко придумывали. Самую яркую звезду в крестные звали. Пытались по звездам угадать судьбу малыша. А они в тот год блескучие да лупастые уродились. Доброе пророчили. Всем троим. И поверил им Акимыч, как себе самому. Думал, в них души есть, может статься, святые, праведные. Ан одурачили они, холодные, мужика. С тех пор за рысьи глаза принимал их. И не верил. Находясь ночью в тайге, выискивал темный клочок неба и, глядя на него, молился Богу. Считал, что так лучше.

А и чево мы што тараканы варенаи? Пошто носом стол колупаишь, бестия плешатая? Давай ишо! За то, штоб тайга нас поболе любила. Не шельмовала б! Штоб при кончине нашей костям приют дала, – поднял чарку Макарыч.

Ох, Господи! И куды столь хмелю в их влазить? Сдуреть можно, – вздохнула Авдотья.

А ты наше не считай. Не то на печку посажу и до смертушки не выпушшу. В зубах да в требухе своей проверошников опосля каторги не видывал. Считанное завсегда утробу сушит. Дозволь эдакое бабе, враз жисть не мила ста н ить. По мне, я ба лучче зубья пересчитал такой сове.

Да хватит. Что ты! Порешили же выпить. Ну и давай! Кой нонче с Авдотьи спрос? На старости ум весь высох. Што н а дите, то и на ее – грешно браниться.

Ладно! – Макарыч перекинул рябиновку, набрал грибов на вилку и, крякнув от притока тепла, погладил себя по груди: – Ну, теперича жить можно. До пяток пробрала, – хохотнул на всю избу.

Добрая настойка! Опосля такой про смертушку грешно думать, – поддержал Акимыч.

Помнишь, как я тебя муравьиным спиртом лечил? – спросил Акимыч хозяина.

То как жа! Помню! Штоб те хорек в миску влез, – ругнулся Макарыч.

А было так. Отказали как-то у Макарыча ноги. Вконец слушаться перестали. Он в то время у Акимыча гостевал. Тот и порешил выходить. Набрал мурашей в банку, залил их спиртом, а через три дня решил натереть настоем ноги Макарыча. С букашками все сглотнул. Может, оно б и обошлось. Не скажи Акимыч, что в банке было.

Не ходили ноги, а тут сами Макарыча из избы вынесли. До зеленых огней в глазах мурашами на завалинку плевался. До того долечился, что в избу по-мурашьи, на четвереньках вполз.

Хто ж те повинен? – не выдержал Акимыч. – Дли спирту мало было? Поди, завсегда хватало.

Нешто такое добро на мослы изводить дозволительно?

Для здоровья ж.

Здоровье с нутра лечут. А ты удумал эдакую пакость! Отраду мужичью спохабил. Голова твоя гнилая. Сколь спирту сгубил!

Ить добра хотел!

А на што извел? – сокрушался, вздыхал и не мог забыть подвоха Макарыч.

Марья с Авдотьей, не знавшие, в чем дело, переглядывались. Макарыч с Акимычем решили выйти покурить. Бабы хотели отговорить. Но куда гам! Шагнули за порог и исчезли в темноте.

Ты, Марья, на што свому потакаишь? Ишь, как пьет он у тибе! Без меры! Так и окочуритца мотет. Попридержи ево. Ить не молодший.

То, Авдотья, закинь. Мне советовать не надо. Мой мужик и сам ведает, когда сколько выпить. Подсказок и оговоров не любим. Так уж ты сделай милость, не лезь в наши дела.

Вот эдак-то все говорят. Словно худова пожелала кому.

Не дай Бог мой такое добро услышит, – оборвала ее Марья.

Женщины умолкли. Авдотья подошла к иконам помолиться на сон. Марья вязала носки Макарычу. Чутко прислушивалась к звукам за зимовьем.

Макарыч с Акимычем ушли подальше от избы. Чтоб бабы скоро не сыскали. Сели на прогретое бревно. Закурили.

Колька-то когда наведаться обещалси?

Не сказывал.

Макарыч смотрел на тайгу. С виду в ней каждый пень, каждый затес на дереве знаком. А вот ночью, поди, угадай. В душе ее темной не просто разобраться. Хотя и говорят всякие ученые – бездушная, мол, она. В Колькиной – он и подавно не пытался разобраться. С виду в парне все знакомо. Каждую царапину на нем знал. Но этого оказалось мало. Ведь вон на участке своем за все годы скольким деревьям жизнь дал. Вроде за детей считал. Ан нет-нет да и они характер свой выкажут.

Недавно пихту вылечил. Совсем было сгибла. Сухоть нутро одолела. Заяц поглодал ствол. Но живица вылечила. Макарыч замазал ею каждую трещину на стволе. Рубахой перевязал. Пихта и ожила. Заулыбалась Макарычу. Ветками-руками к себе манила. Совсем по-детски. Как к дружку своему тянулась. Плечи, лицо лесника гладила. Словно и впрямь девка любящая. Прикоснется к стволу подружки, а он трепещет, дышит часто. Того и гляди, макушку свою кудлатую к Макарыче в ой голове приклонит. И шепнет ему что-то теплое, душевное.

А березки… Сколько их ветром из земли выкручивало! Случалось, после бурь не одну от кончины спасал; корни, что жилы, торчали во все стороны. Помощи просили. А головушка вздрагивала, землю, тлен почуяв. Поднимал лесник дерево, каждый корешок прятал в землю. Уютно, надежно. И, погладив белотелую, говорил:

– Живи, девонька, во здравие свое, а мине в радость.

Никогда эти деревья Макарыча не подводили. ()т дождя, стужи как верного друга укрывали. Всю ночь сон его берегли. Попробуй пойми, кто тогда от лесника погибель отвел? Кто спас его жизнь? Дерево спасенное или судьба…

Возвращался Макарыч с обхода усталый. Ноги не могли идти дальше. А до зимовья еще столько идти . Лег под березу головой к стволу. Слышит, а он скрипит. Гонит его вроде. Отталкивает Макарыч, плотнее к дереву прижался. Уходить не хотелось, ус тал. Вскоре сон его сморил. Сколько спал – не ид ет. Проснулся от удара. Глянул, а около него сук обломанный. Подскочил, и вовремя. На ветке рысь на прыжок приготовилась. Глаза-свечки по зе ленелые. Пальнул в них лесник, и дерево, от зве ри освободившись, вздохнуло. Засмеялось, что-то шепотом леснику рассказывая. Но Макарыч уже не мог уснуть. Побрел домой в ночи.

Деревья… Они – как люди. Злое не прощают. Доброе – век помнят. Что получат, то взамен отдадут. Хотя не всегда так случалось. Вроде Кольке худого не причинил. А тот его в тайге бросил. Почти при кончине. За что так-то? Деревья не кровные, а души их добрее человечьей оказались.

Не раз Кольку от смерти неминуемой спасал, а он все позабыл.

Нет, леснику ничего не надо: ни благодарности, ни памяти. К чему все это? Лишь иногда, вспомнив, взгрустнет. И зачем у парня душа такая мертвая, как могильный мох на пне? Ведь вот и на буровую ту неспроста зовет. Не потому, что не может он без Макарыча – скучает. Подсказчик ему нужен. Чтоб завсегда под рукой был, как сморкалка. От этих мыслей на душе и вовсе скверно стало.

Тайга спала. Замолкли писки, крики зверушек. Даже листья, трава поутихли. Все замерло.

Можа, на лавку пора, до свету уж близко, позвал Акимыч. – Бабы там заждались, поди. Кабы не они, ишо посумерничать могли ба, недовольно буркнул Макарыч.

В сенцах потревоже нн о пискнул бурундук. И, повозившись немного, уснул. Макарыча он не боялся.

Утром Авдотья начала уговаривать Акимыча домой собираться. Жалилась, что соскучил а сь по своему углу. И так, мол, загостевались, пора и честь знать. Но старик молчал. Он задумал свое. Хотелось ему Кольку повидать. Да так припекло, аж свет опостылел. Авдотье решил не говорить. Дождаться внука у Макарыча. Знал: здесь он не помеха. Может жить, сколько захочет. Но бабка покоя не давала. Макарыч не выдержал:

Ты помене мужику ба вылась. Чево торописси? Ай не приветили вас, либо забидел чем? Кое и сказал не то, сама повинна, не обессудь. Но дом мой не забижай. Кровом не гнушайси. Не часто видимси. А жисть наша заячьева хвоста короче осталась. Так ты, Авдотья, погоди. Ни ерепеньси. Поспеишь уехать-то, поспеишь.

Еще насидимся в своем логове. Поди, и там тибе не станет сладко. Побудь в людях. Ить они, што ни скажи, едины друга наши.

Ох, Акимыч, и погодила б. Да не ведаю на беду ли, на радость ли домой шибко тянет. Чую — в орочатца надоть скореича.

Акимыч призадумался, хотел за сапогами потянуться, но тут Макарыч встрял:

Будя егозить. Нешто баба дельное скажить? Она любова ангела с путя собьет. Разе то по уму. Не слухай. Гостюй сибе.

Прошли еще три дня. Кольки не было. И уж совсем загрустил Акимыч. Надумал домой возвращаться. Но заслышал гул сатанинской гуделки. Старик на крыльцо вышел. Ведь в ее нутре беспременно Колька едет! А потому крестил старик дорогу, по которой должна была вот-вот проехать бесовская выдумка. Страшная, как Божий суд. Старик и не замечал, что выскочил он босиком, в одной исподней рубахе.

А шум вездехода все ближе, ближе. Уже слышно, как ломает он железными лапами пеньки, разбрызгивая, сминая кочки, деревца.

Старик, оглаживая бороду, смотрел через зеленую завесу листвы. Сердце его ухало и подпрыгивало. И все же вездеход показался неожиданно. Он ехал куда медленнее, чем прежде. Акимыч на сторожился. Подался вперед. Отчего-то руки повисли по бокам веревками.

Машина остановилась около порога. Фыркнула, выплюнув из зада черный клуб дыма. Старик закрыл нос, рот. В горле – будто комок застрял. Если бы не желание увидеть Кольку, послал бы железную сатану в пекло и в дом ушел. Тут же удержался. Сказав себе, что эта штука, видать, и не на такие пакости горазда.

Из нее, как из прорвы, люд полез.

Привет, дед! И ты тут? – схватил его за плечи Колька.

Тибе дожидался, – залепетал, заплакал от радости старик.

А почему в рубахе-то?

Заслышал тибя, в чем был, в том и выскочил. Уж ты не прогневись.

Макарыч дома?

Где ж ему деться?

Ну, пошли в избу! – И, нагнувшись к Акимычу, шепнул: – В институт меня посылают. Во, дед!

Куды? – не понял Акимыч.

Колька махнул рукой, потащил его в избу и ввалился в зимовье с грохотом.

О! Вся родня в сборе, – подошел он к Макарычу.

Ну здорово, здорово, блукащий, — засмеялся тот.

Я, отец, ненадолго. Понимаешь, мне надо сегодня обязательно улетать.

На кой ляд?

В институт меня направляют учиться. На материк. От конторы нашей.

Во нашто!

А чево такое? Куды-то он ехать настропалился? – не выдержал Акимыч.

В высшую науку.

Ай мало ему одной?

Да что ты, дед, понимаешь? Институт не техникум.

Мало в одной мозги растряс, ноне и пововсе дураком сделаться порешил?

То не помеха. Нехай едит. Глядишь, опосля жить легше нашево будит. Мы добра не видели, пусть хочь ен в сладость поживет. За свое и наше.

Не дельно научаешь. Ему дай волю, не худче отца в той науке святое позабудет.

Ево воля. Глядишь, человеком сделаитца. Мине добром помянит.

Горб им, нонешним, ломать неохота. Вот и лезут, кто в науку, кто в начальники.

Я, дед, никуда не лезу, ни на чей горб.

Ты прикуси язык, покудова я говорю, – вскипел Акимыч. – Думал, с тебя прок выйдет. Ты ж заместо дела дурью тешисси. В науку? Зачем тебе это? Штоб хребет не ломать? Совести в вас нонче мене, чем тепла от снега. И ты, козел безрогай, н а ево сказ попался, ровно рыба в мордуху. Аль подвоху не чуешь? – ругал Акимыч Макарыча.

Колька меж тем ел борщ, который ему подала Марья.

Закинь сумле н ье. Ить слыхал, не сам едить, послали. Неспроста. Толк увидели в Кольке.

Я б не супротив, штоб он начальником сделался, да своего идола помню. Так же начал.

Будя мине учить. И свово тут не вспоминай. Не в избе находисси. Нешто у мине про всякое мо вит ь дозволительно?

Знаешь, дед, столько я тебя не знал, а теперь и вовсе знать не захочу, – бросил Колька.

Акимыч не поверил услышанному. Он повернулся к пар ню , хотел что-то спросить. И не смог. Рот повело на бок. В глазах дождь – откуда он взялся? Вон как взмок Акимыч. Не знал, куда идти. Некому помочь, обогреть. Может, это и есть смерть? Какая же она скорая. И проститься ни с кем не дозволила. Хотя с кем? Колька-то, Колька… Акимыч уже ничего не слышал, не чувствовал.

Колька собрался вскоре. Наспех попрощался с Макарычем, с Марьей. И, будто не заметив Авдотьи, к двери пошел.

Коля! Как же ты? За што? А бабка, Акимыч? Разве по-человечьи? – всхлипнула Марья.

Парень мялся в нерешительности.

Кровь в тебе от деда. Не можно так идти, не простившись…

Но дверь под плечом подалась на крыльцо. С плачем захлопнулась. И тут же, словно только и ожидая этого, гукнул на всю тайгу вездеход. Помчался, унося в себе Кольку прочь от зимовья.

Макарыч выскочил наружу, но поздно.

Колька! Колька!

Голос лесника заглушал рев вездехода. Перезвон башмаков смеялся над зовущими руками Макарыча. Над его голосом. Лесник кинулся было догонять. Да куда там! Хотя и хотел узнать – надолго ли едет?

Навсе-г-гда, навсе-г-гда, – лопотал вездеход.

Макарыч погрозил ему вслед костлявым кулаком. Долго слушал, как замирал вдали рокот машины.

Акимыч пришел в себя не скоро. Паралич… Это враз Макарыч понял. Растирал своего друга, смекнув: не скоро тот поправится. Упросил баб не голосить. Иначе, мол, в гроб сгоните без времени. Те потом помогать взялись Макарычу. Припарки делали, компрессы ставили. Растирали ноги, руки Акимыча. Потому, когда тот помаленьку вставать начал, радовались, как празднику. О случившемся н е вспоминали. Даже меж собой. Про Кольку не говорили. Будто его и не было.

Прошел месяц, второй. Писем от парня не было. Акимыч за это время совсем на ноги встал. Но хозяин не хотел его отпускать. Все уговаривал погодить. Бывало, и на хитрости пускался, чтоб удержать. Так однажды на обход с собой зазвал. Привел к березкам-подружкам своим.

Стояла осень. И поседевшие березы походили па пригорюнившихся седых девчонок: не дожив до старости, зачуяли они скорую смерть. Вон и ветки их не кудрявятся. Стволы тонкие потемневшие сморщились. В глазах скорбь по короткой весне. Макарыч смотрел на них. Грустил. Как напомнили эти березы ему свою молодость! Ведь тоже почти дитем поседел. А смерть его давно не пугала. Он был давно готов к ней. Вспомнился и тот смутьян-студент. Снятый с виселицы. Белый, он тоже походил на березы. Где-то он теперь? Живой ли?

А деревья наклонялись друг к другу, о чем-то перешептывались.

– Занедужили, мои девоньки. Закручинились. Нона как жалютца. Будто перед погибелью. Холода боятца. Эх, сердешный. Хто ево любить? Ен ить человеков сколь погробил. Оне ить слабей вашева, – говорил Макарыч, заворачивая в тряпки стволы деревьев.

Акимыч смотрел на Макарыча, молчал.

«Вот ведь оказия. С виду – супостат окаянный. И норов в ем неукротимай. Да и карахтер – не приведи Бог. В середке, коль копнуть, душа —

ровно у медвежонка, што ключ таежный. Чистая, нетронутая. И приласкать, и боль исцелить сможет. И согреть. Вот только пойми, иде в нем эта душа берется, откудова начинается? Сколь годов знаемся, а того не ведаю», – подумал Акимыч.

Во саду ли мине дули,

в огороде палкой… —

донеслось вдруг до старика. Он оглянулся. Макарыч развел костерок. Сжигал в нем опавшую листву. Приводил в порядок березник. Акимыч знал: Макарыч у огня не любил грустить. Вон и теперь бежал к костру, не то пел, не то бормотал:

Цыпленок жаренай,

Цыпленок паренай,

Цыпленок тожеть хочить жить.

Ево поймали, арестовали,

Велели пашпорт предъявить…

Нешто в цыплятах документ водился когда? – рассмеялся Акимыч.

Не ведаю, то я слыхал эдакое. Вот и сам, – смутился Макарыч. – Ту байку в Омске слыхал. Ишел с нами по этапу цыган. Сушший прошшелыга. Зенки с мой кулак. А брехать наловчилси, пес, – Макарыч даже головой крутнул, – и воровать умел. Но, видать, не шибко, потому как словили. Дак умудрилси ж тот прохвост у конвойнаво курицу спереть. Прямо гатоваю. Мине даеть, сам хохочить. Ешь, мол, Макарович, ить тех курок следом за нами по этапу гонють. От таво оне такия дохлый. И похваля и тца, сучий сын. Кабы, мол, ране мы сустрелись, ен цыплятами «табака» накормил ба. Я-то такова не едал. Стал распрошать, чево ето. Ен и брешить, мол, курки такия есть, по-особливому, по-загранишнаму сготовленаи. Но стегали нас за их по-своему. Шкуру чишше, чем с тех кур, сдирали. А тот цыган мине сказывал, вроде и не за курицу нас секли. А за кости, пггоб прятать их умели. Так вот ен и пел песни про цыплят.

Живой хочь ен ноне?

Хто ево ведаит, – нахмурился Макарыч.

Он мокрой глиной обмазывал стволы берез, чтобы жуки их не поточили.

Березы… Загрустил под ними и Акимыч. Сам не шал, с чего это нашло на него. Грусть березовая – под стать стариковской. То прожитое вспомнится, у ходящее, то упущенное, не отведанное. В них и слабость, и мудрость, как в тайге тропки переплелись. И бабий грех неприкрытый, и девичий стыд бледнеют. Вон и потомство у них гольное, робкое. Нее под юбки норовит упрятаться от насмешливых, хмурых, злых пересудниц – пихт. Потому-то на своем участке, не хуже Макарыча, прежде всего березы оберегал. Холил, сколько сил было. И любил их больше других.

А ну, давай сюды, лешак плешатай, — позвал неожиданно Макарыч.

Он уже вскипятил чай и теперь, выхаживая у костра косолапо, поглаживал занемелую спину.

Вона я чево спер! Цельную, непочатаю, што девку нецелованную, – вытащил он из-за пазухи бутылку рябиновки, – не то твоя раскудахталась ба. В тайгу не пустила ба. Мол, до дому опосля не доберетесь.

Акимыч веселее посеменил к костру.

День угасал. Румяное уставшее солнце легло отдохнуть за сопки. В его догорающем свете вспыхнули полысевшие макушки деревьев, уцелевшие листья брызнули живой радугой. Пахнуло сыростью и тленом. Только ели да пихты, как старые девы, оставались холодными и мрачными.

А как ты мерекаишь, Колька совсем отрекся от меня? Или сорвалось в злобе?

Отыдеть. Охолонет. Мал ишо нас судить. Куды денетца. Ежель наука впрок пойдеть, человеком в ей должон исделатца.

Мой дак захребетником уродился. А ить яблоко от яблоньки далеко не укатится.

То как знать? В моем роду шелапу т навроде мине тож не водилось. От тибе и яблоньки! Поди, узнай ноне, в каво Колька уродилси?

Малый ко мне и без таво не шибко приветным был. Ноне и подавно разобиделся.

На одном обидчивом я дрова вожу. Велика досада от деда выслухать хочь и горькое. Ты не печальси. Обломаим, коли доживем.

Оно все ж кровь-то должна позвать?

Коли б кровь в ем была, а то так, моча единая, – сплюнул Макарыч, вспомнив Колькин отъезд.

Не желая больше говорить о нем, он пошел за дровами подживить костер. Собирая сушняк, сопел, молча ругал Кольку за все враз.

«Лиходей лопоухай! Деда забидил ни про што. Чуть до смертушки не извел. Мине весточки не шлеть, змей бездушнай. Штоб те синим огнем гореть! Позабывал все, злыдень. То на вышку звал заместо отца, ноне от всех скопом отказалси, бестия бродяжная! Крапивой ба стрекучей проучить ба тибе надо, да ить вон с версту вымахал, супостат. Нешто с такова портки ноне стянешь? Телом мужик – умом глупей зайчонка малова. Хочь ба пару словечек, поганец, прислал. Утешил. Дак нет. Гордыня одолела».

Но тешил себя лесник тем, что, может, приедет Колька зимой на несколько деньков. Как из техникума. На дорогу послать есть что. От жалованья заначник немалый вырос. В высшей-то науке, верно, много надо. И рубахи почище, и штаны про запас. «Харчи стребуютца справный. Не то што в зимовье у них. А может, у Кольки и пожевать нечего? Сидить, портки подвязамши, а живот к спине прирос. Смотрит, как другие едять. На голодную утробу какая наука полезить? Ишо заболеить, али н вовсе кончитца, – досадовал Макарыч. – А ежели и впрям боле не пропищит? Не схочит объявитца. Так, поди, и станит голодовать по дури. Как жа тут быть?» – не замечая, что говорит вслух, обратился Макарыч к горбатому стланику, перед которым безмолвно стоял.

Кар-р-р, кар-р-р, – услышал он в ответ.

Ох! Штоб те сук в пасть проклятую, падаль– ник! Не с тобой толк веду, пакость! Чево дражниеси, малохольнай? – схватил Макарыч ветку и кинулся на ворона.

Кар-р, – суматошно работая скрипучими крыльями и улетая, дразнился ворон.

Ну, погоди! Словисси, всего ошшиплю! – грозился лесник. – Кажная мелкая птаха со смеху на тибе кататца станить.

Возвращаясь к костру, Макарыч надумал днями сходить на буровую. Выведать Колькин адрес и прописать ему. Акимыч уже уснул. Так и не дождался Макарыча. Свернулся в клубок. Упрятал бороду за пазуху. Тихо всхрапывал. Около него горностай вился. Вынюхивал, что бы украсть. Чуть в карман не залез.

Эй, лешак бородатай! Очнись! Не то и до греха недалеко! – крикнул Макарыч.

Старик поднял голову. Заметил горностая. Отпугнул. Сел, поджав под себя ноги.

Долгонько ты ходил.

Ништо, посумерничаим ишо.

Чай простыл.

Взогреем.

Душа озябла дремавши.

Настойка взбодрить, – засмеялся Макарыч.

Вот и славно. Теперя и за еду, – помолившись, предложил старик.

Не сговариваясь, просили лесники Господа сохранить в здравии раба Божия Николая.

Когда картошка в костре испеклась, а крышка чайника, взбулькнув, начала высвистывать залихватское, лесники выпили.

Полегшало?

А то как же? Рябина да с хмелем, не то меня встомашит, а и медведя. Все потому, как кровь от ней горячится.

Надысь, видал, ведмедь рябины налопалси, охмелел и матуху с берлоги выгнал. Осмелел по пьяной-то. А можа, за супостата принял. Хочь баба – она и есть самай сущий супостат. Тверезова не поймет, пьянова боитца. Оно хочь зверья, хочь мужичья баба – все равны, – сказал Макарыч.

В бамбуке испуганно крикнул бурундук. Бросился опрометью от лисы. Рыжуха там зайчат промышляла. Те, глупые, от каждого шороха вместо того чтоб убегать, со страху с места двинуться не могли. Умнели поздно. И уж кто только в такую пору не полакомился молодой сочной зайчатиной? Бамбук-то коварен. От дождя шумит, как от топо т а. От ветра, как от голосов ночных. В малом возрасте, попробуй, отличи одно от другого. Бывало, с испугу кинется зайчонок от шума, бежит, глаза выпучив, а бамбук стегает по бокам. Колет лапы. На спусках не удержится. Летит где на боку, где через голову сущим чертом – кувырком. На подъем – того не легче. Жесткие стебли б ью т по глазам зайчонка неприкаянного. Заплакать ему впору. Да не до того. Упрячется меж корней деревьев, отдышаться не может. Озирается, слушает. Высматривает ворога своего. И, лишь придя в себя, поймет, что ветра испугался. От него удирал. Каково же теперь несмышленому дорогу назад в свою нору найти? И зайдется от страха при мысли, что заблудился. Невольный крик вырвется из его глотки. Жалобный, совсем детский. По нем зайца всяк кто хочет найдет. Тайга за слезы наказывает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю