Текст книги "Книга Дэниела (ЛП)"
Автор книги: Э. Доктороу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
«Интернациональный марксизм и интернациональный социализм, посаженные на русскую почву и предоставленные самим себе, обнаружили, что их интернациональный характер подвергается постоянному подрыву и разрушению русской национальной традиции, которую они якобы побеждали в 1917 году. Десять лет спустя, когда умер Ленин, лидеры, наиболее заметно представлявшие интернациональные и западные элементы в большевизме – Троцкий, Зиновьев и Каменев, не говоря уже о менее значительных фигурах, таких как Радек, Красин и Раковский, – все исчезли; вскоре за ними последовал мягкий и уступчивый Бухарин. Скрытые силы русского прошлого – самодержавие, бюрократия, политический и культурный конформизм – взяли реванш, не уничтожив революцию, а приспособив её к себе, чтобы осуществить её в узких национальных рамках….»
Это понимание Карра полезно для понимания таких моментов агонии мирового социализма, как отказ Советского Союза поддержать коалицию коммунистов и левых в Германии, которая могла бы предотвратить приход Гитлера к власти; предательство Советским Союзом дела республиканцев в Испании (многие жертвы чисток были ветеранами испанской кампании); циничное использование народного фронта и коллективной безопасности как элементов советской дипломатии; и пакт о ненападении. Так что, тем критикам, которые видят в Сталине «Чингисхана», которым его окрестил Бухарин, или сущего параноика, которым его с сожалением признало нынешнее советское руководство, мы должны решительно заявить: Революции не предаются, они лишь совершаются.
Термидор.
Дэниел Термидор обнаружил значительное биение на рулевом колесе этого Вольво. А что насчет Кронштадта? Мы не должны забывать о КРОНШТАДТЕ! Как и о Горьком с его несвоевременными мыслями.
ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЮ
Читатель, это обращение к тебе. Если тебе кажется, что сделать это через столько лет элементарно … Если ты думаешь, что сейчас, много лет спустя, сделать это так банально элементарно – так же просто, как собрать вместе клочки ткани и снова разодрать их в клочья … Если это по-твоему так элементарно, то тогда, читатель, я вижу тебя насквозь. И мы можем вместе с тобой в трауре изорвать на себе наши одежды.
В тот же День Поминовения 1967 года Дэниел Луин выгнал свой новоприобретенный чёрный Вольво, на Массачусетскую автостраду и помчал на восток в сторону Бостона. Рядом с ним сидела его хипповая жена Филлис, трогательно-грустная блондинка с польскими светло-голубыми, глазами, сереющими в ненастные дни. А позади них, не очень-то удобно зажатый на заднем сидении между большим саквояжем и прочим барахлом, сидел их крошка-сын Пол.
Поскольку Дэниел впервые сел за руль этой тачки, то первые несколько миль он проехал, работая рычагом четырёхступенчатой коробки передач и нащупывая своим копчиком подход к подвеске, а руками – к баранке.
На скорости свыше ста км/час в колёсах ощущалось легкое дребезжание, а на руле –значительное биение. К тому же при касании педали тормоза машину слегка тянуло влево. В этой тачке явно были приличные люфты. И вообще тачка была не очень-то хорошо настроенная и ухоженная, а в салоне стоял какой-то кожаный запах. Дэниел представил себе условия существования её в Бостоне и Кембридже – сплошь студенческая безалаберность. Его сестра Сьюзен купила её по дешёвке у пацана, бросившего Гарвард. А у кого тот её купил, кто его знает? Словом, безалаберная тачка. По характеру безалаберная.
– Дождь пошел, – сказала Филлис. Так и было. На лобовом стекле появились расколотые капли дождя. Дэниел сфокусировался на поверхности лобового стекла, пытаясь прогнозировать точки мини-взрывов дождевых капель. Сделать это было слишком сложно, поэтому он, сосредоточившись на одной капле, прослеживал траекторию её движения. Он предположил, что его внимание к одной капле выделяло её среди остальных. Врезавшись в стекло, она распадалась на одну ядерную капельку и шесть-семь маленьких бусинок вокруг неё, что напоминало ему растаявшую снежинку. Затем каждая из этих мини-капелек сливались в одну каплю, которая растягивалась в длину и выталкивалась в сторону её собственного вектора гравитации. По мере разгона машины скорость удаления этих струек от центра стекла также возростала.
– Не пора ли включить дворники? – спросила Филлис.
Небо быстро темнело, а свет фар встречных машин множился в каплях воды на лобовом стекле. Шины шипели на мокрой дороге.
Дэниел схватился за тумблер дворников. Его машина на мгновение вильнула и от следующей за ними раздался тревожный сигнал, после чего его дворники, тарахтя, заработали. И все же Дэниел не упустил из виду, что в момент, когда его машина вильнула, Филлис, вцепившись в подлокотник двери правой рукой, левую протянула назад над сиденьем в попытке закрыть малыша.
Она пристально посмотрела на мужа, чтобы убедиться, что он заметил это.
– Люблю дождь, – сказал Дэниел.
– Я тоже, – ответила Филлис. – Особенно летний тёплый дождь, но без грома и молний.
– А я имел в виду прямо сейчас, в этой машине, – сказал Дэниел. – Дождь создаёт впечатление кокона, который окутывает нас.
– Да, – согласилась она, глядя вперёд. Она расплетала косу. Её взгляд был прикован к отцовскому Шевроле прямо перед ними, на переднем сиденье которого виднелись силуэты трёх голов.
– О, Дэниел, как бы мне хотелось обнять Сьюзен, обнять её, поцеловать и подружиться с ней.
Он кивнул.
– Может быть, когда ей станет лучше, ей стоит переехать к нам на время. Мы бы очень любили и ублажали её. И малыш бы полюбил её. Как думаешь, согласится она?
– Не знаю.
– Может, хоть заедет к нам в гости. Как думаешь, она приедет в Нью-Йорк?
– Да.
– А к нам приедет?
– Нет.
– Она такая красивая, – сказала Филлис, вздохнув.
Я познакомился с ней на хиппи-тусовке на лугу Шип-Медоу в Центральном парке. Она пришла туда с двумя некрутыми девчонками из её района, которые глазели на настоящих хиппи и смущенно хихикали как бруклинские школьницы. Филлис было неловко за своих подружек. Сама же она была очень недурна. Кто-то торжественно преподнёс ей нарцисс, и она торжественно его приняла. Торжественно с одухотворенной улыбкой и цветком в руках она бродила по лугу своими великоватыми неловкими шагами, явно жаждая набраться одухотворенно-сексуального опыта. Я утащил её в свою берлогу на 115-ю улицу и поставил ей музычку Бартока. Она была весьма впечатлена размером моей библиотеки. Предложив ей проверить тезис о том, что перепихон является одним из немаловажных видов философских практик, я был уверен, что по такому поводу она точно даст мне.
Предки Филлис, ещё довольно молодые, с недавних пор разбогатели. Не то чтобы слишком, но вполне. Её папаша торгует коврами по сниженным ценам. В партнёрстве со своим сослуживцем по Второй мировой войне они открыли два магазина: один – в Бруклине и один – в Квинсе. К тому же он ещё является активистом Бруклинского реформистского еврейского центра. Каждую зиму он на две недели возит мамашу Филлис во Флориду. Днём они там играют в гольф, а по вечерам ходят в один из ночных клубов послушать комиков. У них в квартире, что в новом бруклинском небоскребе, фарфоровые светильники в виде нимф, а в гостиной над пуговичным диваном висит оригинальная репродукция картины Школы реки Гудзон в роскошной позолоченной раме с собственной подсветкой.
У Филлис есть братишка, двенадцатилетний Скотт, который презирает, ненавидит и боится меня почти также сильно, как и его родители. Они настолько удручены браком их дочери со мной, что видятся с нами всё реже и реже, хотя подарки внуку они все же присылают. Как-то раз, когда они ещё общались со мной, её отец вымучил из себя вопрос ко мне о синяках, которые его жена увидела на бедрах дочери, промямлив который, он прокашлялся, но я прикинулся, что не расслышал его, и он отстал. Похоже, они созваниваются с ней днём в моё отсутствие.
Да, денек сегодня совсем не для библиотеки. Слишком уж приятный и теплый, даже пару пташек зачирикала. Что ж, по возвращении, пожалуй, свожу их в парк глянуть, есть ли на реке лодки …
Через несколько минут Филлис, отстегнув ремень безопасности, развернулась, чтобы глянуть на капризно ворочающегося малыша. –У меня остался последний памперс, – сказала она. Неуклюже встав коленями на сидение, она перегнулась через его спинку, чтобы поменять памперс Полу. Двигая руками, она заманчиво крутила задницей и её длинные волосы свисали до пола. Дождь лил как из ведра, барабаня по крыше и заливая лобовое стекло. Дэниел, глянув в зеркало заднего вида, перестроился в левый ряд и через мгновение, пока Филлис всё ещё была занята малышом, обогнал машину отца, затем ещё одну и ещё одну.
– Ну вот, – сказала Филлис. – Теперь вздремни и скоро мы будем у бабы с дедой. Ну-ка, давай, закрывай глазки, – она развернулась и, подложив одну ногу под другую, тяжело уселась. – Ух, – сказала она. – У меня аж голова закружилась. – Она приоткрыла окно. – Какая здесь духота.
– Сделай одолжение, – сказал он ей.
– Какое?
– Стащи-ка свои клёши.
Глянув на него, она хихикнула. Возможно, ей было приятно, что он мог шутить подобным образом, оправившись от такого жуткого уныния. А может, её порадовало такое яркое выражение его жизнеэнергичности в столь гнетущий день. – Очень смешно, – ответила она, впрочем с благодарностью.
– Это не шутка. Я серьёзно.
Она изучала его лицо.
– Давай, Филлис. Быстро.
– Дэниел…
– Снимай их.
– По-моему это неуместно и мне что-то не хочется.
– Зато я хочу, чтобы ты это сделала, Филлис.
Она искала глазами огни родительского Шевроле, но дорога впереди почему-то вдруг оказалась пустой. Она заметила, что машина едет быстрее.
– О, Дэниел, зачем тебе это? Это так глупо, так бессмысленно.
– Шевелись, Филлис.
– Я не знаю, что ты от меня хочешь.
– Я хочу, чтобы ты сняла штаны.
– И что дальше? Ты же ничего не сможешь сделать во время движения. Ты что хочешь, чтобы мы разбились?
Дэниел ничего не ответил, но плавно ослабил нажим на педаль газа.
– Эти твои замашки, Дэниел, на грани какого-то недуга. Мне просто страшно. Ты не имеешь права так выкобениваться, когда ты за рулем да ещё и с собственным ребёнком.
Дэниел сильнее нажал на педаль газа. Филлис сидела прямо, уперевшись ногами в пол и скрестив руки на груди. Дэниел спокойно пояснил ей технические проблемы этой машины: значительный люфт рулевого управления, разбалансировка передних колёс, сильный износ тормозных колодок и протекторов колесных шин. Затем он взглянул на спидометр и сообщил ей, что они едут со скоростью 120 км/час.
– Когда мы приедем в Бруклайн, я сделаю все, что ты захочешь, – сказала Филлис. – Я понимаю, что я раздражаю тебя, Дэнни, что твоя семья считает, будто в нашем браке я тебе не ровня. Но не мог бы ты хотя бы оценить мои попытки соответствовать?
Дэниел молчал.
– Ты и твоя семейка – все такие крутые колбасы, – продолжала Филлис. – Ну прямо измученные крутые колбасы.
Дэниелу понравилась эта формулировка. Полгода ранее она бы на такое не решилась. Он подумал, не сделать ли ей комплимент, но вместо этого наклонился вперед и выключил дворники.
Дождь уже заливал лобовое стекло таким потоком, что видимость сквозь него была хоть и слегка искажённой, но достаточной. Филлис, не будучи водителем, чувствовала себя не совсем уютно. Она смотрела на световой экран, где белые и красные огни то увеличивались, то уменьшались, то мерцали, то рассеивались, то выливались из её поля зрения, словно вода. У неё было такое впечатление, что она не видит, куда едет машина. Впервые послышался грохот грома, перекрывающий рев мотора и шуршание скользких шин по воде. Гром словно бил по машине, задок которой слегка заносило слева направо и справа налево.
– Ты хочешь погубить нас! – крикнула Филлис.
– Всё, что от тебя требуется, снять свои клёши.
– Я сниму их, сниму, только сперва сбрось скорость!
– Нет, сперва сними их!
Филлис отстегнула свой ремень безопасности, расстегнула зиппер и, выгнув дугой спину от сиденья, стянула свои брюки-клёш. – Я им расскажу, – ныла она. – Расскажу им, что ты со мной делаешь, и они посадят тебя вместе с твоей сестрой. Вам обоим там место!
– Полностью, пожалуйста.
Поднявшись с колен, она встала подошвами сапог на сиденье, расстегнула молнии сапог, сняла их и сбросила на пол, а затем стянула свои брюки до щиколоток и сбросила их поверх сапог. Потом, посмотрев на него, она стянула с себя трусики и бросила их на кучу у своих ног. Затем она закрыла уши руками, закрыла глаза и склонила голову.
Дэниел убрал ногу с педали газа и включил дворники. Филлис заплакала. Она провела пальцами по волосам, закрыла уши и заплакала. Дэниел перестроился в правый ряд. Прямо над головой раздался раскат грома. Дэниел велел Филлис встать на колени на сиденье лицом к её стороне машины и наклониться как можно ниже, коленнопреклонно и сложившись в три погибели как это делают кающиеся грешницы и молящиеся, униженные монашки. Хныча, она жаловалась, что машина слишком тесна, а она слишком велика для того, чтобы ей было удобно в подобной позе. Дэниел мягко подбадривал её попробовать.
– Вот так что-ли? – спросила она голосом, приглушённым её волосами.
– Да, так нормально.
– Меня же все увидят.
– Никто тебя не увидит.
– А малыш?
– Он спит.
– Не делай мне больно. Только не делай мне больно, Дэниел.
Он провёл правой рукой по её ягодицам. Поясница была влажной от пота. Филлис вся дрожала и плоть её ягодиц трепетала под его рукой. Его пальцы проследовали вниз по расселине, которая благодаря её позе приняла форму треугольника и отдавала терпким душком экскрементов. Он пошевелил крошечные волоски её ануса, после чего тыльной стороной ладони погладил её пухлые половые губы, лежащие в своём гнезде между вывернутыми кверху ступнями.
Дождь бешено барабанил, гром оглушительно громыхал. Слева проезжали машины. Небо было чёрным. Дэниел наклонился вперёд и нажатием включил автозажигалку. Его рука застыла в ожидании. Вы можете поверить в это? Мне продолжить? Хотите узнать, какой эффект окажут три раскаленных концентрических кольца зажигалки, светящиеся оранжевым цветом во тьме дождливой ночи, на нежную белую девичью ягодичную плоть моей жены? Кто вы вообще такой? Кто вам сказал, что вы можете это читать? Разве для вас нет ничего святого?
А с другой стороны, ведь единственное, что ещё хуже, чем описать некое событие, это оставить его на волю чужой фантазии. Есть классический сюрреалистический немой фильм Буньюэля и Дали. Это фильм о живой руке в ящике, о человеке, который тащит тушу коровы по своей гостиной на конце верёвки; потом корова превращается в рояль, рука выбрасывается в канализацию и собирается толпа, затем кто-то, уезжая от этого страха на такси, находит руку в ящике в такси – и если я неточно помню эти образы, это ничем не хуже. Но центральное событие картины таково: здоровенный и мрачный красивый мужчина в плотно-обтягивающем тельнике стоит в комнате и точит опасную бритву. В комнате с ним на деревянном стуле сидит женщина. Она тоже полуодета. Её лицо сдержанно. Через окно мы видим лунную ночь и облака, плывущие по яркому лунному небу. Мужчина подходит к этой женщине, волоокой, с поджатыми губами, бесстрастной, сидящей на стуле с прямой спинкой, и большим и указательным пальцами раздвигает ей веки до предела. Затем он подносит опасную бритву к её лицу и глазному яблоку. Фильм переходит к ночному небу за окном. Тонкое, похожее на нож облако скользит по яркому диску луны. И как только вы, зрители, смирились с этим символическим увечьем глаза женщины, камера возвращается к сцене и крупным планом показывает, как бритва врезается в глазное яблоко.
Они никогда не обсуждали своих прежних родителей – Пола и Рошель. Пока они росли в семье приемных родителей Луинов, в этом не было необходимости. Брат и сестра разделили свой прошлый опыт между собой настолько поровну, что подобное обсуждение обесценивало бы все то, что они знали и понимали. «Делись всегда и поровну» – вот кардинальное правило детской этики, соблюдаемое ими со строгой неукоснительностью. ещё одно: «Не руби сплеча», хоть и было риторическим, но актуальным. Такую фразу мог изречь только сын Рошели, поскольку в его прежней семье вполне допустимы были обоюдные молниеносно-разящие словесные наезды родителей, оставляющие их с чувством затаенного гнева и прогорклым привкусом во рту. Однажды даже мама Рошель отмочила вот что: «Пусть бар-мицвой нашему сыну станут наши похороны». Вот почему, по крайней мере поначалу, у них не было желания обсуждать своих покойных родителей. Когда брат с сестрой куда-то шли или что-то делали вместе, например, он натягивал ей ботинки от коньков, помогал делать домашнее задание или вел её в кино, то по их физическим движениям было видно, что они пребывают в процессе избавления от своих страданий. Это было видно также и по тому, как он держал её за руку, когда они перебегали дорогу перед потоком машин, и по тому, как напрягались его мышцы, когда она не являлась туда, куда должна была прийти в любое заданное время дня.
Но они росли. Он выучил её карточной игре «казино», показал ей все известные ему гитарные аккорды, научил её кататься на двухколёсном велосипеде и плавать кролем, но однажды ему вдруг показалось, что она уже вышла из того возраста, в котором люди нуждаются в учебе и заботе. В жизни человека есть определённые нужды и желания, которые не может удовлетворить его брат или сестра. Что вообще-то нормально. Видимо, их обоих стала закономерно утомлять рутина родственных отношений, которые все больше начали вырождаться в показуху сентиментальных жестов. Что, по его мнению, усугублялось ещё и неизбежной естественной неприязнью к людям, которые выглядят и пахнут так же, как ты. Это чувство полного неудовольствия к близким родственникам, которые не настолько умны, красивы и продвинуты, чтобы проведя рядом даже день, могли бы не надоесть тебе или не опозорить тебя. Но поскольку отсутствующие родители не могли помочь брату с сестрой в подобном самоотачивании, полировании их самостоятельности, то вместо них таким заточным ремнём стал Дэниел – и матерью, и отцом, и братом, и семьёй. Увы, этот процесс был болезненным и порою выливался в ужасные перепалки между братом и сестрой.
Не без смущения Дэниел и Сьюзен привыкали к резкому взлёту своего достатка. Жизненный уровень, который им обеспечила семья доцента кафедры юрфака, в сравнении с их прежним выглядел просто сказочной роскошью, хотя в то время их трастового фонда ещё не было и в помине. Каждому из детей была отведена отдельная комната, а их мачеха Лиза, не в пример родной матери, покупала им одежду их размера. Это было жизнью семьи среднего класса, уровень которой был невероятно высоким. Отчим Боб Луин с его благодушной улыбкой и чутким чувством юмора, казалось, намекал на возможность жить комфортно и при этом благочестиво. Их новые родители никогда не кричали, а жизнь не била в набаты кризиса или подготовки к нему. Здесь не было никакой идеологии и никаких строгих моральных убеждений. Они получили новую фамилию, которая звучала опьяняюще. Они жили в новом районе с новыми улицами и в новом доме. Здесь было тихо и без каких-то посторонних. У них был распорядок дня для будней: школа, игры, тренировки, домашние задания, а для выходных дней – плановые мероприятия или прогулки. У Дэниела возникло предположение, которое постоянно удивляло его и к которому нужно было привыкнуть: Когда время от времени веселишься и развлекаешься, то это нормально. И оказалось, что это и вправду было нормальным.
Всё реже его сердце сжималось от хаотичных, асинхронных скачков, похожих на те, которыми скакали шарики, которые он бывало скручивал из канцелярских резинок.
Итак Сьюзен и Дэниел Луины стали погружаться в праздную рутину быта подростков из среднего класса. Однако, чтобы добиться этой цели, обоим следовало проникнуться диалектикой освобождения от старых оков: нужно было решить для себя вопрос, стоило ли хранить веру или память к предавшим их родителям. По очевидным причинам эту тему они друг с другом пока также не обсуждали. Миновала как минимум пара лет, добрых два года, в течение которых таких бесед у них не было. Или вернее, если какие-то беседы и были, то в тот момент их обоих эти вопросы совсем не волновали. Каждого заботили лишь личные тела и друзья, каждый жил личной жизнью.
Впрочем всё это являлось контрреволюционной иллюзией. Почему кажется, что освободиться от старых оков так просто? Потому, что именно этого от тебя хочет мир. Мир желает, чтобы ты забыл, кем ты был и что с тобой происходило раньше. Мир не хочет, чтобы ты отвечал за грехи своих отцов. Дескать, если в период своего горделиво-заносчивого сумбурного взросления Дэниел и Сьюзен молчаливо пришли к выводу, что их родители Айзексоны не достойны их преданности, то теперь уже они бессильны отменить свое решение. Только дело в том, что такое решение было не в их руках. Что бы они ни делали, какие бы взгляды ни принимали, все решал исключительно исторический процесс. И даже совершенно полное неверие в их сердцах, даже истинно-подлинное, горькое наплевательство в их душах не могли отменить этого. Под какой-бы маской они не скрывались, они всё равно оставались детьми Айзексонов. «Бедные детки», – постоянно жалели их все однопартийцы. Они словно бы стали для них героями некого мифа, которых должна была неминуемо постигнуть одна и та же доля вне зависимости от разных версий его сюжета и которые навсегда останутся связанными одной судьбой, какими бы ни были их имена. Или они стали для них парой лошадей из того эксперимента, о котором вам рассказывали в школе: их впрягли, чтобы разорвать два скреплённые вакуумом полушария некой сферы и они из всех сил тянули в разные стороны для доказательства того, что нет более мощной силы, чем вакуум.
В общем, они так и не обсудили этот вопрос. А потом, когда ему исполнилось восемнадцать, он уехал на учёбу в университет и снял квартиру в Кембридже, то на два-три года сестра словно исчезла для него. Когда же он пришёл в себя и реальная жизнь его детства, превратившаяся уже в сон, снова возвратилась в реальность, он попытался наладить контакт с Сьюзен. Но Сьюзен теперь корчила из себя невесть что –слишком умничала, слишком шумела, выглядела слишком нервозно-самоувлеченной. Она засветилась перед ним в нижнем белье, давая ему понять, что она давно уже не девственница и что очень занята своей личной жизнью. Так что, горюя по младшей сестренке, он подумал: «Нам следовало обсудить с ней это, давным давно следовало сделать это».
«Бинтел бриф» [«Пачка писем» – газетная редакционная колонка]
Дорогой мистер редактор, умоляю вас, выслушивающего жалобы стольких людей и разделяющих с ними их беды, позволить и мне рассказать вам то, что я должна, ради недопущения разрыва моего сердца. Конечно, мне не следует рассказывать вам подробности своей жизни: сперва ужасный страх во время бегства от царистских извергов, не дающих нам жить, уивающих нас своими погромами и рекрутирующих наших молодых еврейских мужчин на двадцать пять лет армейского рабства. От этого ужасного скотоского гнета я сбежала, заплатив этим же палачам мзду из-под полы, чтобы только вырваться за границу в одних лишь лохмотьях на теле, покинув родной дом, где я жила вместе с моими бедными престарелыми родителями, которые чувствовали себя слишком старыми, чтобы хоть поцеловать мой лоб, благословив и призвав бога Яхве защитить меня. Мистер редактор, я знала, что больше никогда их не увижу, поскольку была единственной целью их жизни и вместе со мной в Америку убывал их единственный стимул терпеть страдания на этой земле, лишь бы только знать, что в безопасности я, маленькая частичка их самих, которая будет жить в Америке, прежде чем они полягут с улыбкой под казачьими конями. Что ж я сохранила их побуревшую фотографию. Переплыв океан в грязи третьего класса на судне для скота, каковым мы и были, мы затем испытали на себе всю жестокость иммиграционных чинуш, которые могли пожелать или не пожелать позволить нам стать американцами. Так вот, женщину с трахоматозными глазами, стоящую прямо рядом со мной не пропустили, оставив её взаперти на острове, якобы в Америке, и все же навсегда запретив ей стать американкой, вследствие чего мне пришлось проститься с ней, а вместе с ней своим счастливым будущим, здоровьем, молодостью и силой. А один парнишка из моего города, рассказал мне историю о том, как он сидел на пароходе позади старика, забывшего ту фамилию, которую ему велели назваться его сыновья и которую смогли бы выговорить американские инспекторы, и вот этот бедный старик в жутком смятении жалобно сказал им на идише: ich vergessin [«их фергессен» (я забыл)], после чего они нарекли этого старика как новорожденного младенца: Айк Фергюссон! О, я мог бы рассказать вам море таких историй ... Так вот, мы с этим парнишкой сразу же пошли за водительскими правами и без дальнейших церемоний поженились, а на следующий день отправились на поиски работы и начали нашу жизнь с иголки с ниткой, мой крепкий молодой защитник и я в нашей съемной комнате в качестве арендаторов на Стэнтон-стрит, пара не умная и не глупая, не светловолосая и не темноволосая, не низкая, не высокая, не уродливая и не красивая, но трудолюбивые люди и на протяжении тысяч лет мой народ спотыкался на свете в своих страданиях, ища рай на земле, праведный в нашем поклонении богу Яхве, пытаясь найти где-нибудь дом на земле и землю, пригодную для обитания в разуме, мире и человечности. И я уверяю вас, мистер редактор, что для детей, повидавших подошву безбожной казачьей подковы и пьяную ухмылку царского бюрократа, шить по шестнадцать часов в день за гроши при тусклом свете, жить в одной комнате, где дети купаются в раковине для стирки на кухне, а в общем туалете в конце темного вонючего коридора плавает дохлая крыса, такое вполне возможно. И вы думаете, что сможете сшить воедино целую жизнь, лоскут за лоскутом, мелкими мышцами пальцев, которые миллион раз ловко вонзают металлическую иглу в ткань каждый день, – что это возможно. И все можно вынести с надеждой: мой старший сын, выбежав на улицу, задавлен фургоном. Мои две младшие сестры, которых я привезла в эту страну на свои гроши, погибли в пожаре на швейной фабрике «Триангл», сто пятьдесят таких же сгорели заживо на этой фабрике. А мой второй сын, Джейкоб, который хотел, чтобы его звали Джеком, и который любил плавать в реке Ист-Ривер, не пережил ужасную эпидемию гриппа в 1918 году. И прожив вместе с моим стариком в этой стране пятнадцать-двадцать лет, я однажды в нас, моющих посуду к Шабату, узнаю своих мать и отца, и вижу как жизнь, ужасная жизнь, пригвоздила нас к земле. О, мистер редактор, однако были же и такие радости, и Бог остаётся чистым и сияющим над Хестер-стрит с разносчиками, продающими рыбу к Шабату, и ручными тележками с их причудами, и мужчинами в грязных жилетах и котелках, обменивающимися своими мелодичными голосами. И я думаю о детях, бегущих в школу, и изучающих английский, и читающих в библиотеке с такой жаждой. И повсюду лекции и собрания интеллектуального характера, и я, невежественная женщина, даже я, понимаю гордость простых рабочих, которые постепенно признаются себе, что их мечты – о их детях. И всё же, по ночам или в дни отдыха, они стремятся к совершенствованию ума, удовлетворению от умственных упражнений, познанию вселенной. И та игра, которая довела всех нас до слёз, – юноша, приехавший в Америку и усвоивший столько трудных уроков, прежде чем, благослови Бог наши уроки, он воссоединился со своими мамой и папой. И стакан чая у окна с кусочком сахара в зубах, и если прислушаться, кто-то поёт песню в закаулке под бельевыми верёвками. Но я не могу простить, господин редактор, неблагодарного ребёнка, который стыдится своих матери и отца, отказывается от их образа жизни, богохульствует, нарушает Шаббат, чтобы стать современным американцем, и тянется к безбожным идеям на улице, как муха к ленте-липучке. И который орет на вас, требуя говорить по-английски, который плачет только тогда, когда его отец, мой муж, наконец падает на колени, как старая лошадь, у которой больше нет сил – маманой – под своим тюком одежды, Америка!, на улице на колени от дневной сдельной работой, и он кашляет и капли его крови брызжут на тротуар, и кто-то называет меня миссис! Миссис! Ваш муж умирает, а его друг туберкулез, который представляет собой кусочки ниток в легких, мой молодой человек из того же города, где, по правде говоря, нас поженили ради безопасности наши родители, прежде чем мы пересекли границу, мой молодой человек, который никогда не поднимал на меня руку и который вынес все свое горе в синагоге, в этот момент достаточно стар, чтобы умереть. И он умирает. И я остаюсь одна в Америке, лишь с моей дочерью, Рахиль, родившейся в 1919 году, и ужас моей жизни ещё впереди –
Худенькая, низенькая, сутулая и сухая на ощупь,
Моя бабуля назвала меня хорошим мальчиком и дала мне пенни
Отщёлкнув потускневшие латунные застёжки
Плоского допотопного кошелька из потрескавшейся кожи,
Она извлекла один пенни большим и указательным пальцами
«Ты рубишь фишку. Гудбой, Дэниел.» Я пытался не обидеть её, выдав чем-нибудь свою к ней брезгливость, поскольку она реально дурно пахла, эта моя тощая чокнутая бабуля, пахла травой от астмы, которую она сжигала как ладан в синей жестянке у себя в комнате. Этот кислый душок, вечно сопровождавший её вонючей тенью – фууу! – был на её пальцах, в её кошельке, в её чёрном платье, в её волнистых седых волосах. Она подняла мою руку и вложила в неё пенни, а затем, пока я, сделав глубокий вдох, задержал дыхание, она наклонилась вперёд, приподнявшись до моего роста и притянув меня за затылок, сухо поцеловала в лоб. Дэниел – хороший мальчик, сказала она. Это для хорошего мальчика. Я думал, она имела в виду пенни, а поцелуй был для неё наградой за то, что у неё такой хороший мальчик, внук. Сами слова она произносила не как суждение, а так будто хороший мальчик был категорией существ, природным видом, с которым ей в старости посчастливилось жить в одном доме. Между нами было целое поколение, о котором мы никогда не дискутировали.
У моей бабули случались припадки. Она обвиняла мою мать, свою родную дочь, в попытках её отравить. Моей матери всегда приходилось пробовать еду, которую она ставила на стол, прежде чем старушка её съедала. Так у мамы появилась привычка пробовать всё, даже стакан молока для меня, прежде чем отставлять его на стол. Бабуля была настоящей районной сумасшедшей. Когда у неё случался приступ, она накидывала на голову шаль и убегала. Она спускалась с веранды по лестнице, соединяя вместе свои высокие шнурованные ботинки на одной ступеньке, прежде чем сделать следующий шаг. А на тротуаре, прежде чем броситься прочь, она оборачивалась, грозила кулаком дому и проклинала его на идише, поминая холеру, казаков, тиф и всеобщий ужас раскаленной печи, а если кто-то проходил по улице, то она проклинала и его. Допустим, что маленький Дэниел оказывался здесь, присматривая за своей младшей сестрой в коляске: тогда бабуля проклинала и его, глаза её горели, никого не узнавая, седые волосы были растрепаны, локоны торчали из-под шали, словно электрические провода. Затем она торопливо убегала, жестами указывая в направлении тротуара всю степень её горечи. Дэниел всегда был рад её уходу. Его тревожило, когда в полуквартале от него она оборачивалась с поднятым кулаком для прощальной ругани, и это становилось весьма риторически запутанным проклятием, и она забывала, куда шла, и возвращалась к нему, к дому, и всё начиналось сначала. Она всё время убегала. В Клермонт-парк. Вниз по склону к железнодорожным путям Нью-Йорк-Сентрал. В своём чёрном платье, рассказывая миру все безумные семейные тайны. Иногда она заходила за угол к своей единственной подруге, миссис Биттельман, тоже вдове, но моложе, возможно, лет шестидесяти, доброй, краснолицей женщине, которая, как казалось Дэниелу, была единственным человеком, кто любил бабушку и у кого хватало терпения всерьёз воспринимать поток проклятий, вырывающихся из её уст, и сидеть рядом с ней, торжественно кивая и вздыхая, пока не рассеивалось колдовство. И не отвозить её домой. Помимо доброты, у миссис Биттельман была безупречная репутация: её единственный сын, Джером, погиб на войне. Квартира миссис Биттельман находилась на первом этаже многоквартирника за углом на 173-й улице. Жалюзи у неё всегда были задернуты. На одном окне висела одна из тех самых звёздочек за службу. Во время войны голубая звезда в окне означала, что в семье где-то служил солдат. Золотая звезда означала, что мальчик погиб. Звезда миссис Биттельман была голубой, но мальчик погиб. У неё так и не хватило духу прояснить ситуацию. Она была старой еврейкой, хотя и не такой старой, как моя бабуля, и выцветшая голубая звезда на щитке из белой ткани с красной каемкой и золотой бахромой, висела на шесте в её окне ещё спустя много лет после окончания войны.



























