355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизар Мальцев » Войди в каждый дом (книга 2) » Текст книги (страница 17)
Войди в каждый дом (книга 2)
  • Текст добавлен: 26 июля 2017, 15:30

Текст книги "Войди в каждый дом (книга 2)"


Автор книги: Елизар Мальцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

хорошо, он не думал, что это конец, хотя и понимал, что боль была тревожным звонком об опасности. И когда слышал, что  кто-то  умер  от   инфаркта,  расспрашивал,   как давно болел этот человек, что он чувствовал перед смертью, и, несмотря на то что эти подробности порою совпадали с тем, что ощущал он сам, Алексей Макарович был непоколебимо уверен, что с ним этого не случится. Вернее, случится, но не сейчас, не сегодня, не в эту минуту, когда у него под рукой были все лекарства, а много-много позже... Почувствовав изнуряющую усталость, он насилу разделся, лег в постель. Приходила Дарья, спрашивала, не налить ли чаю, а он лежал, закрыв   глаз,   и кровать, будто зыбку, легонько покачивало. Он ничего не хотел – ни есть, ни пить, даже не надеялся уснуть. Он уговорил Дарью идти к себе отдыхать. Она поставила на столик у кровати термос с горячим чаем, положила стопку горчичников, проверила, на месте ли, под рукой, все пузырьки... Он сразу же сладко забылся и уже лежал, запрокинувшись навзничь в густой душистой траве на лугу, глядел в синюю бездонность неба, у самой щеки его качались белые ромашки, вздрагивали лиловые  колокольчики,  дурманно  и  сладко пахло кашкой. В лугах высились стога, оттуда неслись голоса косарей, а совсем близко, за кустами, купались в речке женщины – ухали, визжали, били ладонями, по воде, по он слушал только один голос, счастливый, беззаботный, как голос телефонистки Веры, его не заглушали ни плеск воды, ни крики женщин, ни звенящая песня жаворонка. Когда он очнулся, спокойный и ровный свет заливал столик, покрытый белой скатертью, половину зеленого плюшевого одеяла, край подушки. Голова была ясной, дышалось свободно, и он взял со столика чистый лист бумаги, ручку, положил на колени журнал с твердой обложкой и стал писать письмо, о котором думал последние дни. Слова ложились легко, он не мучился, подбирая их, писал, как дышал, но скоро поймал себя на чувстве неловкости, словно был в чем-то неискренен. Вот ты обвиняешь в том, что случилось в Черемшанке, Коровина, спросил он, но ведь он три года жил и работал бок о бок с тобой, был твоей правой рукой. Скажешь, что он ни разу не открывался с той стороны, с какой открылся сегодня? Но людям-то что' до этого? Они знали, что он был твоей правой рукой. Не станешь же ты утверждать, что тебя подвела излишняя доверчивость,  ты  мог быть всяким, вспомни...  Вспомни, как однажды на бюро, когда район не сумел выполнить вовремя хлебозаготовки, ты, распалясь, кричал па пред-

 седателя самого захудалого колхоза, грозил исключением из партии, если он к утру не вывезет то, что было определено дополнительным заданием. Ты назвал его срывщиком, саботажником и другими обидными словами. И растерялся, когда председатель, пожилой, с седыми висками мужчина, горбившийся в рыжем дождевике, вдруг замор– гал ресницами, всхлипнул и заплакал, как ребенок, прося, чтобы его сняли с председателей. Он стоял посредине кабинета в коробящемся дождевике, огромный, сутулый, мял в руках кепку, и все молча смотрели на него, и никому не было его жалко, потому что ты настроил всех против этого ни в чем не виноватого человека. С досады ты махнул рукой и сказал: ладно, садись, расплакался, как маленький, а еще коммунист! И тот, уже сидя у стены вместе с другими председателями, тоже вызванными для ответа, глухо попросил: «А вы увольте меня отовсюду...» Кажется, ты тогда поверил ему, понял, какую тяжесть взвалил на плечи этого человека, ни в чем не стал упрекать, промолчал, хотя за такие слова должен был строго взыскать с него... Значит, и ты тоже был таким, как те, кого сейчас обвиняешь, заставлял людей делать то, с чем они не были согласны, насиловал их волю и считал себя правым. Как ты мог говорить, что-живешь и работаешь ради человека, и тут же во имя этой цели унижать и насиловать самого человека?..

Свет бил ему прямо в глаза, он не почувствовал, как сполз с подушки, тень абажура висела теперь" над головой. Рука чугунно отяжелела, он отложил в сторону исписанный лист и лежал, глядя в зеленоватый сумрак, за черту света, воспринимая окружающее с удивительной обостренностью – и выступающие из мрака тяя?елые ветвистые рога оленя над дверью, и пушистые метелки трав в пучках на полке, и корешки книг за слюдяно отсвечивающим стеклом шкафа, и запыленное дуло двустволки, висевшей наискось по ковру...

Вспомни суровую осень сорок шестого, послевоенного неурожайного года, когда в Поволжье и в Крыму люди умирали от истощения и голода... На запасном пути в областном городе стоял правительственный вагон, и представитель из Москвы, сидя в обкоме, поочередно вызывал к себе всех секретарей райкомов. Тогда ты тоже стоял перед человеком в защитной форме, молча все вытерпел и вышел в приемную в мокрой от пота рубашке и, жалко улыбаясь, сказал товарищам, что отделался легким испугом... В район он возвращался не один, а с известным мо-

сковским журналистом. Встретил его на станции и втайне побаивался его визита. В то время еще и не такая подозрительность часто караулила сердце. Но журналист оказался душевным и простым малым. На станции их ожидал шофер на «газике», утро было солнечное, бодрящее, с первыми заморозками, с легким первым снегом. Свет искрился по обе стороны дороги, а сама дорога текла, как черная река, сквозь нетронутую белизну и чистоту. Перед крутой горой они вылезли из машины, шофер не надеялся взять на своем разболтанном «газике» ее крутизну – поехал в объезд. А они решили размяться и пошли пешком в гору. Над горой голубело небо, они шли не торопясь, часто передыхая, и журналист, щуря близорукие глаза, восхищенно басил: «Ах, какой воздух! Целебный напиток!» Идти было тяжело, грязь, как тесто, налипала на сапоги, изматывала. Они миновали почти половину подъема, когда в прозрачной тишине утра услышали вольный и чистый женский голос – он бежал навстречу, как ручей, свободно и легко. В нем была и протяжная мука этой дороги, и свежая белизна снега, и горы, и небо.

Девушку они увидели не сразу, вначале показалась корова, запряженная в двуколку, четыре больших бидона, обложенных свежей соломой. Возница шагала за двуколкой, помахивая хворостиной, и пела. Скрипели колеса, и скрип этот, казалось, тоже вплетался в песню. Журналист сиял очки и стоял, блаженно жмурясь. Повозка приблизилась, стало слышно, как тихонько позвякивают друг о дружку бидоны, они увидели наконец во весь рост и девушку – в старом ватнике, в сбитом на плечи платке. Заметив их, она замолчала, красные, с сизоватым отливом щеки ее еще больше покраснели. Они не отрывали глаз от ее лица, смущенного, дышавшего здоровьем и силой, потом обежали ее взглядом и увидели, что идет она босая. Ноги ее по щиколотку тонули в перемешанной со снегом грязи, розоватые, обожженные ветром икры были забрызганы жидкими ошметьями. Журналист не выдержал и закричал: «Как же ты так? С ума сойти! Ты же заболеешь!» Но девушка лишь застыдилась, что ее видят босой. «Ничего с нами не сделается! – сказала она громко и засмеялась.– Где же взять обутки, коли их нету! – Она узнала Алексея Макаровича и добавила: – Вот спросите хоть нашего секретаря, не вру!» Она вдруг рассердилась на корову, хлобыстнула ее хворостиной и зашагала дальше, а журналист восхищенно и долго глядел ей вслед и бормотал: «Боже мой! Вот она, Россия! Какой народ! Какой народ!..» Всю

дорогу до района он насупленно молчал. А поздним вечером они мылись в жарко натопленной бане, и журналист, хлеща себя по спине березовым пахучим веником, все вспоминал девушку на дороге и говорил: «Я уверяю вас, такого народа мир еще не знал. Это еще юный народ, несмотря на кровавую свою историю. А когда он поднимется во весь рост, он поразит мир такими делами, что нам и не снилось!..»

Да, но от кого же он совсем недавно слышал эти самые слова? Привалясь спиной к подушке, Алексей Макарович подтянулся, сел удобнее, взял новый лист бумаги и вдруг вспомнил, как Иван расхаживал по этой комнате, слышал его глуховатый взволнованный голос. «Что заставило Ивана забыть свои слова, забыть, как сам он мучился, когда увидел колхозы в области разоренными, на краю нужды?.. Ничто ведь не прошло бесследно ни для меня, ни для него. И он все еще верит, что все мы должны чем-то жертвовать во имя высших целей? Ведь он, как и я, всего себя отдавал тому главному, что двигало страну вперед, не замечая, что нередко мы действовали вразрез с объективными закономерностями, не слушали массу, командовали ею... И хотели мы того или нет, но создавалось дикое положение, что отдельным приспособленцам, пробравшимся к власти, карьеристам холодного расчета, не имевшим ничего за душой, далеким от наших идей и самого существа ленинизма, верили больше, чем тем истинным коммунистам, которые не молчали о наших бедах... Конечно, жизнь рано или поздно выведет всякого рода шкурников на чистую воду, но было б наивно думать, что они сами всплывут на поверхность, что они не приспособятся под новое время и новые веяния,– таких людишек нелегко разгадать, и они будут делать все, чтобы сегодня на словах выступать за передовые методы, а на деле ничего не предпринимать, чтобы помогать партии быстрее двигаться вперед... Но, к счастью, процесс демократизации уже необратим, и, как бы эти нахлебники народа ни изворачивались, логика жизни неумолимо обнаружит их, потому что их время кончилось... Они будут еще пакостить и приносить нам явный вред, вроде того, который приносит сейчас Коробин, но мы все равно остановим их... Самое главное – нам нужно понять, что происходит в глубинах нашей жизни, постичь все явления, как подобает настоящим диалектикам и марксистам, бесстрашно глядя правде в глаза, и тогда мы пойдем семимильными шагами навстречу тому будущему, ради которого мы все живем и боремся...»

Он снова писал, писал с удивительным чувством свободы и легкости, еле поспевая за мыслью. Перед рассветом он забылся и увидел себя около силосной ямы. Гудела силосорезка, несколько человек бросали вилами свежую траву на транспортер, в яме кружилась, уминая измельченную массу, гнедая лошадь, на ней сидел мальчишка в розовой рубахе и без конца дергал за поводья, кричал, не давал лошади вырваться из заведенного круга. Иногда струя ударяла прямо в морду лошади, она шарахалась в сторону, норовя выскочить из ямы, но мальчишка натягивал поводья, возвращая ее на привычный круг...

Когда он проснулся, солнце еще не всходило, бледная розоватость пробивалась в небо над садом, словно бросили туда кристаллик марганца и он таял, окрашивая все вокруг нежными потеками. Ему вдруг неудержимо захотелось встретить солнце, подышать утренней свежестью, и он стал торопливо одеваться. Надо было тихо прокрасться по коридору, чтобы не разбудить Дарью, и он проделал этот путь на цыпочках, в одних носках, держа в руках ботинки. У крыльца спала вчерашняя собака. Заслышав его шаги, она вскочила и опять посмотрела выжидающе – прогонит он ее или оставит. «Пойдем! – сказал он.– Вот жаль, что я не знаю, как тебя кличут, ну да ничего, придумаем!» И собака поплелась рядом вдоль плетня, в глубину сада, по росистой траве, от которой, точно лаковые, заблестели черные ботинки. Калитка в глубине сада вела прямо к реке, он пропустил собаку вперед, спустился по земляным ступенькам к берегу. Лицо опахнуло речной прохладой, из-за лугов брызнуло солнце, и он зажмурился от резкого света. А когда открыл глаза, все ожило вокруг, зазвучало, расцветилось. По сухому песку съезжал мужик па телеге, сидя на краю опрокинутой бочки. Когда колеса очутились в реке, мужик стал черпать ведром воду, ловко бросая его вверх дном и топя. Мокрая бочка блестела, как стеклянная, с нее сбегали вниз юркие струйки, рябили воду. Лошадь рывком выхватила телегу из речки и потянула ее по крутому извозу, вода звучно чмокала в тугой утробе бочки, выплескивалась и темными лохмотьями пятнала пыльную дорогу. Едва телега скрылась за поворотом, как за ивовым кустом показался селезень, отразился в спокойной воде, неправдоподобно разукрашенный, и с берега было видно, как дергаются в воде его розовые перепончатые лапки. Он горделиво повел зеленоватой, с сивым отливом головой, призывно и сдержанно закрякал, зовя утку. Она выплыла из-за куста, и они о чем-то долго

говорили, изредка зарываясь носами в мягкое илистое дно; серединой реки плыли две красные коровы, высоко держа головы над водой; надсадно орал с того берега мальчишка, должно быть упустивший коров. Всходившее солнце окрасило и реку, и плывущих коров, и селезня с уткой, сочилось из каждой капли на листе, казалось, даже сама тишина, повисшая вдруг над рекой, соткана из радужных ниток восхода... «А ведь можно, наверное, жить только одним этим,– подумал он,– если человек способен чувствовать удивительную красоту мира! – Но он тут же усмехнулся: – Сам-то ты никогда не жил такой жизнью, да и ни за что не согласился бы так жить. Ведь как бы человек ни совершенствовал свои чувства, он все равно не уйдет от главного вопроса – зачем жил, по какому праву ходил по земле, чем украсил ее, на что потратил силы своего ума и сердца? Любя и теша себя одного? Вероятно, такому человеку страшно уходить из жизни. Но разве легче уходить тому, кто оставил след и в делах, и в памяти людской?..»

От реки тянуло сыростью, запахом ила и мокрой зелени, жадно лакала воду собака, метался ее алый язык, хлюпала за кустами река... Он вдруг почувствовал легкое головокружение и тошноту, его качнуло, как вчера вечером, и он подумал: «Что же Константин? Почему он так долго? Может быть, лучше сесть?» Но, пересилив себя, стал медленно подниматься по земляным ступенькам, ощущая жаркие и быстрые приливы крови к вискам. У калитки он постоял, но снова будто заглянул с большой высоты в глубокий обрыв, и его потянуло вниз, замутило. «Вот прожил столько лет и остался в чем-то легкомысленным,– упрекнул он себя,– Надо было отлежаться».

В саду от солнца тоже все изменилось, белое облако повисло над цветущими вишнями, янтарно светились наплывы на сиреневых стволах, гудели невидимые пчелы. «Будет много ягод,– подумал он.– Надо бы еще раз опылить деревья после цвета». И в ту же минуту увидел, как мелькнула в глубине сада на тропинке знакомая фигура Константина. «Вот и хорошо! – Он с облегчением вздохнул.– Сейчас я расскажу ему все!» Он заторопился навстречу, но не сделал и нескольких шагов, как сильный удар в затылок вырвал из-под ног его землю. «Нет! Нет!» – крикнул он, хватаясь за ветку яблони, но второй удар опрокинул его навзничь, и он уже не слышал, как хрустнула, ломаясь под ним, ветка, как взвыла собака, как Константин рвал на груди его рубаху, кричал и звал на помощь...

Очнулся он уже в кровати, и первое, что увидел, был белый халат доктора, блестящий шприц в его руках. «Не надо»,– хотел сказать он, но язык не повиновался. После укола стало легче дышать. В комнату тихо вошла Дарья, уставилась на него красными, заплаканными глазами. «Это ты зря»,– сказал он ей взглядом и даже попытался улыбнуться, чтобы приободрить ее, но губы не подчинялись ему. Она молча припала к его руке, затихла, и руке его стало тепло от ее слез. «Ты редкий человек, Дарья моя,– сказал бы он ей сейчас.– Я таких больше не встречал!..» Рядом с кроватью он увидел Константина, у него было непривычно напряженное лицо. Вот он опустился на колени около кровати, встретился с его глазами, спросил: «Ты узнаешь меня, батя?» Он кивнул и подумал, что его дела на самом деле плохи, и повел головой в сторону, один раз, другой, пока Константин не понял, не взял со стола большой белый конверт. Тогда он успокоился и закрыл глаза, и, когда вновь открыл, Константин склонился над ним и сказал громко, словно глухому: «Я это отправлю!.. И, слышишь, батя, я не сдамся! Не сдамся, чем бы мне ни грозили!.. А ты будешь жить!» Голос его прервался, дрогнул, он закусил губу и, порывисто встав, отошел к окну, долго протирал там очки. «Только бы не ушла эта боль,– подумал Алексей Макарович.– Пока есть боль, я знаю, что я жив...» А боль пухла, разрасталась, точно долбили чем-то железным и тупым в затылок. Ему казалось, что он кричит, проваливается в вязкий мрак, медленно выплывает из него. Видел, как сквозь туман, какие-то лица, иногда узнавая, а чаще не в силах вспомнить, кто перед ним, потом все застилал белый халат доктора... Он уже не чувствовал боли уколов, все пересиливала, топила рвавшая голову боль. Затем боль отошла, и он впал в забытье... И снова увидел себя возле силосной ямы. Гудела силосорезка, кружилась, как заведенная, лошадь, выбивались из сил люди, а яма все не наполнялась, хотя туда лилась потоком и хлестала яростная зеленая струя. Он тоже стоял у транспортера, лихорадочно бросал охапки травы, которые подавал ему Мажаров. Тут же суетились и Дарья, и Егор Дымшаков, и Корней Яранцев, и всеми ими командовал уже не бригадир, а Пробатов, возвышавшийся на краю ямы и подгонявший всех – живее, живее! Вот он махнул рукой,– довольно! – и все разогнули спины. Выключили силосорезку, и сразу на поляну обрушилась тишина. Она Пыла как избавление, как отрада. Хлынула со всех сторон, словно вода в половодье, и он с наслаждением, не испыты-

ваемым никогда, окунулся в ее исцеляющую прохладу. Она быстро заполняла все вокруг, заливала каждую выбоинку и канаву, пока не подползла к нему и не коснулась ласково его ног... Скоро он стоял по грудь в блаженной тишине, счастливый, и она плотно и навсегда сомкнулась над ним...

О кончине Алексея Макаровича Коробин узнал одним из последних, когда весть о смерти бывшего секретаря райкома уя«е облетела окрестные села и деревни. Сергей Яковлевич допоздна засиделся с немецкими гостями после концерта, потом провожал их и, поспав не больше трех часов, укатил на «газике» в Че-ремшанку, чтобы выяснить на месте размеры случившегося там. Он был вне себя от гнева, узнав, что Мажаров чуть свет уехал в районный городок. Он жаждал выместить свое раздражение на парторге и чуть не полдня слушал жалобы Лузгина, которого накануне бюро исключило из партии. Нет, с Мажаровым нужно было что-то делать, и немедленно, иначе он взбаламутит весь колхоз! А отвечать придется не только этому безрассудному человеку, но и Коровину как руководителю района. Когда случается такое ЧП, во все тонкости входить не будут: недосмотрел, не предотвратил вовремя – значит, виноват!..

Они обсуждали с Лузгиным, какие нужно принять срочные меры, чтобы не снизилась сдача молока и мяса, вели с помощью бухгалтера подсчеты, когда позвонил из района Анохин и сообщил о смерти Бахолдина. «Это правда?» – почему-то усомнившись, спросил Коробин и, получив утвердительный ответ, с минуту стоял, держа в руках попискивающую трубку. Он не испытывал своей вины перед ушедшим из жизни человеком, и все-таки ему стало неприятно – не далее как вчера в своем кабинете он бросил ему несколько обидных и резких слов, даже обвинил старика, что тот мешает ему руководить районам!.. Конечно, старик был последнее время тяжел и неуступчив, но если быть откровенным перед самим собой, то ведь не кто иной, как Алексей Макарович, привел его в райком, передал многое из своего опыта. А то, что они потом разошлись в оценке некоторых вещей, то в этом тоже нет ничего удивительного – диалектика, старое уступает дорогу молодому. И хотя старик эти полгода по старой привычке вме-

шивался в дела, однако надо отдать ему и должное – он и в этом случае, когда стал плохо разбираться в обстановке, заботился не о себе, а о людях. Он никогда не радел о личном благополучии, жил скромно, почти аскетически.

Коробин решил устроить бывшему секретарю пышные похороны – ведь любое его безучастие и равнодушие могло быть превратно истолковано. Он распорядился, чтобы в районной газете напечатали портрет Бахолдина, подробный некролог, под которым пестрели десятки фамилий районных работников, председателей колхозов, знатных доярок и хлеборобов. В день похорон площадь перед райкомом еще с утра стала заполняться подводами, колхозными грузовиками, толпами горожан...

Люди, съехавшиеся на похороны, несли гроб на руках через весь городок, меняясь по очереди, перехватывая концы рушников; школьницы несли обитую красным кумачом крышку гроба; протяжно вздыхали и ныли трубы оркестра; стояла пыль; удушливо пахло цветами. Опережая процессию, два вихрастых белобрысых мальчугана гнали перед собой сверкающие металлические обручи, пока кто-то из взрослых не остановил их.

На кладбище под легким ветром трепетала листва берез, от восково-белых, словно свечи, стволов струился тихий свет, на могильных холмиках дрожали солнечные пятна, колыхалась мягкая шелковистая трава. Когда умолк оркестр и начал говорить Коробин, толпа обнажила головы, застыла в печали. Бесцветные слова Коробина шелестели, как бумажные цветы рядом с живыми, в которых утопал гроб.

Стоя у края осыпающейся комьями могилы, Константин смотрел сквозь наплывы слез на заострившееся лицо в гробу, на пергаментно-сухонькие кулачки, покойно лежавшие на груди. «Какое кощунство! Какая ирония, батя! – думал он.– Последние слова, что звучат над тобой перед тем, как тело твое предадут земле, говорит тот, кого ты не уважал, считал ничтожным политиканом и карьеристом, с кем ты ссорился и продолжал бы бороться, если бы остался жив!..»

Свежий глинистый бугор завалили венками и цветами, толпа начала таять и расходиться, и только одна безутешная Дарья Семеновна, обессилев, все еще стояла на коленях.

– Куда мне теперь торопиться, Костя? – сокрушенно шептала она.– Моя жизнь кончилась, сошла, как ржавый обруч с бочки...

Константин поднял ее, отвел домой и, пообещав наведаться, вернулся на площадь, где возле коновязи его поджидал Дымшаков.

Егор сидел на телеге, свесив ноги, дымил махрой, был напряженно-суров и угрюм.

–   Ну что ж, пора двигаться.– Константин надрывно вздохнул.

–   Не велено спешить! – Егор судорожно, одной щекой усмехнулся, как бывало с ним в минуты крайнего озлобления.– Прибегала Варька, секретарша коробин-ская, велела и тебе и мне остаться на бюро. Видать, не терпится Коровину показать свою власть, коли в такой черный день заседать решил! Совсем закрыл совесть в ящик, а ключ куда-то выбросил! .

«И мертвый ты, батя, остаешься для него опасным! – приваливаясь к охапке старой соломы в телеге, думал Константин.– Он наверняка знает, что я отправил письмо, и, чтобы предупредить проверки и сигналы сверху, хочет продемонстрировать единство, связать всех общей ответственностью!»

Итак, над Константином снова нависла угроза, но, потеряв единственного родного чел'овека, он сейчас с полным равнодушием относился к собственной судьбе. Не все ли равно, что станется с ним, когда беда пришла в Черем-шанку, когда рядом нет больше его бати?

Он лег на спину и, затенив ребром ладони глаза, посмотрел в небо над площадью, на пухлые, лениво плывут щие облака. Как им не стыдно? Зачем они затеяли это в день похорон? Но он тут же отрешился от этой мысли и подумал, что над кладбищем, над светлыми березами тоже плывут вот эти же ослепительные, чистые облака, но батя, батя уже никогда не увидит их... Стало тепло глазам, но он не пошевелился, боясь обнаружить свою слабость перед Дымшаковым. Егор курил одну цигарку за другой, кашлял, слезал с телеги, чтобы подбросить коню травы, и опять вздыхал рядом. Сквозь прикрытые веки Константин видел его насупленное лицо, диковатый, разящий белизною белка глаз – густо-синий, в зарослях рыжих ресниц, немигающий, с темным нацеленным зрачком...

Скоро их позвала Варенька, выбежавшая на райкомов-ское крыльцо. В коридоре Константин столкнулся с Вершининым, тот схватил его руку, зашептал доверительно:

–   Слушай, Костя... Я бы на твоем месте пошел сейчас в кабинет Коровина – там Пробатов, Инверов – и поговорил бы с ними начистоту!.. Зачем доводить до такого скандала?

–   Я не понимаю, о каком скандале ты говоришь? – с трудом справляясь с острой; вдруг вспыхнувшей неприязнью к этому райкомовскому баловню с пушистыми девичьими ресницами, спросил Константин и осторожно высвободил руку.– Ты что же мне советуешь? Еще до заседания поплакаться Пробатову в жилетку, покаяться, вымолить прощение неизвестно за что, предать интересы черемшанцев и признать правоту Коровина и таких послушных членов бюро, как ты?.. Ты сам это придумал или тебя попросил об этом Коробин?

–   Ну вот.– Пухлые, как у ребенка, губы Вершинина дрогнули.– Ну что я тебе сказал, чтобы ты так говорил со мной?.. Мы же всегда были хорошими товарищами!.. Поверь, окажись я в такой же ситуации, я, может быть, поступил бы так же... Но ведь мы коммунисты, Костя! Мы доляшы подчинять свои страсти и настроения общей цели – разве не так?

–   А что творится в Черемшаыке, ты об этом не хочешь думать? – Константин говорил резко и грубо, уже не в силах сдержать своего раздражепия.– Твоя совесть в эти минуты мирно похрапывает?

–   Постой! Может быть, мы что-то не понимаем с тобой?.. Согласен, я, возможно, в чем-то веду себя не так, но ты забываешь, кто стоит во главе этой кампании. Неужели Иван Фомич тоже слеп и ничего не понимает? Разве он хочет вреда своей области или, наконец, самому себе? Может быть, так нужно для пользы общего дела и мы с тобой не можем судить об этом, зная только то, что касается нас самих? Ведь сверху виднее!..

–   Я не хочу обижать тебя, Вершинин, но мне стыдно за тебя! – Константин отступил на шаг и окинул насмешливым взглядом товарища.– Я только одно знаю – если я, коммунист, думаю иначе, чем Пробатов, и считаю, что он приносит сейчас вред людям, а не пользу, то и не имею права молчать, чем бы мне это ни грозило!.. И тебе не советую! Или ты рассчитываешь прожить за чужой спиной?

–   Я к тебе со всей душой, а ты на меня смотришь как на врага. Ты просто озлоблен сейчас и отталкиваешь даже тех, кто желает тебе добра! – Вершинин вспыхнул, рывком одернул гимнастерку и строевым шагом пошел по коридору.

«Неужели я ошибся в нем? – глядя вслед, подумал Константин.– Еще совсем недавно он казался вполне приличным человеком. Ясно дело – профессии у него настоящей нет, в свое время ему не дали доучиться, выдвинули на руководящую работу. Убери его завтра из райкома, и он потеряет то значение в глазах людей, которое сегодня ему придают должность и работа. И чтобы не лишиться всего этого, он идет на сделку со своей совестью».

Бюро райкома проходило в парткабинете, и, войдя в украшенную красными транспарантами комнату, Константин вздрогнул, увидев сидевшего за отдельным столом Пробатова. Тот склонил седую голову над бумагами и даже не поднял, чтобы поздороваться. «Неужели ему не стыдно? Не прийти на похороны друга и готовить это заседание, чтобы наказать тех, кто был заодно с человеком, уже лежащим в земле...»

На бюро, видимо, пригласили и заведующих отделами, и инструкторов, и некоторых руководителей местных предприятий; присутствовали здесь и несколько работников обкома. Они сидели за маленькими узкими столиками, как Пробатов, члены бюро райкома заняли место за длинным столом президиума. Исключением среди них являлся Инверов, затесавшийся между Коровиным и Анохиным. Изредка поглаживая по привычке бритую голову, он скучающе и устало оглядывал всех входивших в парткабинет.

«Как в суде,– усмехнулся Константин.– Есть и присяжные, и судьи, и обвинитель... Нет только того, чей голос умолк навсегда и при ком они никогда бы не решились на такой шаг...»

Не успели они с Егором присесть, как поднялся Коровин, и Константин покраснел, увидев в его руках свое письмо к Пробатову.

«Что это они затеяли? – подумал он и тут же отвлекся, поймав быстрый, вороватый взгляд Лузгина, сидевшего поблизости. Из-за спины председателя вытянулся Шалимов, сбоку от него, обхватив руками голову, пригнулся к коленям Прохор Цапкин.– А этот зачем здесь? И вообще, для чего они собрали столько людей? Ведь Пробатов, получив мое письмо, должен был пригласить только меня! Меня одного!.. И поговорить, прежде чем выносить на обсуждение».

Коробин читал письмо Константина, но странно – каждое слово, каждая фраза, когда-то написанные им, казались в его чтении чужими. Он слушал и не верил своим ушам. То, что было его мукой, его болью, криком души, обесцветилось, голос Коробина словно придал им другой

смысл, и теперь они звучали только дерзким вызовом всем, кто шел за Пробатовым и верил в его начинания.

«Что за ерунда!» —чуть не сказал вслух Константин, продолжая со все возраставшей тревогой и удивлением вслушиваться в бесстрастный, чеканный голос Коробина.

«Главное, будь спокоен,– сказал себе Константин.– Не давай им никаких козырей против себя». Он нашарил в кармане пиджака завалявшийся гвоздик и машинально начал выцарапывать на крышке столика: «Спокойно!» Но Егор толкнул его под руки, и Константин сконфуженно стал стирать ладонью белые, похожие на. трещинки буквы.

–   Не желает ли товарищ Мажаров высказаться или, может быть, добавить что-то к тому, о чем он написал в письме, к первому секретарю обкома?

Константин покосился на не стертое до конца слово «спокойно», встал, теребя бородку, и ответил, что он не совсем понимает, в какой роли он присутствует на сегодняшнем бюро – то ли будет обсуждаться его письмо к товарищу Пробатову, то ли это письмо ставится ему в вину и начинается разбор его «персонального дела». Тогда не лучше ли сначала послушать, что скажут о нем коммунисты Черемшанки?

Губы Коробина с трудом расклеила улыбка, словно ему последнее время не часто приходилось улыбаться.

–   Напрасно товарищ Мажаров делает вид, что он не знает, зачем его пригласили на бюро! Не так он наивен и прост, как хочет представиться. В своем письме он оклеветал не только первого секретаря обкома, но бросил тень на партийную организацию всей нашей области. Вряд ли могут быть два мнения о том, как мы должны отнестись к его антипартийному поведению. Но было бы еще полбеды, если бы товарищ Мажаров вгорячах и по молодости написал только одно это письмо, так нет, он пытался доказать свою правоту на практике. Он открыто выступил против закупки коров в Черемшанке и при подстрекательстве отдельных недовольных людей позорно провалил политически важное мероприятие! Он объявил поход против того нового, что надлежало подхватить и сделать примером для всей области, а может быть, и маяком для всей страны! А теперь попросим товарища Анохина подробнее доложить о том, что же произошло в черемшанском колхозе. Ему было поручено специально изучить этот вопрос па месте...

«Да что они, с ума сошли?» – недоумевал Константин. Он порывался вскочить и крикнуть, что все, о чем тут говорится, чепуха, абсурд, они же взрослые люди, как им не совестно громоздить одну нелепицу на другую, неужели на самом деле кто-то поверит во весь этот вздор? Но стоило ему чуть приподняться или качнуться, как Дымшаков железно, точно клещами, стискивал его руку, и Константин сникал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю