Текст книги "Войди в каждый дом (книга 2)"
Автор книги: Елизар Мальцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
отец и братья, шумно мылись во дворе, голые по пояс, и Клавдия поливала им на руки, игриво плескала из ковша. Слышно было, как фыркают от удовольствия Роман и Ни-кодим, как сопит отец, как скрипят под ладонями их плечи; довольно смеется Клавдия, хлоная по мокрой и сильной спине мужа, и тот, словно стыдясь ее несдержанности, сердито кричит, чтобы она поскорее давала ему полотенце.
За ужином братья жаловались – такая жара, что в поле невозможно прикоснуться к раскаленным частям машины, в кабине трактора задыхаешься от пыли, угораешь от керосина. Потом они начали делиться тем, что услышали за день от других, и голоса их дрожали от гнева. Каждое утро в Черемшанку наезжали Коробии к Анохин, вызывали по очереди тех, кто в свое время увел свою корову, и советовали продать ее снова. На кого не действовали просьбы и уговоры, тем угрожали, и в конце концов мужик присаживался к столу и писал заявление, предлагая колхозу купить у него корову. Было особенно нелепо, что массовые закупки скота вели сейчас, когда стало уже очевидно, что сена в нынешнем году заготовили значительно меньше, чем в прошлом, что кормов не хватит даже на то стадо, которое имелось. Но это не останавливало Коровина, и он, как на службу, приезжал в правление, садился за председательский стол и, поставив карандашом птички в списке, начинал свой трудовой день. Нюшка бегала из конца в конец деревни, приглашала, кого приказывали, на беседу с секретарем райкома. Ему ревностно помогал Анохин, и, когда секретарь, израсходовав свои доводы, был уже бессилен повлиять на какого-нибудь упрямца, Иннокентий недвусмысленно намекал, что собрание имеет право поступить с несознательным членом артели со всей строгостью – лишить, например, половины приусадебного участка, а при особых обстоятельствах даже выслать из Черемшанки. Не сдавались, не уступали только немногие, вроде Дымшакова и Авдотьи Гневышевой... Упорствовал пока и бывший парторг Мажаров, не уезжал из Черемшанки, словно не признавал себя побежденным и надеялся что-то доказать и себе и людям. Они подали с матерью заявление, чтобы их приняли в колхоз, и теперь каждый день по нарядам бригадира ходили в поле... После того как его исключили на том бюро из партии, Ксения не видалась с Константином и, по совести, даже боялась столкнуться с ним где-нибудь на улице – она не хотела показываться ему с таким животом, с лицом, обезображенным
темными пятнами. А Мажаров, точно щадя ее, тоже не показывался... Никодим как-то высказал догадку, что скот скупают, чтобы выполнить непосильные обязательства по мясу, но Ксения отказывалась верить этому, хотя в душу уже закрадывалось сомнение – ведь не было никакой логики, никакого здравого смысла в том, что совершал сейчас Коро-бин! Решившись на такие крутые меры, он мог теперь пойти на что угодно, чтобы доказать, что взятые обязательства выполнимы. Эта догадка походила на правду; об-наруживались кое-какие прорехи и провалы в плане, и нужно было сразу как-то на ходу исправлять их. После первых оттепелей в Черемшанку привезли прямо из инкубатора четыре сотни утят, зоотехник Зябликова металась, не зная, где их размещать, чем кормить. На окраине деревни всю зиму пустовала изба, туда на голый грязный пол вывалили пушистые, беспомощно попискивавшие желтые комочки. Протопив печь, сварили три чугуна пшенной каши, накрошили на доске сваренные вкрутую яйца, налили в железные противни воды... Утята трепыхали крылышками, сбивались, дрожа, в кучи, никто не знал, как их кормить, как за ними ухаживать. На другой же день они стали дохнуть, а через две недели изба опустела, остался лишь загаженный пол и разбросанная по нему пшенная каша...
Роман, бешено посверкивая глазами, рассказывал о ходивших по деревне слухах, ругал себя за то, что поддался газетной шумихе и поверил, будто на самом деле в нем здесь нуждаются. Он похудел, ходил мрачный, но сквозь злость и недовольство пробивалось в нем что-то упрямое, словно он жил и работал сейчас в Черемшанке только потому, что хотел кому-то что-то доказать... «Пусть Аникей не надеется, что процарствует до второго пришествия! – говорил он.– Видно, не все идет складно, если ему приходится идти на обман и хитрость». В Приреченске началась сдача мяса по обязательству, и рассказывали о случае с председателем соседнего колхоза, ставшим посмешищем всего района. Он купил в райпотребсоюзе тонну масла, поступившую в продажу населению, и сдал вместо мяса, потому что такая замена разрешалась. Конечно, колхоз на этом терял много денег, но зато председатель оказывался в выигрыше перед районным начальством. Не успел он проделать эту операцию, как масло, сданное им, закупил другой председатель колхоза. Ни мяса, ни масла на складе не прибавилось, но с обязательствами дело продвинулось впе-
ред. На эту злополучную тонну уже зарился третий, но тут хитрость раскрылась, и Коробину, несомненно знавшему об этих махинациях, пришлось строго наказывать всех. Поговаривали, что он добивается каких-то особых льгот для своего района, так как засуха якобы нанесла огромный урон всем хозяйствам. Он просил областной комитет прислать комиссию, которая на месте установила бы размеры бедствия и освободила район от повышенных поставок. Что в этих слухах было правдой, что выдумкой, установить
было трудно. Однажды, оказавшись в предзакатный час в поле, Ксения услышала густой утробный рев стада, оглушительные, частые выстрелы кнута, дробный и глухой топот копыт. По дороге, взбаламутив пыль, точно под прикрытием красной завесы, двигалось большое стадо, за ним, сбившись в кучу, угрюмо шагали женщины. Около пастуха, который шел обочиной дороги и не позволял коровам разбредаться, суетилась маленькая остроносая женщина с заплаканным лицом, и Ксения узнала в ней зоотехника Зябликову.
– Куда это вы их гоните?
– Под нож гоним! На бойню! Куда же еще! – сердито ответила Зябликова.– Но могу я этого видеть, не могу!.. Таких породистых телок и отдаем на убой! Иные уже в запуске были! Им телиться скоро...
– Зачем же вы это делаете?
Зябликова взглянула на нее отчужденно и зло.
– Что вы, маленькая, Ксения Корнеевна!.. Я, что ль, это делаю?..
– А женщины куда идут?
– Да вы что, с луны свалились! – Зябликова глумливо рассмеялась.– Не видите, что ли? Тут же ихние коровы, которых они колхозу продали!
Она отмахнулась от нее и побежала на помощь пастуху, носившемуся за резвыми телками. Закат будто обливал кровью и рожь при дороге, и пестрое стадо, и молчаливую толпу, вразнобой бредшую за стадом. Рябая жилистая доярка, поравнявшись с Ксенией, узнала ее и надрывно крикнула:
– А-а, стоишь?.. Любуешься?.. Твоя работа – радуйся! Ксения отступила в сторону, будто ее толкнул этот выкрик.
– Ладно тебе, Лукерья!..– пожалел кто-то из толпы.– Не она наших коров отбирала! Она вроде Нюшки-сторожихи, на посылках была!..
Ксения не двигалась, сразу отяжелев от прихлыпув-
шей к лицу и рукам слабости, дышала затрудненно и хрипло. «Только бы не свалиться на глазах у них,– подумала она,– только бы не стало дурно...» Огненный жгут боли вдруг полоснул поясницу, скрутился так, что у нее потемнело в глазах, и, сделав несколько мучительных шагов, она зашла за копну сена, прислонилась к ней спиной и медленно сползла на землю. Давно прошло стадо, утихла боль, погас закат, утонула в сумерках деревня, а она все еще сидела и боялась шевельнуться. Пересиливая новый приступ, она поднялась и, часто передыхая, доплелась до своего амбарчика и повалилась на кровать... Мать звала ужинать, но она отказалась...
– Может, время уже? – пытала Пелагея.– Смотри, девка, родить – некогда годить! Может, достать лошадь да в район тебя отвезти?..
– Успею еще...
Словно стыдясь, она умолчала о пережитом диком приступе боли и, когда мать ушла, долго лежала, глядя на синий проем двери, со страхом ожидая, когда снова опояшет ее огненный жгут. Остывая после дневной жары, сухо потрескивала железная крыша, за бревенчатой стенкой, в глухой крапиве, точили темноту кузнечики – без устали, почти не переставая. Потом послышались легкие, летучие шаги, и Ксения поняла, что это Васена. Сестра встала, упираясь руками в косяки, покачиваясь на порожке – тоненькая, гибкая.
– Ну, как мы себя чувствуем? – звонко и весело спросила она.
Смеясь, она присела на край кровати, нашарила в темноте руку Ксении, крепко стиснула ее.
– Знаешь, я на тебя уже не обижаюсь,– доверительно проговорила она.– Я ведь тоже тогда как с цепи сорвалась!.. Если хочешь знать, я даже горжусь тобой!..
– Брось ты...– Ксению уже опять мутило от накатывающей в пояснице боли.
– Не веришь?.. Да о тебе вся деревня говорит, как ты в райкоме держалась.
Резкий спазм вдруг перехватил дыхание, и Ксении показалось, что она теряет сознание.
– Васена!.. Только не пугайся.– Она не узнавала свой изменившийся голос– Иди скажи маме – кажется, начинается... Не переполоши весь дом!..
Сестра вскочила.
– Около правления стоит машина из райкома! Коро-бин и Анохин еще здесь!..
– Ты с ума сошла! Не смей!
– Да долго ли тебя отвезти? Это же не шуточки!..
– Васена, я про-ошу...– Боль мешала ей говорить.– Не надо... Лучше я на коленях в больницу поползу, чем на этой машине... Не хочу!.. Понимаешь?
Васена исчезла, словно растворилась, и каждая секунда превращалась для Ксении в вечность. «Ну почему они так долго? Что за бесчувственные люди!.. Как они не понимают!..» Ее словно сунули в горячий душный мешок, и она задыхалась. «А что, если я умру? Что, если умру?..» Потом ее вели, держа под руки, по тропинке к дому, что-то нашептывала мать, но Ксения плохо понимала. У ворот стояла лошадь, на телеге поверх сена лежали подушки и одеяло. У нее подкашивались ноги, тряслись руки, она не могла разогнуться, и Никодим легко, как маленькую, подхватил ее. Телега дернулась и затряслась по неровной дороге, отец погонял лошадь, по бокам сидели Васена и фельдшерица из медпункта, но Ксения уже не соображала, где она и что с нею, ее тошнило, мотало из стороны в сторону, горячий пот заливал глаза. Лишь на мгновения, когда боль отступала, Ксения видела глубокое и темное небо над собой, там, словно по широкому большаку, неслась звездная пыль Млечного Пути, мигали и качались звезды. Подвода уже была далеко в ночном поле, когда одна чистая, как слеза, звезда покатилась на землю. И снова Ксению ломала и корежила боль и она думала, что сейчае, вот сейчас она не выдержит и закричит!.. Всхрапывала лошадь, гудела, как чугунная, под колесами дорога, и около перелеска Ксения, почувствовав потуги, выдохнула пересохшими, искусанными в кровь губами:
– Оте-ец! Остановись!.. Я не могу!.. Не доеду!.. Уйдите все! Уй-ди-те, умо-о-лякьу вас!..
Они сняли ее с телеги, отнесли в сторону от дороги и положили за темным кустом на одеяло, и Ксения истошно завыла, судорожно напрягаясь, цепляясь за жесткую траву... Потом ее слуха коснулся сверлящий визг и голодное хрюканье, и Ксении показалось, что она бредит.
– Что это такое? – крикнула она.– Васена! Что это такое?
– Не волнуйся, Ксюш, не волнуйся! – зашептала сидевшая у изголовья сестра.– Это свиней везут в клетках на мясопоставки! Вот они и надрываются!..
Под руку Ксении попался стебель полыни, она выхватила его с корнем, разгрызла, и отравная горечь опалила рот. Над нею нависал косматый куст, где-то далеко, на
самом краю степи, вспыхивали и трепетали бледные сполохи, отсветы сухой грозы, громыхали на дороге тяжелые машины, дымно курилась в свете фар густая пыль, она забивала глотку и обессиливала...
Ксения не сразу поняла, что муки ее кончились, боль и напряжение вдруг ушли, в ногах закопошилось что-то горячее и мокрое, и она услышала пронзительный плач, от которого у нее дрогнуло и зашлось сердце. Фельдшерица кутала это живое и плачущее существо в пеленки, смеялась, и смех ее казался Ксении странным и неуместным.
– С доченькой вас! С доченькой!
Ксения лежала будто раздавленная, ноги ее омертвели, стали ватными, и она не могла свести колени. Девочка плакала, не переставая, точно жаловалась, и Ксения подумала, что фельдшерица, наверное, грубо пеленает ее, и вслед за этой мыслью набежал, накатил страх – не урода ли она родила.
– Покажите мне ее! – Ей показалось, что ее не услышали, и она властно и требовательно повторила: – Покажите мне ее! Дайте ее сюда!..
Время шло уже к ночи, когда Авдотья постучалась к Дымшаковым. Ребятишки давно спали, Анисья, убрав со стола, чинила платьишко дочери, Егор сидел на лавке, разув одну ногу, и, подняв сапог к свету, разглядывал отставшую подошву. Ответив на приветствие Гневышевой, постучал прокуренным пальцем но каблуку с железной, наполовину стершейся подковкой.
– Каши просят! – И, вздохнув, сокрушенно добавил: – Ну, скажи, горит на мне обувка! Не успею надеть – и уже сымай, прохудилась...
Авдотья скинула с головы платок, открыв уложенные кругами косы, присела к столу, покрытому новой пахучей клеенкой.
– Извиняй, Егор Матвеевич, что так припозднилась,– проговорила она, не справляясь с дыханием после быстрой ходьбы.– Пока с фермы прибежала да своих утихомирила, а на дворе уж глаз выколи...
– Да чего ты поклоны бьешь? – Егор усмехнулся.– Первый день меня знаешь, что ли?
Он кинул портянку под лавку, надел на босу ногу сапог, придвинулся к столу, достал кисет.
– Видишь, какое дело, Егор Матвеевич.– Она словно не решалась сразу поведать о том, чего ради явилась в неурочное время.– Надо бы в Москву тебе съездить и похлопотать за нас всех, а?..
– Дошел сегодня и твой черед? – быстро спросил Егор.– Вызывал Коробин?
– Битый час нынче надо мной изгалялся! – Авдотья помолчала, собираясь с силами.– Или, мол, корову веди, или партийный билет на стол! Для чего же, спрашиваю, вы партию так ставите? Значит, если сведу корову – буду сознательная, пригодная, а если откажусь, то вы уж меня и за свою считать пе будете?
– Ну и как же ты? На чем порешила?
– Сам смекай, раз к тебе пришла...
Егор свернул толстую цигарку из обрывка газеты, привстав с лавки, потянулся к лампе, пососал, пока не потемнел хвостик цигарки, не затеплился искоркой.
– В Москву легко за песнями ехать, а с голыми руками и соваться нечего!..
– Зачем с голыми? Письмо повезешь, все подпишут. У кого душа в пятках не ночует!.. Я же не от одной себя к тебе явилась... Мажаров тоже это дело одобряет...
Анисья стояла у печки, будто пригорюнившись, сложив руки на груди, усталая и дремотная, но было очевидно, что она не пропускает ни слова. Обычно она не имела привычки встревать в разговор, если дело не касалось ее кровно, но тут не вытерпела.
– Да не вяжите вы его новой веревкой! Не вяжите! – тоскливо запричитала она.– Мало ему накостыляли по шее? Мало? Хотите совсем доконать мужика? У него вон дети растут, от земли не видать, их поднимать надо!.. Ты погляди, на кого он стал похож – чисто почернел, обуглился, как полено в печке!.. Не трожьте его! Найдите кого помоложе...
Авдотья слушала ее, не прерывая, лишь в глазах ее сквозила непривычная суровинка, будто их сковывало ледком.
– Не голоси зря, Нисятка! – не то утешая, не то укоряя Анисью, тихо ответила она.– На то он и Дымша-ков, чтоб ему больше других доставалось. Не какой-нибудь пристебай, за три медных гроша купленный! А шишки и пышки поровну в жизни не делятся, кто за других страдает, тот иной раз дотла горит – такая уж судьба!
По лицу ее прошла тень, но голос звучал напряженно:
– Я одна маюсь с ребятами, а совесть не продаю. А ежели Егор за твою юбку спрячется, что тогда нам, бедным бабам, делать? Нет, ты уж его, как наседка, не прикрывай собой!..
– А кто ж за него вступится, если я не пожалею? – понимая, что ей, как всегда, придется смириться с чужой волей, но не желая выглядеть неправой, ответила Анисья.– Да и как его одного отпускать? Не знаешь ты его, что ли? Если он там закусит удила, разве кто сторонний удержит его? Сам расшибется и других подавит – чисто бешеный делается, когда что не по правде!
– Можно и на пару с кем-нибудь отправить,– размышляла Авдотья.– На мой бабий ум, так я б уговорила братца твоего, Корнея. Мужик он самостоятельный, от людей уважение имеет, да и нравом потише, в случае чего схватит Егора за руку...
– А на какие шиши они будут разъезжать? – сердито спросила Анисья.– Не ближен свет ехать, а Москва – она деньги любит!
– Не бойся, денег мы насобираем. Что одному не под силу, то все поднимут, как соломину.– Авдотья сунула руку в карман тужурки и разжала на ладони смятую пятирублевку.– Вот, берите, на развод!.. Завтра другие принесут, так что голодать им не придется!
– За правду не грех и поголодать! – Егор вздохнул, распрямил плечи.
– Из Новых Выселок, говорят, тоже двое отправились в Москву! – неожиданно переходя на шепот, сообщила Авдотья.– Слышали, что там делается? Я только нынче узнала...
В Новых Выселках последнее время стали прославлять одну доярку. О ней заговорили в области, имя ее начали упоминать в районной газете, во всех сводках ей отводили первое место. Земляки в шутку называли ее «героиней без пяти минут», а сама она уже всерьез верила, что награда не за горами. Коровы у нее были куда лучше, чем у других доярок, кормов ей отпускали больше; выделили на ферме специальный закуток, отгородили дощатой перегородкой. К прославленной доярке постоянно наведывались корреспонденты и целые делегации из других районов, и она охотно делилась своим опытом. По ее словам выходило, что «секрет» ее успеха заключается в том, что она строго следовала научным советам, выдерживала рационы кормления и искусно делала массаж вымени. Не
совсем понятно было только, почему таких результатов ие могут достичь ее подруги по ферме, но и тут был наготове ответ – не все люди одинаковы и на производстве, да и в любом другом деле. Что ж, видимо, так, соглашались те, кто сомневался, и все прощались с дояркой, довольные тем, что познакомились с ней и увидели, как она работает. Слава ее все росла, о ней начал упоминать на совещаниях Пробатов, а Коробин без нее не начинал ни одного актива, где она непременно сидела за столом президиума, потом выступала, да так ловко, с прибауточками и шутками, что зал отвечал ей радостным смехом и долго хлопал в ладоши. Все шло бы так и дальше, если бы, на беду ее, не вернулся из армии отслуживший свой срок сержант. В деревне сержанта ждала невеста, тоже доярка, быстро сыграли свадьбу, и, так как должности ему сразу подходящей не нашлось, его определили учетчиком на ферму, поближе к жене. По армейской привычке сержант нес свою службу аккуратно и дотошно, завел толстый журнал, записывал туда каждый надоенный литр молока, проставлял и жирность, строго учитывал расход кормов. Он был доволен и легкой работой, и тем, что тут же бегает мимо него молодая жена, что он всегда может подойти к ней, полюбоваться, как она доит коров, сказать ей ласковое слово, коснуться ее плеча, подмигнуть, вгоняя ее в краску. Одно было ему обидно: молодая жена его, сколько ни старалась, не могла и наполовину приблизиться к результатам знаменитой доярки, хоть все делала по ее советам, переняла всю ее ловкость и сноровку. И тогда сержант, на свой страх и риск, решил выведать «секрет» знаменитой доярки, то, что, по всей видимости, она хранила в тайне от других. Он являлся на ферму еще затемно, забирался на перекрытие, под самую крышу, и оттуда, согнувшись в три погибели, наблюдал за каждой ее дойкой. И на четвертый день углядел: подоив коров, доярка взяла пустое ведро, отвернула кран водопровода, наполнила ведро до краев и, подойдя к бидону с молоком, быстро вылила туда воду. У сержанта перехватило дыхание, потом он, как коршун, сорвался вниз, закричал: «Так вот ты как добиваешься своих рекордов, гадина!» С дояркой сделалось дурно, на шум сбежались товарки, привели ее в чувство. Она чуть не валялась в ногах у сержанта, говоря, что сделала это первый раз в жизни, но тот остался глух к ее словам. Погрузив на телегу бидоны, он отвез их на сдаточный пункт и велел определить жирность во всех бидонах, а не в одном, как это в виде особого доверия делали раньше. Оттуда он
прямым ходом бросился в бухгалтерию. Когда он сличил свои записи в журнале учета со сводками, которые посылались в район, то все стало ясным. Каждый день знаменитой доярке дополнительно приписывались десятки литров, которые якобы поступали от нее на выпойку телят и другие колхозные нужды. В бухгалтерии забегали, засуетились, будто открыли настежь все окна, такой там поднялся сквознячок. Председатель тут же зазвал сержанта к себе в кабинет, хотел замять скандал, уладить все миром, но сержант не позарился на посулы и не испугался угроз. Он сам был немалой угрозой председателю и, покинув его кабинет, пошел по деревне, останавливаясь у каждой избы и рассказывая о том, что вскрыл сегодня на ферме. К вечеру в правление явились коммунисты и потребовали, чтобы парторг открыл собрание. Они тут же освободили его от обязанностей, а на его место выбрали сержанта. А народ все подходил и подходил, и новый парторг сказал председателю колхоза, что он бы на его месте тоже провел общее собрание, и тот, напуганный участью парторга, согласился, и люди повалили в клуб. Колхозники сняли и председателя, решив отдать его под суд за очковтирательство и обман. Не дожидаясь конца собрания, он побежал в кабинет и позвонил Коровину. Собрание продолжалось без него, сержант вносил одно предложение за другим, и люди, до отказа набившие клуб, взметывали кверху руки. Они отстранили от работы и бухгалтера и доярку, велели ей вернуть все премии, полученные от колхоза,—радиоприемник, швейную машину, поросенка. Коробин прибыл незамедлительно, пытался отменить эти решения, но люди не стали его слушать. «Вы знали, что сводки дутые? – кричали они в ответ.– Скажите честно народу! Знали или нет?» Он так и уехал ни с чем, заявив, что райком и райисполком не признают такого собрания. А сержант и молодой секретарь комсомольской организации укатили в Москву добиваться правды...
– Вот отчего Коробин сегодня был смурной,– досказала Авдотья.– Вроде и строжится и грозит, а сам побаивается!.. Кабы знатьё, я бы с ним еще похлестче разговаривала!
Егор слушал Авдотью, вскрикивая от нетерпения и радости, то и дело оглядывался на жену.
– Порадовала ты меня сегодня, Авдотья Никифоров-на, дай я тебя расцелую! – Егор встал, и не успела женщина отстраниться, как он по-мужски сильно обнял ее.– Вот бы все были такие, как ты!
Авдотья ушла, а он долго не мог успокоиться, тряс за плечи Анисью, шептал:
– Слышала, что делается, а? Сильны мужики!.. Сильны!
Всю ночь он лежал, уставясь немигающими глазами в сумеречный потолок, в губах его не гас окурок, мерцал, раздуваясь при затяжках, посверкивал, как светлячок. Анисья засыпала, вновь просыпалась, ворчала в сердцах:
– Да спи ты, окаянный!.. Ну чего изводишь себя? Горе ты мое луковое!..
Но Егор был уже далеко от нее, вышагивал по Москве, терялся в ее озаренных светом улицах. Ему довелось видеть столицу в своей жизни дважды, и оба раза мельком,– когда проезжал мимо нее на фронт и когда возвращался обратно после победы домой. Первый раз она проплыла на рассвете, в жгучей морозной дымке, насупленная и малолюдная, ощетинившаяся зенитными батареями, железными надолбами, второй – в теплый июньский полдень, пронеслась, как на цветной карусели, звенящая, хмельная, с толпами женщин на перронах, они бросали в теплушки цветы, приготовленные для других, и Егору повезло – он стоял у распахнутой настежь двери, сжатый солдатскими плечами, но изловчился и поймал па лету букет – росный, душистый, и чуть не разревелся, как маленький, от нахлынувшего счастья... Когда это было? Да и было ли на самом деле или привиделось в далеком сне?.. . Два дня прошли в лихорадке сборов. С утра до позднего вечера к Дымшаковым забегали женщины, молча совали трояки, пятерки и так же молча исчезали. Одни присылали парнишку или девчонку вроде бы затем, чтобы вернуть взятые в долг деньги, другие делали все открыто, не таясь, но таких было немного, иные удивляли Егора своей смелостью, другие – трусостью и робостью, а третьи – загадочностью. Заговорщически подмигнув, отдала свою пятерку Нюшка и пошла прочь, напевая. Чудно получилось с Прохором Цапкиным. Он бежал по улице, чумовой после похмелья, пиджак нараспашку, нечесаный чуб болтается, как мочалка, натолкнулся на Егора, с минуту смотрел, будто не узнавая, потом что-то затеплилось в его глазах. Помычав, он сам опустил кулак в карман Егора, разжал его там, оставляя скомканные деньги, проговорил, дыша винным перегаром: «В случае чего рвись к самому главному! Действуй в таком разрезе!» И, отскочив от Дымша-кова, словно подходил к нему прикурить, размашисто зашагал дальше. Но, пожалуй, больше всего поразил Егора
бригадир Тырцев. Он явился чуть свет на конюшню, топтался около лошадей, сутуло гнулся, покашливая в кулак, пока не осмелился: «Говорят, в Москву собираешься?» Егор сделал вид, что не расслышал. Но Ефим не обиделся, вытянул из кожаного бумажника десятку и протянул ему: «На вот, бери! Может, пригодится!» В первую минуту Егор хотел оттолкнуть его руку, крикнуть что-то обидное этому аникеевскому холую, но сдержался и молча взял деньги. Если в мужике заговорила совесть, значит, не до конца его сломали, значит, еще не угасла в нем искорка, которую можно раздуть. Не стоит ни на ком ставить крест, даже на самом пропащем на первый взгляд человеке...
В последний вечер, в сумерки, зашла Черкашина и принесла записку двоюродному брату, жившему в Москве.
– Не виделись мы с братаном несколько лет – сколько раз звал в гости, а я все никак не соберусь.– Она прошлась по избе, задымила папиросой.– Поможет ли чем, не знаю, но приютить у себя должен, или он мне не родня! Так и скажите ему в случае чего.– Она наморщила смуглый лоб, словно силилась вспомнить, что еще хотела сказать им на прощанье.– Не мне, мужики, учить вас уму-разуму – дело само покажет, но помните, не в чужой город едете, а в свою столицу, и стучитесь во все двери, как в свои!..
И уже к ночи снова заскочила Авдотья, положила на стол лист бумаги, густо усеянный закорючками подписей.
– Уломала, да не всех! – Она печально вздохнула.– Деньги дают все, а подписываться некоторые боятся. Но все ж вон сколько фамилий проставили – гляди.
Егор глядел во все глаза, и губы его растягивала улыбка.
– Здорово! Я так, по совести, не ожидал, что почти вся Черемшанка подпишется! Ты пойми, если человек поставил тут свое имя, его через колено не сломаешь!
Оказалось, что легче было собрать деньги и подписи, чем уговорить Корнея. Уперся мужик, и ни в какую: «Чего я там забыл, в Москве? Кто там нас ждет? Да и зряшная эта затея!» И только когда его стала совестить родная семья, он сдался:
– Ладно, пусть будет по-вашему, но наперед знайте, что ничего мы не выходим!
Когда стемнело, они вскинули заплечные мешки, куда положили харч и по смене белья, по обычаю, присели на лавку перед дальней дорогой и, обняв родных и близких, шагнули через порог...
Москва открылась под вечер, в зареве огней, гомоне, звоне. Поезд медленно полз вдоль перрона, мимо пестро и ярко одетой толпы, подмывающе-радостно на весь вагон гремел марш, пассажиры нетерпеливо лезли к выходу, забивали узкий проход чемоданами, узлами, корзинами. Было что-то торжественное в этом прибытии в столицу, праздничное настроение, как ветер, обвевало всех, даже дети притихли на руках, полуоткрыв рты, широко распахнув удивленные глаза...
Егора и Корнея вместе со всеми вынесло на перрон, потом на шумную привокзальную площадь, бросило в суету не знающего тишины города. Егор был не робкого десятка человек —и в войну до самого Берлина дошел, и немало повидал за свою жизнь, но тут будто сжался весь, замкнулся, и только диковатые глаза его все время были настороже, чтобы ничего не пропустить зря, не оплошать. Но держался он все равно смелее, чем Корней, который хотя и прожил несколько лет в городе, но совсем потерялся среди сутолоки и гама. Людей было много – в глазах рябило, а никому до него нет дела, один он, как щепка, брошенная в бурный поток, и несет его неведомо куда. Хорошо, что отправились в такой путь вдвоем...
Подчиняясь торопливой толпе, спустились в сверкающее огнями метро, здесь, как в светлом и просторном доме, вроде было потише, они огляделись, расспросили, как им добраться по нужному адресу. Оказалось, попали удачно – родственник Черкашиной жил в одном из переулков на Таганке, и туда можно было доехать на метро. Корней повеселел, смелее поглядывал по сторонам, но все же чувствовал, хотя и не признавался в этом Егору, что его удручает не только суета и толкотня, но и собственная одежда. Надел как будто лучшее, что у него было, пиджак совсем новый, несколько раз надеванный, брюки ношеные, но добротные, сапоги так надраивал, что они и теперь еще блестели, отражали свет. И все же городские выделялись – были одеты, может, не богаче их, но красивее... Когда выбрались из метро и шагали уже по улице, прямо под ноги кинулась белая кудлатая собачонка, словно комок шерсти, и залилась, как звонок. Егор сердито цыкнул на нее, но собачонка не откатывалась, а лаяла, дергая тонким, как у змеи, язычком, пока ее не оттащил в сторону туго натянутый ремешок. Корней приметил, что лаяла она только на
них. Вроде не из-за чего было расстраиваться, но у Корнея от встречи с этой паршивой собачонкой остался нехороший осадок на душе. Подправил настроение милиционер, к которому они обратились. Он высунулся из прозрачного стакана, где находился на посту, и растолковал им, как найти нужный переулок, да так подробно, что они больше уже никого не спрашивали.
Дом был старый, кирпичный, на шесть этажей, у каждого подъезда горела лампочка под козырьком, так что они живо отыскали и этаж и квартиру, где проживал брат Чер-кашиной. Сначала очутились в длинном, скупо освещенном и неуютном коридоре, по обе стороны шли двери, одна дверь была раскрыта настежь, из проема падала яркая полоса света, неслись женские голоса. Оттуда выкатилась на трехколесном велосипеде кудрявая белокурая девочка, звякнула звоночком: «Вы к кому?» – и тут же, не слезая с машины, завертела педалями, и Егор с Корнеем двинулись следом за ней. «Вот здесь!» – сказала девочка и поехала дальше. За дверью, около которой они стояли, гудели рассерженные голоса – похоже, там крупно ссорились. Егор и Корней переглянулись – стучать или подождать? Однако торчать у чужой двери тоже было неудобно, и Егор решительно, но с должным уважением, не очень сильно три раза ударил сжатым кулаком.