Текст книги "Книга Дэниела (ЛП)"
Автор книги: Э. Доктороу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Отец никогда всерьёз не верил, что это может случится с ними. В отличие от мамы Рошель, для которой момент предъявления им обвинения не стал сюрпризом. Папа Пол даже не верил в такую вероятность. Он верил в благотворность своих идей и не мог даже представить себе, чтобы кто-то счёл их настолько оскорбительными или угрожающими, чтобы возбудить против них дело, ведь его идеи были продолжением его самого, а он желал всем только добра. Но обратной стороной постоянного сбора все новых и новых доказательств, по сути жизни ради них, было то, что он всегда отказывался поверить хотя бы одному из них. Он никогда не мог поверить тому, что Америка – это не кафетерий Городского колледжа, а всякий раз, когда ему это доказывали, он тут же забывал об этом.
Ох уж этот Полли. Иногда он стриг мою маму. А вот чтобы она когда-то стригла его, не помню. Она накидывала полотенце себе на плечи, расстилала газету на полу в кухне и садилась на кухонный стул в центре помещения, а он брался за дело, держа в своих длинных руках ножницы и расчёску. Он расчёсывал ей волосы и, сняв с расчёски короткую прядь, зажимал её между пальцами, а затем, взяв расчёску в рот как губную гармошку, брал ножницы и срезал эту прядь. Он был очень ловок. У неё были густые, вьющиеся волосы, и она любила короткие стрижки. Не сказал бы, что ей нравилось экономить деньги на стрижке, думаю, что сам процесс стрижки доставлял ей наслаждение. Я бы назвал это праведным наслаждением. Она носила простую одежду, купленную на долгие годы. Впрочем, как и все члены нашей семьи.
К тому же она всегда покупала вещи слишком большого размера. – Просто ей хотелось, чтобы мы долго пользовались ими, – пояснял я это Сьюзен, когда мы как-то раз затронули эту тему, – чтобы мы доросли до них. – Но Сьюзен парировала: – Она ведь и папе покупает слишком большие вещи, да и себе тоже. Она одевает нас всех так, чтобы мы выглядели мешками. Почему ты вечно считаешь её совершенством? Почему не хочешь признать, что она просто не умеет покупать одежду?
Я думаю, что мама была вполне сексапильной женщиной, несмотря на всю её аскетическую внешность – кустарную стрижку, мешковатую одежду и почти полное отсутствие макияжа, за исключением ярко-красной помады на её аккуратном ротике между пухлых щёчек. Ах да, ещё это её пессимистичное жизнепонимание. Обладая пышным бюстом и крупными голенями, она носила корсеты, которые я видел, когда она их натягивала или стаскивала, говоря что-то вроде: «Дэнни, пойди-ка выключи огонь под кофе». Будучи исключительно чистоплотной, она обеспечивала нашу чистоту даже лучше, чем мы могли мечтать. Когда ещё до рождения Сьюзен она работала, то убирала наш дом поздними вечерами и по выходным. Этот жалкий наш домишко. Лежа в постели, когда она заходила поправить мне простыни, я вдыхал её запах после купания – от неё пахло паром чистоты и румяновой пудры. Она шила шторы, прибивала линолеум, покупала по-дешевке секонд-хенд у «Армии спасения», стучала молотком, прикрепляла, натирала воском, полировала и скребла. Она стирала нашу одежду на стиральной доске в глубоком отделении кухонной мойки. Моя мать была невероятно энергична. Главной проблемой её жизни была защита от гнусного коварного лохотрона, уготованного ей этой жизнью. Средствами защиты для неё были её доходы, её чистый дом, её развитый политический рассудок и её дети. А вот её слабости для меня были не столь очевидны, как слабости отца. Обычно, когда кто-то заявляет, что не живет, а выживает, то его хвалят за непреклонность характера. Но беда в том, что мама была такой же непостоянной, как и отец. В своих пессимистичных ожиданиях. В своем отречении от иллюзий. В своей холодной, догматичной ярости. Как будто бы в её жизни была какая-то важная потерянная деталь, которой она никак не могла забыть. Какое-то неисполненное обещание. Нет, оно не касалось секса. Это не мог быть секс. Ведь они частенько заставляли весь дом ходить ходуном. Они действительно грешили этим, регулярно оттягивались.
В тюрьме она начала писать.
Её политические взгляды не были теоретическими или абстрактными. Ей не составляло труда установить причинно-следственные связи. Её политические взгляды были сродни бабулиной религии – некая ставка на будущее вместо ужасной настоящей жизни. Бабуля зажигала свечи в пятницу вечером, накинув шаль на голову и закрыв лицо руками, пока молилась. Когда она опускала руки, её глаза, её голубые глаза, были полны слёз, и на лице отражалось опустошение. Это был коммунизм моей мамы. Это было нечто, чьё обещание было настолько сильным, что ради него приходилось многое терпеть. Как женщине, терпящей беременность и роды ради ребёнка. Ребёнок стоит всех страданий. Приход социализма освятит всех тех, кто страдал за него. Ты вышла, заняла свою позицию и сделала все надлежащее не потому, что чего-то ждешь за это прямо сейчас, а потому, что когда-нибудь настанет момент воздаяния и ты хочешь, чтобы хоть какая-то доля этого носило твоё имя. Если бы она была столь же набожной, как её мать, она бы задумала это как мемориальную доску на задней стороне одной из скамей в синагоге. Но она была просвещённой, независимой, выпускницей колледжа, девушкой, которая читала и понимала, которая присоединилась к леворадикалам в школе, шокировала свою мать, переехала жить к своему парню, когда его призвали в армию и отправили в другой город. Она была современной женщиной.
«Рошель!» слышу я насмешливый голос бабули: «Прикиньте, «Рошель!»» А потом на идише: «Имя «Рахиль» ей явно не подходит.»
Но они явно не были той парой, что на том плакате. Та пара смылась. Хорошо обеспеченные и снабженные поддельными паспортами, они отправились либо в Новую Зеландию, либо в Австралию. Или на небеса. В любом случае вместо них были казнены мои родители за преступления, которых они не совершали.. Или, может быть, они их свершали. Или, может быть, это мои родители по поддельным паспортам избежали наказания за преступления, которых они не свершали. Или как там пишется это слово – завершали? В одном мы уверены: Всё иллюзорно. Бог иллюзорен. Революционная мораль иллюзорна. Справедливость иллюзорна. Как и человеческий характер. И четвертачки для сигаретного автомата. У тебя есть эти двое на плакате, Дэниел, как ты собираешься убрать их оттуда? И у тебя есть бабуля, о которой ты упомянул разок-другой, но мы ничего о ней не знаем. А ещё какой-то цветной мужик в подвале – к чему все это? При чем тут это к чему бы то ни было?
ПИКСКИЛЛ
Воскресенье, тёплое сентябрьское утро. Все встали рано. Звонит телефон. Меня поторапливают побыстрее умыться и одеться. А ещё я должен покормить глупышку Сьюзен, пока взрослые одеваются. Мы как семья научились совместному эффективному использованию времени, экономя его так же, как и деньги. Терпеть не могу, когда происходит нечто подобное. Мама Рошель командует всеми нами, как военачальник. Сьюзен, стиснув в своем пухлом кулачке рукоятку ложки, прижимает её черпало к своей пухлой щечке. И она не желает отнять её. Телефон звонит снова. Мне наказано ответить. Кто-то хочет узнать расписание. Все собираются у нас дома. В девять тридцать они начинают прибывать. Первым, конечно же, доктор Миндиш с женой и дочкой-дылдой. Я ненавижу этого Миндиша. Он кажется мне неискренним человеком. Я не верю ни единому его слову. Он самый близкий друг моего отца и наш семейный стоматолог. Это высокий лысоватый мужик с толстым носом и вечно небритым лицом. Глаза у него маленькие и бесцветные. Он говорит с каким-то иностранным акцентом. Его дочь выглядит точь-в-точь как он, такая же высокая, с таким же большим носом, но с длинными волосами, свисающими по обеим сторонам лица. Его жена кажется чужой в их семье. – О, – говорит Миндиш, когда я открываю им дверь, – да они, похоже, завели себе нового привратника. – До чего же он прикольный. А его дочь, Линда Миндиш, проходя мимо, тычет пальцем мне под рёбра. Презирая себя, я улыбаюсь дешевому юмору Миндиша и отдергиваюсь от руки Линды. Ей двенадцать или тринадцать, но она уж больно дюжая.
Чуть позже начинаются подтягиваются остальные. Нейт Сильверстейн с женой, учительницей одной из школ в центре города. Сам же Нейт – меховщик, краснолицый мужик с хриплым голосом. Затем Генри Бергман – профессиональный музыкант, в первую очередь скрипач, хотя и вполне приличный валторнист, чтобы отыграть один сезон с Симфоническим оркестром радиостанции Эн-Би-Си под руководством Тосканини. За ним – мой любимчик среди друзей родителей – Бен Коэн, худощавый, кроткий мужичок с усами и ароматичной курительной трубкой. Если бы мой отец умер, я бы хотел, чтобы мать вышла замуж за Бена Коэна. Он всегда говорит тихо, что случается нечасто. Он никогда не относится ко мне свысока. Он тихий и задумчивый, и к тому же мне нравится его работа: он работает в городском метро, а имннно в разменной кабинке. Мне кажется, это действительно хорошая работа. Ты находишься под землёй, в крепости с решётками на окнах и тяжёлой стальной дверью, которая запирается изнутри. Это очень безопасное и надёжное место пребывания. Там можно пообедать и почитать, когда работы мало. Всё, что нужно сделать, – это разменять деньги, что несложно. Если упадёт бомба, вы её, скорее всего, даже не почувствуете. Если будет шторм, вы не промокнете. Единственный недостаток этой работы – Бен Коэн никогда не сидит на месте. Он постоянно куда-то спешит. Если бы у меня была такая работа, я бы хотел, чтобы будка была на нашей станции, на 174-й улице. Тогда я был бы рядом с домом.
А затем явились сёстры Кантровиц, сотрудницы собеса, одна – беленькая, вторая – черненькая, обе – не замужем. И ещё другие люди, помимо постоянных гостей – люди, которых я не очень хорошо знаю, люди, находящиеся на периферии близкой дружбы моих родителей. Всего их около двух десятков, причем некоторые из них с детьми, а одна пара – с младенцем на руках. Все гости принесли с собой свои походные сухие пайки в коричневых бумажных пакетах.
Итак в доме у нас полно народу и все общаются. То и дело из своей комнаты выходит моя бабуля и громко ругается с верхней лестничной площадки. Все, похоже, знают, что она безумна, и стараются не обращать на неё внимания. На кухне мама готовит сухие пайки для нашей семьи – сэндвичи с яичным паштетом. От вареных яиц идет теплый плотский душок, а Миндиш там же роется в холодильнике – его собственная инициатива, которая, судя по выражению лица моей мамы, её раздражает. Мне никогда не нравилось, как Миндиш смотрит на маму.
Отец звонит в автобусную компанию, чтобы убедиться, что они отправили к нам заказанный автобус. Он должен быть подан к фасаду нашего дома. То есть место общего сбора – наш дом, что наполняет меня гордостью. Я выхожу на веранду посмотреть, не едет ли автобус, и один мальчуган следует за мной. Я рисуюсь перед ним и, держась за перила ограждения, перегибаюсь через них, чтобы заглянуть за угол.
– Я еду, – говорит он. – А ты?
Я и не думал, что могут быть сомнения на этот счет. Ведь для этого моя тетя Фрида была приглашена, чтобы посидеть с Сьюзен. Через дорогу, на заглубленном школьном дворе, большие пацаны играют в бейсбол. Основная база находится в следующем квартале, на другом конце двора – на углу Истберн-авеню. Иногда, очень редко, бейсбольный мяч прилетает в ограду на Уикс-авеню. ещё реже он перелетает через неё и приземляется на улице перед нашим домом. Как раз сейчас мяч взмывает в небо над школьным двором выше линий крыш домов, чья-то фигура бежит вокруг баз, а мяч перелетает через ограду, бьеься об асфальт улицы и отскакивает на тротуар перед нашей верандой. Мягкий бейсбольный мяч, чудесным образом целый и невредимый, после преодоления такого фантастического расстояния.
Я хватаю его и бегу на середину улицы. На школьном дворе все игроки замерли, отвернувшись и глядя на меня так, будто играет национальный гимн. Я бросаю мяч обратно через ограду и он исчезает из виду. На мгновение повисает тишина, и тут я вижу, как мяч, брошенный невидимым мне левым филдером, поймавшим мой пас, стремительно возвращается на игровое поле. Я чувствую трепет, электрическую связь с этим мячом, а также острое чувство, что дал этим могучим спортсменам знать, что я жив.
Тем временем жёлтый школьный автобус сворачивает в наш квартал. Шофер склонился над рулём, всматриваясь в номера домов. В автобусе уже сидят люди. Проехав мимо нашего дома, он визжит тормозами и сдаёт назад.
Я хочу объявить о прибытии автобуса, но к тому времени, как я дохожу до двери, она уже открыта, и люди выходят. Я нахожу маму на кухне и спрашиваю её, поеду ли я с ними. Я прошу её подтвердить это. Я ожидаю, что она ответит: «Да, конечно», и моё сердце замирает, когда она, поджав губы, отвечает: «Руководит твой отец».
– Прошу тебя, Рошель, – отзывается отец, – не начинай. – Он очень расстраивается каждый раз, когда мама говорит, что руководит он. Он упаковывает наши сэндвичи с яичным паштетом в вощеную бумагу и затем – в рюкзак цвета хаки. Он любит носить вещи в походном стиле, чтобы руки были свободны для чтения газеты или книги. Он поправляет очки тыльной стороной ладони. – Разве ты не хочешь, чтобы твой ребёнок услышал один из величайших голосов нашего времени? Разве ты не хочешь, чтобы твой сын запомнил это? Мне кажется, что это не причинит ребёнку большого вреда, если он увидит великого народного артиста Робсона.
– Поли, я выразила тебе свое мнение. Поступай, как знаешь.
– Какие-то проблемы? – вмешивается Миндиш, откусывая кусочек сыра.
– Никаких проблем, – отвечает мама. Она кладёт майонез в холодильник, вытирает стол и выходит из комнаты.
– Так я поеду? – спрашиваю я отца.
– Ну конечно, – раздраженно отвечает он. Ничто у нас не считается узаконенным без одобрения мамы. Нам обоим не по себе, когда что-то решается без её одобрения. Отец следует за ней наверх. – Будь готов, – кричит он мне, отдавая один из тех неполноценных приказов, которые демонстрируют дефицит его авторитета. На самом деле это означает, что мне не следует следовать за ним наверх.
Я жду в холле. И несмотря на то, что входная дверь открыта, что на веранде полно людей, что друзья вроде Миндиша суетятся вокруг, что все балаболят в предвкушении поездки, я все равно слышу достаточно того,что говорится наверху, чтобы понять смысл. Дом ведь у нас небольшой.
– Тебе нечего бояться, Рошель! Если бы я видел там малейшую возможность беспредела, думаешь, я бы позволил тебе поехать туда, не говоря уже о ребенке? Ну включи рассудок.
– О каком рассудке ты мне поешь? – отвечает мама. – Ему всего семь.
– Слушай, ну давай поедем, – говорит ей он. – Видишь, Миндиш берет с собой дочь. Внизу дюжина детей. Прошу тебя, ведь есть постановление суда, защищающее это мероприятие.
– Постановление суда, – скептически повторяет она.
На мгновение повисает тишина. – Ведь ты считаешь себя прогрессивной, – говорит отец, меняя тактику. Он заводит речь о силах реакции и причинах их успеха, а мама устало отвечает: – О, Поли, ты иногда ведешь себя как полный дурак.
Люди зовут нас от парадной двери. «Поехали! Давайте, поехали!
Меня на самом деле больше интересует этот конфликт характеров, чем вопрос, поеду ли я на концерт. По правде говоря, сама эта перспектива меня утомляет. Теперь, когда вокруг неё возникла некая таинственность, я уже больше склонен закатить скандал из-за того, что не смог поехать.
Где-то в паузах их разговора наверху мама смягчается. – Дэнни, – говорит она, спускаясь по лестнице. – Иди, надень свою легкую синюю курточку. Завяжи шнурки и надень носки. И сходи в туалет, даже если тебе не нужно. – Она хмурится, взгляд у неё грустный, а губы накрашены. Отец спускается вслед за ней, закуривая сигару.
За неделю до этого Пол Робсон должен был петь на «Лейкленд-Пикник-Граундз» в Пикскилле, штат Нью-Йорк. Однако толпа местных вандалов перекрыла подходы, сожгла складные стулья, напала на пришедших зрителей и концерт так и не состоялся. После недели протестов и судебного решения Робсон собирался снова выступить в Пикскилле. Робсон был коммунистом, гордым чернокожим коммунистом. Тысячи людей решили собраться на открытом воздухе, за городом, и своим присутствием подтвердить право Робсона петь и свое право слушать. Губернатор Дьюи вызвал патрульных для охраны территории. В эпоху охоты на ведьм, когда людей отправляли в тюрьму за политические убеждения (как Фостера, как Джин Деннис), это должно было стать триумфальным утверждением права на свободу собраний и великим моментом для сил прогрессивизма и цивилизации.
Я узнаю всё это в автобусе. Отец рассказывает мне. Он воодушевлён, счастлив. Все поют песни Робсона в предвкушении его выступления. Это очень приятно. Я рад, что мама разрешила мне поехать. Автобус с грохотом несётся по Бронксу, направляясь на север через парк Ван-Кортланд к Соу-милл-Ривер-Паркуэй, и все поют песню «Солдаты торфяного болота»:
«Мы – солдаты торфяного болота, марширующие с лопатами к болоту.» Только мама не поёт. Я сижу у неё на коленях у окна. Рядом со мной поёт отец. Весь автобус поёт. Он словно бы плывёт, покачиваясь в ритме песни, а его окна замызганы грязными разводами дождевых капель.
Поездка долгая, мои глаза слипаются от уносящегося назад пейзажа. На подъезде к Пикскиллу пение прекратилось, все пассажиры автобуса притихли. В Пикскилле я вижу стоящих вдоль дороги мужчин, которые орут, размахивая кулаками и которых оттесняет шеренга копов. «Пошли на хер, жиды!» орет кто-то на наш автобусу. Мне слышны звуки военной музыки. Я не знал, что на концерте Робсона будет оркестр, но отец, привставший с места, чтобы оглянуться через заднее окно автобуса, поясняет, что это оркестр Американского легиона, который устроил марш протеста против этого концерта.
На концертной территории жарко, неуютно, и долгое время никаким концертом и не пахнет. Я давно уже доел свой сэндвич с яичным паштетом и снова проголодался. Толпа зрителей гигантская. Я сижу между родителями, которые окружены друзьями, вокруг которых сидят тысячи людей. Если бы что-то плохое могло случиться, это бы уже случилось, рассуждают все. Я даже не представляю, какой вред может причинить нам эта дружественная толпа. Она словно наша армия. Наши люди спокойны и расслаблены. Они шутят. Мой отец читает вслух что-то из книги, что-то смешное, и все смеются и обсуждают это. Моя мама, улыбаясь и скрестив ноги, сидит на траве, а её длинная плиссированная юбка облепила её ноги так, что их не видно. Она прижимает меня к своему боку. Мой отец, разглагольствуя, размахивает своей сигарой, а разглагольствует он без умолку. При этом он то и дело закрепляет себе очки на переносице. Бен Коэн слушает его, лёжа боком на траве и сжимая в руке свою трубку. Доктор Миндиш тоже слушает его. Как и меховщик Нейт Сильверстейн. Сразу видно, что все они питают к нему чувство уважения. Даже нет, не столько уважения, сколько дружеского расположения. К нему – расположение, а уважение – к его энергичности. Он кажется неутомимым, полным электроэнергии, неугомонным, постоянно выражающим свои мысли и постулирующим свои идеи.
И вот, наконец, где-то вдалеке раздаётся вопль ликования, а затем оглушительный рёв, сопровождающий появление Робсона. Я не могу его как следует разглядеть. Его голос доходит до меня лучше, чем видимость его маленькой фигурки издали, но голос у него глубокий, невероятно глубокий, гулкий голос, и он напоминает мне голос Уильямса, живущего в нашем подвале. Ведь они оба чернокожие. Странно даже, почему Уильямс не поехал с нами. Робсон поёт в жанре «спиричуэлс». Он поёт гимны Old Man River [«Старик-Река»], Peat Bog Soldiers [«Солдаты торфяного болота»] и I dreamed I saw Joe Hill last night, alive as you and me [«Мне приснилось, что вчера вечером я видел Джо Хилла, живым, как вы и я»]. Ему аккомпанирует какой-то пианист. Интересно, живёт ли он в подвале своего дома?
Мы все бурно ликуем, когда концерт заканчивается. Все оживленно разговаривают, пока мы идём к автобусу. День выдался счастливым, полным возвышенных эмоций. Но на парковке мама хватает меня за руку и я понимаю, что мы спешим.
Наш автобус выезжает в колонне автобусов и машин. Полисмены Пикскилла направляют транспортный поток. – Мы ехали сюда не по этой дороге, – говорит Миндиш, наклоняясь вперёд со своего места позади отца. Отец удивленно приподнимается и садится. Мы едем вверх по какой-то лесной извилистой узкой дороге. Автобусы ползут на первой передаче, передаче страдания, с таким звуком, который превращает мотор в гуманоида. Я замечаю что-то странное: трое-четверо взрослых мужиков бегут вдоль опушки леса. Они бегут быстрее автобуса. Я наклоняюсь вперёд, чтобы посмотреть, куда они бегут, и вижу, как из леса выбегают ещё несколько мужиков. Они швыряют какие-то предметы в сторону дороги. – Осторожно! – кричит отец. В этот момент автобус останавливается как вкопанный, заглохнув на передаче. Шофер вскидывает руки к лицу. Раздаётся треск разбитого стекла. По автобусу прокатывается возглас, невольно вырвавшийся из наших восприимчивых глоток. Отец снова садится, схватившись за поручень предыдущего сиденья. Мы все сидим, остолбенев, словно оказались на каком-то постороннем зрелище, которое нас никак не касается. Лицо водителя залито кровью. От начала и до конца автобуса пассажиры ныряют вниз головами словно падающие подряд костяшки домино. На окне рядом с головой моей матери появляется красивый узор паутины трещин и за миг до того, как мою голову придавливают вниз к сиденью, я вижу мужика, швыряющего булыжник в заднее окно предыдущего автобуса.
Пассажиры кричат, требуя, чтобы наш автобус поехал, но шофер уже покинул свое сидение, хотя даже если бы он и не сделал этого, то ехать все равно некуда. Ведь и спереди и сзади нас другие автобусы. Грохот камней по бокам и крыше автобуса режет уши. Треск битого стекла звучит музыкой. Пассажиры вскрикивают. – Что это такое? – возмущается голос отца надо мной. – Что творится?
Вместе с камнями словно записки, привязанные к ним ленточкой, летят к нам их слова: жиды, коммуняцкие ублюдки, жидовские коммуняки, краснопузые псы. Я внимательно вслушиваюсь: Жид. Коммуняка. Краснопуз. Ниггер. Ублюдок. Жид. Ниггеролюб. Краснопуз. Жидовский ублюдок. Вот какие слова они выкрикивают. Камни, некоторые размером с мою голову, летят, движимые стремлением преподать урок. – Мы вас научим! – орут разъяренные голоса. – Это вам будет уроком, коммуняко-жидовские ублюдки!
Мы с мамой, стоя на коленях, зажаты между своим сиденьем и спинкой предыдущего. Каждый стук, каждый удар снаружи воздействует на неё как простой механизм, чтобы ещё сильнее прижать меня к себе. Я представляю себе какое-то устройство вроде лебедки, управляемое криками, грохотом камней и бьющегося стекла, которое миллиметр за миллиметром всё сильнее затягивает меня под маму, в результате чего моя голова прижимается к её согнутой ноге, её грудь и руки охватывают криволинейную поверхность моей спины, а её пальцы впиваются в кости моих ягодиц. Через ткань её юбки я чувствую своими прижатыми ртом и подбородком подёргивание мышцы её бедра, дрожащей от … чего – страха? ярости? напряжения? – после чего она кладёт голову мне на спину и бубнит мне в позвоночник: «Душегубы. Псы. Мрази». Это – те самые бранные ярлыки, которые моя бабуля вечно бубнит на идише, только в переводе мамы на английский. «Фашистские мрази. Нацистские свиньи. Душегубы.»
Я отравлен страхом. Мысль о бабуле наполняет новым смыслом эти её пресловутые обзывалки. Выходит, что они были не просто маразматическим бредом безумной старухи, а точным и мощным наполнением наших жизней лексиконом фатализма. Наш автобус сотрясается. Мы все умрём. Моё сердце бешено колотится, но все же я ощущаю то, из какого материала сделана юбка моей мамы – грубая шерстяная ткань, которая оставит на моей щеке ощущение зуда.
Я слышу, как Миндиш кричит отцу, чтобы тот пригнулся. – Поли! – кричит мама над моей спиной. – Ты чего, Пол?
Мой отец, на корточках сидевший в проходе, похоже, увидел что-то через лобовое стекло. Он перешагивает через пассажиров, проталкивается мимо них и, лавируя, пробирается в передок автобуса. – Офицер! – кричит он. – Офицер!
Мой тщедушный отец, лавируя, пробивается на передок. На войну. Этого нельзя допустить. –Этого нельзя допустить, – кричит он в ответ, словно объясняя. Затем он, подойдя к передней двери, приказывает водителю открыть её. Автобус качается. Отец держится за верхний поручень, настаивая на том, чтобы шофер открыл дверь, хотя остальные пассажиры вопят, требуя не делать этого. – Мы не можем допустить это, – говорит отец, оборачиваясь. – Мы не можем допустить этот беспредел.
Последовавший за ним здоровяк-дантист Миндиш улыбается. – Угомонись, Пол. Ты чего? Вернись сюда! – Но отец, вновь заметивший копа, пытается своим руками раздвинуть створки двустворчатой двери автобуса. Он кричит что-то в щелку между дверными резиновыми уплотнителями, в ту щель, которую сделал руками. – Офицер! Почему вы позволяете им это! – Он изо всех сил пытается открыть двери, напрягая свои тонкие руки, словно Самсон между колоннами. Он привлёк внимание спецназовцев снаружи и они пытаются помочь ему открыть дверь. Мы наблюдаем момент величайшего безумия. Вся левая рука отца исчезает снаружи дверей, а его тело изгибается немыслимой дугой. Он похож на один из моих завязанных шнурков, туго притянутых к их узлу. Почему я знаю это? Ведь если я сидел на корточках за сиденьем, как я могу это помнить? Спокойно, правой рукой, отец снимает очки, складывает их у себя на груди и протягивает Миндишу. Осознанность его поведения ужасает меня. Я вижу в этом нечто неведомое, то, с чем никогда ещё не сталкивался, пребывая в детской уверенности своего полного знания своих родителей, и я ошеломлён. Автобус перестает качаться. Шовинисты, нацелившись на свою цель, сгрудились у передней двери. Мы молча смотрим, как мой отец терпит перелом своей руки. На лбу у него испарина, лицо искажено гримасой. – Откройте же двери! – кричит мама. – Пока они не разорвали его пополам! – Когда дверь с шипением открывается, отец, вылетев наружу, исчезает из виду под дружный рёв толпы. Двое пассажиров, державшихся за него словно в неком нелепом перетягивании каната, вываливаются следом. Забавное зрелище – то, как все трое вылетают за дверь, связанные как сосиски. Я не вижу, что происходит снаружи, но слышу пугающие звуки. – Остановите их! – кричит мама, рванувшись в проход и откидывая меня обратно на сиденье. Пассажиры выбегают из автобуса, чтобы биться или драпать, не могу понять. Поверх всех голов в передней части автобуса я вижу голову Миндиша, держащего в высоко поднятой руке сложенные очки отца. Он высок ростом, а на лице его застыло какое-то странное растерянное выражение – улыбка, вызванная несуразным осознанием того, что оказался в чьей-то власти.
Я плохо помню, как мы доехали домой. Смутно помню только звуки полицейских сирен, стонов и плача на той дороге через лес. А ещё скорую помощь. Зато отлично помню, как мой отец отлеживался на старом диване в гостиной. Его рука была в гипсовых шинах, вся макушка была замотана бинтом, смахивая на странную шапку, а на лице были царапины. Тем не менее он смотрел на меня через очки, которые остались невредимыми, и он даже пытался улыбаться потрескавшимися, опухшими губами. Вот только говорить он не мог. Я смотрел на него и мне было страшно. В его глазах были слёзы. Моя мама сидела рядом с ним на полу, уставившись в пол и держа его за руку. Их головы были рядышком. Они выглядели такими неприкаянными, что я заплакал. До этого момента я совсем не плакал, но сейчас не сдержался и мама, притянув меня к себе, усадила к себе на колени и прижала к груди, после чего взяла руку отца и поцеловала её.
Выходит, что его никчемность имела свои пределы и бывали моменты, когда это горячно-взбалмошное, по-детски наивное создание обнаруживало, что этот мир идеально организован. Мама, конечно, оказалась права насчёт концерта Робсона, но отец был невероятно твердолоб. Я начал ценить таинство мутных взаимоотношений взрослых. Телефон звонил не переставая – и в этот вечер, и на следующий день. Все говорили, что если бы наш Поли не совершил своего поступка, то автобус точно перевернулся бы, и тогда один Бог знает, сколько погибло бы там народу. Правда в том, что во всём автобусе он был единственным, кто хоть что-то сделал. Все остальные просто не могли пошевелиться. Я много думал об этом. С одной стороны тем, что он встал, чтобы хоть что-то сделать, можно было гордиться. Но с другой, его поступок был загадочным и сложным, и совсем не похожим на то, о чём говорили другие люди. Я долго думал об этом и пришел к выводу, что отец пытался подозвать копа, будучи и вправду уверенным, что тот мог помочь нам, что этот блюститель закона мог арестовать фашистских отморозков. Именно это заставило его броситься к двери и стать таким сердобольным.
Много позже, когда уже все перестали судачить об этом инцинденте, я попытался снова обмозговать эту загадку. Мама стала нервничать потому, что он не собирался идти на работу, а ей было очень хлопотно, когда он торчал дома весь день. Доходов не было. Отец жаловался на головные боли. Счета врачей были грабительскими. Отец вернулся в свою лавку лишь после того, как испачкался гипс на его руке. Но я все не мог забыть холодную ярость его решения, когда он сложил очки на груди и передал их Миндишу. Никак не мог забыть эту самоотверженность его нелепо незащищенных глаз или его поступка, свойственного спокойно запланированному и исполненному революционному самопожертвованию …
Бухарин применил интереснейший способ защиты на одном из судебных процессов в компании «Чисток 1938 года». Он признал себя виновным и в некоторых случаях отступил от своей линии, чтобы подтвердить свою ответственность за совокупность преступлений, совершённых обвиняемыми из блока «правых и троцкистов, лидером которого он считался. Он горячо соглашался с тем, что виновен в заговоре, измене и контрреволюции. Но, согласившись с этим, он возражал на суде по каждому конкретному обвинению, выдвинутому против него лично. Давая показания под давлением и по команде он, тем не менее, умудрился с характерным для голосов сталинских советских чиновников подчёркивать, что он сам и Россия также подвергаются гонениям. И какую пользу это ему принесло, кроме того, что он стал героем какого-то романа и образцом скорбного благородства для советологов. В свою очередь, о Сталине можно сказать, что показательные процессы 1936–1938 годов, а также тысячи менее организованных убийств, совершённых под его руководством, отражали его решимость сделать Гитлера своим союзником. Дипломат Джордж Кеннан утверждает, что Сталин хотел убедиться в том, что не будет оппозиции, которая могла бы обвинить его в его непопулярном шаге, известном миру как «Договор о ненападении между СССР и Герма́нией 1939 года». Ведь Бухарин и многие другие подсудимые этого процесса были антифашистами. Каковы бы ни были причины, по которым Сталин желал заключить союз с Гитлером – то ли отчаянное желание продвинуть интересы России в западных странах, то ли острое стремление к фашистско-советской гегемонии, то ли ему нужно было время, чтобы подготовить страну к войне с Гитлером, которая, как он знал, была неизбежна (хотя если это было так, то зачем он истреблял своих военачальников?). В общем можно сказать, что как и все крупные политические шаги Советской России 1930-х годов – Великого социалистического эксперимента – этот шаг основывался на главенстве национального государства, отсрочке марксистских мечтаний и расходном материале для личности. Э. Х. Карр полагает, что гений Сталина заключался в возрождении русского национализма, дремавшего при западном, интернационалистском Ленине. «Социализм в одной стране был утверждением Сталиным яростной, терзаемой чувством неполноценности гордости своей страны перед лицом исторической, трагической враждебности Запада к провинциальной России.



























