Текст книги "Войди в каждый дом (книга 2)"
Автор книги: Елизар Мальцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
страстий и настроений». Ему было ясно, что Мажаров для всех райкомовцев являлся «варягом», случайно оказавшимся в их кругу человеком, личностью непосредственной, но весьма наивной, лишенной всякого организационного опыта.
– Я очень уважаю смелость и принципиальность Константина Андреевича,– сказал Вершинин, потому что больше молчать было уже просто нелепо.– Я обрадовался, когда к нам в райком приехал молодой товарищ, почти мой одногодок, и надеюсь, что мы с ним хорошо еще поработаем вместе. Пусть он на меня не обижается, но ему, конечно, пока не по плечу обязанность первого секретаря. Я думаю, что он мог бы побыть вторым секретарем или третьим, и я охотно уступлю ему свое место, потому что он этого достоин!..
Не заметив восхищенного взгляда Коробина, Вершинин, потупясь, опустился на стул и долго сидел так, боясь сознаться самому себе, что покривил душой, стал на сторону не того человека, который ему был ближе по душе, а помог укрепиться тому, кого втайне побаивался и знал лишь по одним заседаниям в райкоме...
Однако все завершилось неожиданно просто, и не кто иной, как Мажаров, освободил Вершинина от душевной раздвоенности. Взъерошив пальцами волосы, он вышел к столу и сказал с обезоруживающей прямотой:
– За добрые слова обо мне – спасибо! – Он прижал руку к груди.– Безусловно, я не гожусь для такой работы, о чем спорить!.. Я хотел бы, если товарищи не будут возражать, пожить и поработать в родной Черемшанке... Если там, конечно, найдется место агронома. Я совсем забыл, как пахнет земля, и, поверьте, в мои годы уже пора приносить людям какую-то пользу – ведь стыдно так жить дальше, честное слово!..
Он словно был недоволен, что излишне разоткровенничался, потеребил рыжеватого отлива бородку, пошел было обратно на свое место, но тут же вернулся.
– Кстати, о товарище Коробине... Не хочу скрывать, что я думаю о нем. Может быть, он и обладает каким-то опытом, который устраивает некоторых членов бюро, но, по-моему, он начисто лишен того главного, что должно быть определяющим, когда мы думаем о партийном работнике,– он совершенно не разбирается в людях.
– Это демагогия! – крикнул прокурор.
– Если вам не по душе и вы с этим не согласны, то уже и демагогия! – Константин говорил с непонятной веселостью, как человек, которому нечего терять.– Мне достаточно было сегодня побыть на одном бюро, чтобы понять, что товарищ Коробин верит лишь в силу бездумного и слепого подчинения всех своей воле. Он убежден, что может руководить людьми, по уважая пи самих людей, ни их мнений. Ну какое отношение имеет к партии это позорное судилище над честными коммунистами, которое сегодня тут происходило?.. Да разве после этого станет хоть кто-нибудь уважать и любить подобного секретаря?
– Мне ваша любовь не нужна, товарищ Мажаров! – не выдержав, крикнул Коробин, и лицо его покрылось малиновыми пятнами.– Лишь бы вы сами не забывали о любви к партии и государству. В этом вся суть! А начнете забывать, я вам напомню!..
– Благодарю.– Константин говорил уже без улыбки, голос его зазвучал глуховато, напористо.– Беда ваша, Сергей Яковлевич, в том и заключается, что вам кажется, будто вы глубже других любите партию и, уж конечно, больше преданы ее идеям, чем все коммунисты района. Бросьте вы превращать высокие слова о преданности партии в молитву и расскажите лучше, почему вы сегодня расправились с ни в чем не повинными коммунистами...
– Я категорически протестую! – Анохин вскинул руку, обернулся к Пробатову.– Я прошу, Иван Фомич, оградить нас от оскорблений!.. Разве допустимо, чтобы мы выслушивали вот такие речи, в которых все переворачивается с ног на голову?
– Да, допустимо.– Пробатов откинулся на спинку кресла, провел рукой по утомленным до красноты глазам.– Просто мы отвыкли нормально спорить, уважать точку зрения другого. Некоторые вообще считают, что мы единомышленники только потому, что обязались одинаково мыслить. Вот почему частенько некоторые товарищи готовы присоединиться к мнению вышестоящего товарища, даже если оно в корне ошибочно, а то и вредно... Сила коллективного разума не в том, что мы поем в одном хоре, а в том, чтобы у каждого из нас был собственный голос... Да и можно ли познать истину, если не будет никакого
спора?
Было видно, что он уже очень устал, огрузнел, движения его были вялыми.
– Ну что ж, товарищи.– Упираясь кулаками о стол, Пробатов поднялся.– Не станем заранее предрешать, кто будет вашим секретарем. Доверимся коммунистам, и я думаю, что они не покривят душой и сами выберут себе пар-
тайного вожака. Надеюсь, что и с Черемшанкой вы разберетесь основательно и мне не придется краснеть перед колхозниками – ведь я обещал им, что райком наведет хам порядок во всем... Не подведите ни меня, ни себя!
Коробин проводил Пробатова до машины и вернулся в кабинет. За опустевшим столом со стеклянными пепельницами, полными окурков, одиноко и мрачно горбился Анохин. Из пепельницы тянулась сизоватая пряжа дымка и цеплялась за его вислый темно-русый вихор.
– Да-а, подраспустил Бахолдин кадры.– Коробин, не присаживаясь, заходил из угла в угол.– Не наведем порядок – будем гореть синим огнем!
Анохин сидел, обмякнув, навалясь грудью на стол, безучастный, далекий. Коробин подошел к нему, полуобнял за плечи.
– Что такой хмурый? Переволновался? Или, может быть, обиделся на меня?
– Брось! – устало отмахнулся Иннокентий.
– Ты вел себя сегодня как настоящий борец! Не скрою, я даже восхищался тобой,– громко, на весь кабинет, как будто они были здесь не одни, говорил Коробин.—Уж я-то знаю, сегодня тебе было нелегко быть принципиальным.
Похвала секретаря была приятна Анохину, но больше всего ему сейчас хотелось остаться наедине с самим собой, собраться с мыслями, прийти в себя. Не попроси его Коробин задержаться, он, возможно, сидел бы уже у Ксении. Мысль о ней не оставляла его в покое с той минуты, как только Ксения покинула кабинет. Что с нею? Где она теперь? В таком состояний и в Черемшанку может сбежать. И вот, вместо того чтобы успокоить ее и себя, он вынужден торчать в полуночный час около Коробина и вести бесплодный, никому не нужный разговор.
– Для меня интересы партии выше личных отношений, Сергей Яковлевич.– Иннокентий лениво отвел рукою сочившийся из пепельницы дым.– Но с Ксенией, я уверен, мы перегнули палку... Могли бы ограничиться и внушением...
– Ах, да не в Яранцевой суть, пойми же ты! – Коробин досадливо поморщился.– Мы не могли такое оставить безнаказанным! Ведь если бы речь шла только о ней... А о Дымшакове ты забыл? А о тех, кто проповедовал на бюро идею всепрощения и примирения? Нет, мы не имели права руководствоваться гуманностью и жалостью...
– С одной стороны, оно, может быть, и так,– уклончиво согласился Анохин.– Однако такой крутой мерой мы можем оттолкнуть от себя весь актив. Из-за одного случая с Яранцевой тебя могут прокатить на вороных.
– Ты считаешь? – Голос Коробина дрогнул.
Он отшатнулся от стола, помрачнел и с минуту угрюмо расхаживал по кабинету, поскрипывая белыми бурками.
– Н-да-а... Разве можно на кого-нибудь положиться теперь? Ты прав. Единственный человек, которому я верю, как самому себе, это ты...
«Еще бы! – усмехнулся про себя Иннокентий.– Если бы не я, то ты сегодня бы уже погорел».
– Ты думаешь, и законник может переметнуться? – волнуясь, спрашивал Коробип, как будто Анохин мог заранее знать, как будут вести себя окружающие секретаря люди.– Конечно, смотря какая сложится комбинация...
Иннокентий впервые испытывал чувство превосходства над секретарем, видя его растерянным и даже беззащитным. Однако удовлетворение не было достаточно полным и глубоким, ведь его собственная судьба сейчас целиком зависела от этого властолюбивого человека, печатавшего размашистыми шагами пол.
– А как ты думаешь, Мажаров не притворялся тут, когда отказывался от всего и просился на работу в Черемшанку? Выступит на конференции,– язык у него хорошо привешен! – заработает дешевую популярность и будет на коне! Мало ли чего он тут молол! Долго ли переменить свое решение? Он никому подписку не давал, верно?
– Не сочиняй! – Анохин с удивлением вгляделся в застывшего посередине комнаты Коробина, напряженно ждавшего его ответа.– Ему твоя должность не нужна. Неужели ты не понял, что он за человек? Он, так сказать, одержим идеей!..
– Какой идеей?
– Жить в гуще народа, приносить каждый день какую-то пользу. Слышал о теории малых дел?.. Ну, вот что-то вроде этого... Нас он, конечно, презирает, считает бумажными душами, бюрократами и быть в подобной роли не желает. Так что Мажаров не в счет...
– Но как ты можешь так спокойно рассуждать о человеке с подобными нигилистическими взглядами? – От недавней робости и растерянности не осталось и следа, в голосе Коробина звучала злая решимость.– Это же, по существу, антипартийный тип!
– Ну это ты уж слишком! – сказал Иннокентий,– Не возражай, если ему так не терпится поехать в Черемшанку. Если бы он согласился стать парторгом, лучшего и желать не надо. Он не мозолил бы нам тут глаза, залез бы по горло в колхозные дела, сдерживал бы Лузгиыа, чтобы тот больно не зарывался. Мрыхина там держать нельзя, нужен парторг посильнее при таком горлохвате, как че-ремшанский председатель. Согласен? А там посмотрим... Не забывай, кстати, что это воспитанник Бахолдина и что Пробатов сегодня почти готов был поддержать его кандидатуру.
– Да, да,– как эхо откликнулся Коробин и, подойдя к Анохину, положил на его плечо руку.—Спасибо тебе за все... А за Ксению на переживай – пусть все поутихнет, уляжется, а там мы найдем способ все уладить...
Иннокентий натянул пыжиковую шапку, замялся, ожидая, что секретарь что-то пообещает и лично ему, но Коробин, потирая руки, снова мерил бурками дорожку вдоль длинного стола.
В пустом и гулком коридоре постреливали дрова в печках, багровые отсветы падали на побеленные известью стены, красноватыми искрами вспыхивал иней на окнах. На крыльце Иннокентий окунулся в завыванье метели, в крутую снежную завируху. Прикрывая перчатками лицо, он выбрался из вихревых смерчей, зашагал по улице, держась заборов, увязая в снегу. Только бы застать Ксению дома! Конечно, он не услышит от нее ничего, кроме оскорбительных упреков в трусости и малодушии, но готов был вынести все, лишь бы увидеть ее, услышать ее голос...
Вобрав голову в плечи, он побежал по кипящей от поземки дороге, словно, опоздав на несколько минут, мог потерять Ксению навсегда. В сумятице он чуть не наскочил на заиндевелую лошадиную морду, испуганно отпрянул назад, метнулся в сторону, проваливаясь по пояс в глубокий кювет.
По дороге, растянувшись на всю длину улицы, медленно двигался санный обоз. Надсадно повизгивали полозья, всхрапывали, мотая поседелыми головами, лошади, за подводами устало брели возчики, мели длинными тулупами дорогу, нехотя покрикивали:
– По-ше-ве-ли-ва-ай!..
В широких розвальнях, натуго спеленатые, прикрученные к разводьям, стояли припорошенные снегом ящики и бочки, громоздились рогожные тюки с товаром. От возов потянуло вначале запахом махорки и чая, потом едва уловимым ароматом одеколона, мыла и ткатш – будто ехал мимо сельский магазин, полный своих устойчивых запахов.
Казалось, обозу не будет конца и края, и Иннокентий злился и кричал на возчиков, но они проходили, посмеиваясь, а он торчал на снегу, как придорожный столб, и холод пробирал его уже до костей. По снежной целине несло ветром брошенный окурок, он сеял колючие искры, пока не потонул в пенном потоке поземки...
Не так ли и его самого в глухой безвестности несет по жизни, каждый раз обделяя радостями? Что он видел хорошего? Чего добился, пройдя половину уготованного ему пути? Как многие деревенские парни, он женился довольно рано, еще до призыва в армию, женился потому, что гулял с Паней и привык к ней. В деревне так уж искони водилось – ходил с девкой три года, выдавал ее перед всеми за невесту, кружил голову – женись. Три года, пока он служил действительную, Паня ждала его, слала ему посылки с кусками соленого сала и носовые платки, вышитые по краям незатейливыми узорами. Он почему-то стыдился перед товарищами, когда приходили эти посылки из деревни. Чувство стыда и стеснения стало расти сильнее после того, как он вернулся из армии и устроился секретарем в райисполкоме. Он начал замечать, как жена неправильно говорит, некрасиво ест, смачно прихлебывая из ложки, не умеет по-городскому одеться. Но сама Паня была довольна своей судьбой, бросалась к нему, когда он возвращался с работы, и, счастливо улыбаясь, стягивала с пего сапоги. Она ни минуты не сидела без дела: копалась . на огороде, ходила за коровой, откармливала свинью, стирала, мыла, а по вечерам что-то шила и штопала. Она была сутулая, с длинными, грубоватыми, разбитыми постоянной работой руками, но, когда распрямлялась и глядела на него голубыми и чистыми, как у ребенка, глазами, у него будто что-то переворачивалось в груди. Иннокентий пробовал учить ее, устроил на курсы, приневоливал читать, но Паня не пристрастилась ни к курсам, ни к чтению и с той же истовой любовью ухаживала за ним. Иногда ои погуливал, даже ночевал на стороне, но, когда появлялся дома, Паня улыбалась ему доверчиво и наивно, словно и
не догадывалась, где он был. Она совсем расцвела и похорошела, когда родилась девочка – первый и хилый их ребенок,– и всю нежность отдала ей. Дочь не привязала Иннокентия к жене, в тот год он заводил полезные знакомства, мечтал продвинуться по службе, учился заочно в партийной школе, и Паня с ее привязанностью к избе и земле становилась для него уже обузой. Изредка в нем просыпалось похожее на жалость чувство к девочке – пугливой, бледной, с такими же, как у матери, большими голубыми глазами. Он не отходил от ее постели, когда она заболела дифтеритом и, задыхаясь, хрипло и жалобно плакала. Дочь спасти не удалось, и, похоронив ее, Иннокентий понял, что теперь его ничто не связывает с Паней. Она бродила по избе как потерянная, часами сидела на крылечке, не отзываясь на его голос, но стоило ему подойти и положить руку ей на плечо, как она вскрикивала и смотрела на него с таким отчаянием, словно ждала, что он вот-вот ее ударит. Однажды утром, не найдя ее на кухне, он пошел в сарай за дровами и увидел Паню висящей на бельевой веревке. В деревне говорили, что она помешалась от горя, но Иннокентий долго жил с ощущением вины перед этой внезапно оборвавшейся жизнью.
Несколько лет он не связывал себя ни с кем, вполне довольствуясь теми легкими отношениями с женщинами, которые пи к чему его не обязывали. Когда наступала пора расставания, он не испытывал ни малейшего угрызения совести – ведь он не клялся в любви, ничего не обещал, сама должна была думать! Встреча с Ксенией поколебала эти убеждения, и он только жалел, что жизнь поздно столкнула его с ней...
Наконец миновала последняя подвода, и Иннокентий вылез из кювета, затрусил рысцой, изнемогая от тоскливого напряжения. Только бы застать Ксению дома! Только бы она не оттолкнула его и выслушала!..
Потоптавшись в нерешительности перед темными завьюженными окнами, он нащупал над косяком дверей изогнутую проволоку, отодвинул ею щеколду, ощупью пробрался через сени.
Ксения неподвижно лежала в темной комнате на кровати, прямо в пальто, и спину его окатил холодок страха.
– Ты спишь?
Она шевельнулась, и, облегченно вздохнув, Иннокентий шагнул к кровати, еще не в силах побороть дрожь в голосе.
– Что с тобой? Ты заболела?
Он взял ее за руку, но она с силой вырвала ее.
– Я здорова.
– Конечно, я тебя понимаю, тебе нелегко сейчас,– заговорил он, старательно подбирая слова, но они словно падали в пустоту.– Поверь, я не мог вести себя иначе, ведь мое заступничество могли расцепить как беспринцип-ность, и только...
– Скажите пожалуйста! – Ксения не то рассмеялась, не то всхлипнула. Оказывается, ты был еще и принципиальным! Л я, нанимая, думала, что это называется подлостью!.. До чего же было противно глядеть, как ты там выкручивался и трясся от страха, что Коробин лишит тебя своего доверия!..
– Так я же предупреждал тебя, предупреждал! – Иннокентий забыл о всякой сдержанности, свистяще выкрикивал: – Но ты решила, что умнее всех! Да! Да!.. Кто же бы мне простил, если бы я ни с того ни с сего стал защищать тебя?.. Разве тебе было бы легче, если бы и меня выставили из райкома вместе с тобой?
– Легче.– Ксения помолчала, а Иннокентий стоял в темной комнате и ждал, весь напрягшись, вспотев от волнения.– Тогда бы я знала, что рядом со мной человек, а не жалкий лицемер и ловкач. В общем, хватит, Анохин...
Иннокентий оторопел – еще ни разу с тех пор, как они сблизились, Ксения не называла его по фамилии, и это обращение испугало его сильнее, чем все обидные слова, сказанные ею.
– Уходи! Нам по о чем больше говорить...
На него опять навалился страх, но не тот безотчетный, слепой страх, сковавший его, когда он входил в комнату, нет, теперь он верил, что стоит ему сказать не то слово, сделать неверное движение, и может произойти что-то непоправимое.
– Ведь я же выручал, спасал тебя!.. Ты это хоть понимаешь или нет? – опустив голову, глухо, точно его душили, сказал он.– Неужели ты думаешь, что я па стороне Коровина?
– Значит, ты можешь отказаться от того, что говорил на бюро?
– А что я там особенного сказал? Просто проголосовал за твое исключение, чтобы потом иметь возможность помочь тебе! – В молчании Ксении было что-то обнаде-живающее, и Иннокентий торопливо договорил: – Вот увидишь! Я правду говорю!.. Пусть только пройдет кон-
ференция, и тебе вернут партийный билет, и ты снова вернешься в райком!..
– Зачем ждать? Ты можешь все исправить сегодня, даже сейчас!..
Ксения качнулась, села на кровати, протянула руку к выключателю, и резкий свет ударил ему в глаза. Не успел он сообразить, что она хочет от него, как Ксения прошла к этажерке, взяла стопку чистой бумаги, положила на стол, поставила рядом чернильницу-невыливайку.
– Вот. Садись и пиши.– Она подала ему ручку.
– Что писать? – Он машинально принял от нее ручку.
– Письмо в обком... Так, мол, и так – бюро райкома, на котором разбиралась вся черемшаиская история, было ошибочным, я вол себя не по-партийному... Коровин, спасая честь мундира, превратил бюро в суд и расправу. Ну, и так далее...
– Не будь ребенком, Ксюша! – Он отшатнулся от нее, ощущая сосущую пустоту в груди, лоб его сразу покрылся испариной.– Такие заявления наспех не стряпают!
– Я тебя не тороплю – можешь сидеть час, два...
– Да я не об этом! – Он отвел глаза от ее цепкого, стерегущего взгляда.– Есть ли резон скандалить? Я улажу все по-мирному.
– Значит, отказываешься писать?
Ее голос еще более посуровел, на смуглые щеки сквозь болезненную бледность проступили пятна румянца, мятежно разгорелись глаза.
– Ну ладно, я напишу... Но дай мне хоть собраться с мыслями, нельзя же так с бухты-барахты!.. Давай отложим до утра – один день погоды не делает...
Он чувствовал, что Ксения не верит ему, да он и сам не верил, что сдержит свое слово, но чем дольше она молчала, тем упорнее и горячее Иннокентий убеждал ее и под конец вроде и сам перестал сомневаться, что напишет такое письмо.
– Хорошо.– Ксения не глядела на него.– Если изменишь своему слову, считай, что мы не знали друг друга... А сейчас шагай, я до смерти хочу спать...
Едва Иннокентий выбрался через глухие сени и очутился за калиткой, как сразу протрезвел. «И какой черт дернул тебя за язык? – закричал он на себя.– Ну как ты будешь теперь из этого выкручиваться? Иди-от!»
Он посмотрел на светлое зашторенное окно. Может
быть, вернуться, пока не поздно, и отказаться от своего обещания?
Окно погасло, и, потоптавшись еще немного возле калитки, Иннокентий побрел сквозь густо летевшие хлопья снега, ело различая в темноте дорогу, и его мутило от безысходности, в которой он ока.чался. Ну, допустим, завтра он сможет свалиться в постель и пролежать несколько дней с бюллетенем, а йогом что? Нет, ему по уйти от ответа ми перед Ксенией, ни перед самим собой, пи перед Коровиным,.. Не пойдет же он против секретаря, да еще в такой момент, когда о районе заговорят во всей области, а то и, гляди, покатится шум дальше! И главное, где гарантии, что, подставив ногу Коровину, ты сам останешься цел и невредим? Так что нечего искушать судьбу, а то гак загремишь, что и костей не соберешь!.. Лишь бы только удержать около себя Ксению, удержать любой ценой, развязать этот стянувшийся у самого горла узел. Но как?..
А Коровин в эти минуты ходил из угла в угол в своем кабинете и думал, что более одинокого человека, чем он, нет на всем свете. Ведь просто не на кого по-настоящему положиться, некому довериться до конца. Стоит на той же конференции кому-нибудь выступить против или дажв заронить сомнение, что он не способен возглавить райком, как все полетит к дьяволу, и те, кто еще сегодня поддерживает его, отвернутся в два счета...
Он то останавливался у форточки и курил, вдыхая студеный воздух, то, настораживаясь, прислушивался, как подвывает па улице метель, хлопает где-то оторванный ветром лист железа. Размеренно покачивался маятник стенных часов, иногда за стеной грохотал дровами истопник, но не эти звуки мешали Коробину успокоиться. Обуреваемый сомнениями, он досадовал на себя, что слишком грубо и напористо вел нынешнее бюро, можно было обойтись и без крайностей, без особого нажима – большинство пошло бы за ним и так. Но, с другой стороны, тот же старик Синев открыто воспротивился ему и мог увлечь за собой других. Может быть, строгость, и настойчивость, и даже внешняя грубоватость спасли его сегодня, внушили всем, что он волевой и принципиальный человек, каким и должен быть секретарь райкома...
По раз он возвращался мыслями к Мажарову и боялся сознаться самому себе, что, кроме явной антипатии, даже ненависти, этот безрассудно смелый человек рождал в нем какое-то неосознанное чувство, очень похожее на зависть. В Мажарове как будто не было ничего особенно-
го, но, когда он начинал говорить, все слушали его с таким напряженным вниманием, какое ему, Коровину, никогда не удавалось вызвать, хотя он давно потерял счет своим речам.
«Может быть, у него есть что-то в самом голосе, этакий магнетизм, как у теноров? – ощущая горьковатый табачный привкус во рту, подумал он и яростно хлопнул дверцей сейфа, сделал два резких поворота ключом.– Что за чушь лезет мне в голову? Тьфу! При чем тут голос? Просто свежий человек, держится со столичной развязностью, а все уши развесили, будто он сообщает невесть какие новости. А ко мне привыкли, заранее знают, что я скажу, как отреагирую... Истинно говорят: трудно быть пророком в своем отечестве!»
Он не торопясь оделся, закрыл кабинет, погасил свет в приемной и вышел в коридор. Пламя топившейся раскрытой печки алым заревом обливало беленые стены, расцвечивало морозные узоры на окнах. Около печки возился истопник Сысоич, шуруя короткой клюкой трескучие поленья. Тень его тянулась до потолка, в сползших на нос очках метались блики огня.
– Смотри, Сысоич, не запались! – усмехаясь, проговорил Коробин.– А то скажут, сторел на работе, и не докажешь, что это не так. Придется мне отвечать за тебя...
– Меня жар не возьмет,– с трудом распрямляя спину, простуженно и сипловато ответил старик.– У меня шкура, парень, сыромятная.
– Что значит сыромятная?
– Да уж так – в роду у нас это ведется.– Придавив подшитым валенком чугунную дверцу, истопник подпер ее клюкой.– Батя, царство ему небесное, так сроду никакого огня не боялся. Накинет на башку мокрый мешок и нырнет в самое пекло на пожаре. Ну, известно, все ахают – сгорит мужик дотла, а он, гляди, уж чего-то из дыму тащит. Передохнет малость и опять туда, такой отчаянный был, страсть!.. Я, мол, сыромятный, мне любой жар нипочем... А иной человек и без причины на себя огонь возьмет, он к ему как зараза липнет. Летось вон у соседей карасинка вспыхнула, баба кинулась, а огонь на нее – как стог возгорелась и в момент пузырями пошла...
Сегодня Коробина почему-то не раздражала стариковская болтовня, обычно вздорная и бессвязная, а скорее развлекала. Говорить им, собственно, было не о чем, но что-то держало его возле чудаковатого истопника, словно
тот знал нечто важное и о самом Коробине, если его попытать хорошенько.
– Я хотел сказать тебе, Сысоич...– Коробин многозначительно помолчал, как бы призывая старика с особый вниманием отнестись к его словам.– Вместо Алексея Макаровича теперь буду я руководить районом.
– Мое дело маленькое.– Истопник поправил очки, зыркнул на него из-под жестких рыжих бровей.– У меня какая задача? Натаскай поболе дров, заготовь, разожги, истопи покрепче, чтоб кирпич угрелся, закрой вовремя трубы, чтобы люди не угорели,– вот и вся, выходит, программа...
– Ты давай не хитри, не увиливай,—уже всерьез и настойчиво попросил Коробин.
Сысоич нагнулся к железному листу перед топкой, бросил на темную морщинистую ладонь выпавший на печки уголек и начал шумно дуть на него. Когда сквозь чернь проступило живое искрящееся пятнышко жара, старик присосался к нему цигаркой, выпустил через ноздри густой дым, вздохнул.
– Не обижайся, если что скажу не по ыутру тебе, но ведь ежели на мой ум взять, то не каждый может другого учить – ум ведь в долг не займешь, как деньги..-Возьми, к примеру, моего батю, пускай земля ему будет пухом, так он сроду никого не спрашивал, как ему пахать, когда сеять. Придет, бывало, на пашню, спустит портки, сядет голой задницей на землю и чует, поспела она или холод еще ее держит...
– Это ты к чему плетешь? – Коробин невольно повысил голос, нахмурился.– Ишь куда тебя повело!.. Это, получается, ты против всякого руководства? Что каждый хочет, то пускай и делает, так, что ли?
– Без пастуха даже стадо не обходится, а мы люди! – Старик зацепил клюкой дверцу, и на лицо его снова упал багровый отблеск пламени.– Там кнутом щелкни – и завернешь овец куда надо, а чтоб с людьми дело иметь, тут и одного ума мало, тут душа должна быть такая, чтоб на все ее хватало, как вот, к примеру, у нашего болезного Алексей Макарыча... На такого человека молиться надо! А вот в соседнем районе.» сказывали, был секретарь видный из себя, но больше не на себя надеялся, а на свою глотку – орал на людей, пока не сняли... На жару от него, ни свету, вышел как дым из трубы и следа после себя не оставил...
«Он ведь просто издевается надо мной! – закипая злым раздражением, подумал Коробин.– Бахолдин не учил его печи топить, тем, видите ли, и хорош!.. Ну погоди, пусть только пройдет конференция, а там я и дня не стану держать этого доморощенного мудреца. Человеку с таким настроением я не доверю здесь даже печки топить!» .
Не сказав больше ни слова, не простившись с истопником, Коробин прошагал быстро по коридору, но и на улице все еще не мог успокоиться. Ах ты, старый пень! Его вроде никто в расчет не принимает, а он, оказывается, вон каким духом дышит!.. Все устроено в жизни не так, как ему хочется, и ты не смей его учить, а позволь распоряжаться всем самому, позволь определять готовность земли голой задницей и не мешай ему жить как заблагорассудится! Ты ради пего ночей недосыпаешь, голову ломаешь, как сделать, чтобы он жил лучше, и вот – на тебе,– вместо благодарности он тебя и признавать не желает, ты для него как дым из трубы!
Коробин шел по заметенной дороге почти вслепую, разворачиваясь плечом к ветру, прикрывая локтем лицо. «Да что же это такое творится? То Дымшаков уходит из-под твоего влияния и власти, рычит на тебя, как пес, то Мажаров, этот новоявленный правдолюб и философ, обличает тебя в догматизме и отказывает в праве вести за собой коммунистов района, а ты даже не смеешь прикрикнуть на них как следует и поставить всех на место. Куда же мы придем, если дадим развиться этой превратно понятой демократии? Ведь стоит лишь одному человеку в районе показать, что он не считается с секретарем райкома, что ему наплевать на всякие авторитеты, как эта эпидемия живо перекинется на других, и там уж никого не удержишь ни уговорами, пи угрозами. Какое же мы имеем право допускать, чтобы кто-то бездумно, сам того не сознавая, подрывал доверие к райкому? Спохватимся потом, да будет поздно!.. Ну сегодня мне удалось сдержать натиск демагогических элементов, а завтра? Сменится состав бюро, туда могут войти такие люди, как Мажаров или тот же Синев, хватит ли тогда у меня умения осуществить волевое руководство? Ведь не побоялся же Синев выступить против! Не показал ли он пример таким молодым, еще незрелым работникам, как Вершинин, он и так, похоже, сегодня не знал, чью сторону занять? Да и какое, в сущности, я имею представление о нем и о других работниках райкома, если черпаю свои знания о них из тех скромных анкетных данных, которые у меня всегда
под рукой?.. Нет, любой человек, сколько ты его ни проверяй, пи контролируй, все равно как темный лес».
Мотель стихала. Сквозь ночную мглу проступала широкая улица с придавленными снегом домами, глухими наборами, побеленными косыми полосами снега. Стандартный домик, где жил Коробин, был огорожен невысоким штакетником, после метели на каждой штакетине торчал белый наконечник, позади, за дровяным сарайчиком, тонули в сугробах яблони.
Осторожно открыв ключом дверь, Коробин скинул в прихожей пальто, на цыпочках прошел в столовую, где для него был приготовлен ужин, заглянул в соседнюю комнату. Сын спал, разметав по подушке светлые, как у девушки, волосы, и Сергей Яковлевич ощутил прилив жалости и нежности к нему. Если не считать приходящей работницы, то они с сыном мало с кем общались в городке. Будь жива жена, все, конечно, было бы иначе, люди чаще бы заходили к ним на огонек, а сейчас он не мог провести с сыном даже выходной день – все куда-то спешил...
Как ему не хватало все эти годы Лили! Он познакомился с нею за год до войны на студенческой вечеринке: он был на последнем курсе педагогического института, она – на последнем медицинского. Он влюбился в нее, как влюбляются только в юности,– безоглядно, слепо, доверчиво, не мог прожить дня, чтобы не встретиться с нею, не услышать ее голос, не заглянуть в ее глаза. Любила ли она его, Коробин не знал, но его упорство и преданность были так серьезны, а сам он вел себя так настойчиво, что Лиля согласилась стать его женой. А через два года, когда он был мобилизован и работал в горвоенкомате, она уехала с полевым госпиталем на фронт, оставив на его руках годовалого сына. Конечно, он мог бы в те годы добиться ей брони, в конце концов она могла бы работать и в обычном госпитале и лечить тех же раненых, прибывающих эшелонами с фронта, но Лиля не захотела слушать его. Через шесть месяцев она погибла под бомбежкой, оперируя очередного раненого. Коробин, получив известие о гибели жены, будто окаменел от горя. И если бы не сын, он бы не скоро освободился от свалившегося на него несчастья. Сын требовал забот и внимания, взрослея, он становился все более похожим на мать – такой же светловолосый, задумчиво-строгий. Подвиг матери словно придал жизни мальчика особый смысл, и Коробину иногда казалось, что сын духовно настолько