Текст книги "Книга Дэниела (ЛП)"
Автор книги: Э. Доктороу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
ДЖЕК П. ФЕЙН
газета «Нью-Йорк-Таймс»
229, Западная 43-я улица
Фейн – это журналист, который написал статью для переосмысления прошлого, посвященную десятой годовщине казни Айзексонов. Это был дюжий лысый мужик с седыми бакенбардами.
– Ты помнишь этот суд? – спрашивает он меня.
– Нет, нас туда не пустили.
– Это был не суд, а голимое судилище. Дело против твоих родителей было липовым. Свидетельства Болтливого Тома в качестве осужденного шпиона не стоили гроша ломаного. Все, что было у гособвинения на них, – это показания их мнимого сообщника Миндиша, по словам которого, якобы, простой радиомастер был настолько умелым и образованным, что умел не только копировать сложнейшие научно-технические чертежи, но и ещё и делать их в столь малом масштабе, чтобы поместить их на стоматологической рентгенопленке, хотя я до сих пор не пойму, зачем кому-то это было нужно. Это уже и так было курам на смех. Так нет, они ещё утверждали, что этот работяга был очень ценен для русских. Бред! У русских и без него было все, что нужно. У них были профессиональные агенты прямо там, на наших заводах. В общем, на следующий день после выхода моей статьи, я обедал в центре города, и прямо на выходе из ресторана, ко мне сзади подскочил Ред Фейерман, бывший главным прокурором на том процессе. Теперь-то он уже судья Южного округа, ведь это дело стало для них судьбоносным и все они хорошо пристроились. Так вот, Фейерман хватает меня за локоть, так словно это не локоть, а бабья сиська, и говорит мне: «Джек, ты, похоже, снюхался с плохими парнями, не могу поверить, что ты поверил в их сказки». А я ему: «Какие сказки, Ред? Ты же не будешь всерьез рассказывать мне, что у тебя были железобетонные улики?» А он мне «Как-нибудь на досуге загляни ко мне в офис, я покажу тебе кое-какие бумаги.»
– Что за бумаги? – спросил я Фейна.
– А, да это полная брехня. Так они все и говорят. ещё до казни, когда уже вовсю шла борьба за смягчение приговора, они все намекали, что у них есть некие вещдоки, но они, мол, не могут использовать из-за угроз нацбезопасности. Например, в Министерстве юстиции, якобы, есть большой отчет, который никогда не публиковался по причине угрозы нацбезопасности, и потому никто не может его увидеть, но что в нем якобы содержатся неопровержимые доказательства. Но мой друг из Министерства юстиции сказал мне, что если бы в этом отчете были такие доказательства, как они утверждают, то они бы его опубликовали. Этот отчет есть, конечно, но причина, по которой он засекречен, заключается в том, что это просто выгодно защите. Короче, блин, в этой передряге между ФБР и Компартией у твоих предков не было ни единого шанса.
Джек Фейн – серийный курец. Вытянув все сигареты из пачки «Кэмел», он раскладывает их на столе в ряд, как патроны в патронтаже. Он пьет черный кофе и у него нет ни фотоаппарата, ни блокнота. Мы сидим с ним в этой закусочной. Там тепло, но он не снимает пальто и, склонившись над столом, шлепает своими рукавами.
– А ты, пацан, крутой, – сказал он. – Это хорошо. Я рад видеть, что ты здесь тусуешься. Как называется твой фонд?
– Фонд Пола и Рошель Айзексон за революцию.
– Чем он будет заниматься?
– Мы, э, будем финансировать публикации, чтобы развивать революционное сознание. Мы будем финансировать общественные инициативы, программы. Мы будем отстаивать радикальную альтернативу.
– Отлично. Не хочешь рассказать, откуда твой фонд берет деньги?
– Конечно, чувак, это не секрет. Это мои деньги из трастового фонда и деньги из трастового фонда моей сестры. Это большие деньги.
– Те, что собрал старый адвокат, Эшер. Из того комитета.
– Правильно.
– И сколько там теперь?
– Ну, э, я не считал.
– Классно. Ты классный пацан. Ты состоишь в СДО [Студенты за демократическое общество]?
– Нет.
– В НОП [Народно-освободительная Партия]?
– Нет.
– Где ты сейчас живешь?
Я ему сообщаю.
– А твоя сестра?
– Ну, знаешь ли, я не думаю, что она сейчас захочет с кем-то разговаривать. Она восстанавливается от пережитых испытаний.
Я лукаво замолкаю.
– Ага. – Он прикуривает новую сигарету от окурка. – Да-да, я слышал что-то в этом духе. Сколько это ей уже?
– Двадцать.
– И где она?
– Вне этого штата, это всё, что я могу сказать.
– А как насчёт твоих приёмных родителей? Могу я с ними поговорить?
– Послушай, я не боюсь спалить наше прикрытие. По-моему, никто из нашей семьи этого уже не боится. Всякий, кому это интересно, мог бы выпасти нас в Бостоне. Но я хочу сказать, что есть определённые семейные вопросы, которые должны быть улажены всеми нами, а не мной одним. У всех нас есть обязательства друг перед другом.
– Понимаю. Не волнуйся, я не намерен пакостить.
Мне не по душе этот его внезапный переход на сочувственный тон. Я тут выкладываю ему идею о создании моего Фонда, а он, видишь ли, хочет поговорить с ответственными взрослыми. До меня доходит, что я имею дело с профессиональным журналистом, и я пытаюсь достучаться до него с помощью этого.
– Как тебе газетный заголовок: «Сын Пола и Рошель Айзексон, незаслуженно казненных десятилетие назад за измену Родине, основал Фонд для обеления их имен.»
– Обелить их имена точно не получится – заверяет меня Фейн.
– Но дело не только в этом, – не унимаюсь я.
– Послушай, сынок, это логика достойная леворадикала. Ты и сам это знаешь. Твоих предков подставили, но это не значит, что они были невинными овечками. Я не очень верю в то, что они участвовали в опасном заговоре с целью передачи важных военных секретов, но я также и не верю в то, что прокуратура, суд, Минюст и Президент устроили заговор против твоих предков.
– По-моему, ты говорил, что улики против них были сфабрикованы.
– Верно. Правоохранительной братии нужно было добиться обвинительного приговора, поскольку это было их работой. Но они не стали бы сваливать все на твоих родителей, не будучи уверенными в том, что они что-то замышляли. В нашей стране не хватают кого попало, от фонаря, и выносят им смертный приговор. Не знаю – видимо твои родители вместе с Миндишем были замешаны в чем-то нелегальном. На суде они держались как-то виновато. Вероятно, они были членами какой-то районной ячейки компартии и участвовали в какой-то третьесортной операции, от которой никому не было толку, но которая позволяла им чувствовать себя важными. Наверное, за эти их косяки им светило лет по пять тюремных сроков. Возможно. Но так было бы только в те старые добрые времена, когда эти косяки никого не тревожили настолько, чтобы ради них фальсифицировать доказательства. Когда никто не был перепуган этими косяками настолько, чтобы ради них срывать рубильник электростула.
Фанни Эшер
570, Западная 72-я улица
Фанни Эшер было любопытно узнать, как сложилась моя жизнь, поэтому она согласилась поговорить со мной. При этом она испытывала то ли неприязнь, то ли страх, то ли ко мне и моему происхождению, то ли перед моей фамилией, а потому она сидела на краю дивана, скрестив ноги на лодыжка и высоко задрав подбородок, по-вдовьи настороженно. Это была худая дама с очень светлой кожей, усеянной мелкими морщинками, серыми очками со стразами и голубыми крашенными волосами. С её бриллиантовым перстнем и обручальным кольцом на безымянном пальце сложно было пожать ей руку, не причинив её пальцам боли. Меня весьма обеспокоила эта искривленность – подагрическая деформация формы её пальцев.
– Ты все ещё студент?
– Да.
«Я всегда пыталась идти в ногу с тем, что вы, ребята, вытворяете с этими своими длинными волосами и странной одеждой. Я ведь просвещенная женщина и люблю молодежь, однако я разочарована твоим внешним видом, который не внушает доверия.»
– И ты уже обзавелся женой и ребенком?
– Да.
Она качает головой.
– А как твоя сестра?
– Она поправляется.
– Все ещё?
– Да.
Её голова мотается влево-вправо, влево-вправо, влево-вправо, а глаза прикованы ко мне.
– Я не хотел бы отнимать много вашего времени.
– Моего времени? Что, по-твоему, мне с ним делать?
– Ну, я собственно пришел спросить, нет ли каких-то документов или писем, о которых вы знаете. Может какие-то папки с бумагами.
– У меня ничего нет. Все папки у Роберта. Я отдала ему все, что нашла. Как, кстати, Роберт?
– Он в порядке.
– Ты бываешь у них?
– Да, когда получается.
– Они ведь очень занятые люди.
– Да.
– Они поздравляют меня ежегодно с главными праздниками. Открытками.
– Да.
На рояль-миньоне я вижу фотографию в кожаной рамке, на которой Эшер, моложе, чем я его помню, улыбается в мягком фокусе.
– Ну что ж, тогда это всё, о чём я хотел вас спросить.
– Джейкоб всё хранил. Больше года каждый день я ходил в офис, чтобы разбирать его бумаги. Счета, письма, записки самому себе – он ничего не выбрасывал. Когда я продала его адвокатскую практику и закрыла офис, мне пришлось убирать мусор, накопленный за тридцать пять лет. Но всё у него было аккуратно разложено по папкам. Не было никакой путаницы. Он был человеком организационного склада ума.
– Да.
– Мне было очень тяжело. Я довела себя до болезни.
– Да.
– Роберт не захотел заняться адвокатурой Джейкоба. – Мы на минуту задумываемся на этим. Дэниел опасается, что его ботинки испачкали её ковёр – розово-бежевое ковровое покрытие на всю ширину её квартиры на 72-й Улице.
– Хочешь чего-нибудь, может, стакан молока? А ведь мы с Джейкобом всерьез рассматривали возможность усыновления вас нами.
– Да? Не знал этого.
– Да, серьезно. Как бы мы справились с этим в нашем возрасте, трудно сказать. Это была его идея, конечно, а не моя. Я, затаив дыхание, молча слушала его, пока он сам себя не отговорил. Честно говоря, я была удивлена. Только после его смерти я подумала, что, возможно, он понимал, что ему осталось недолго, и поэтому решил, что не сможет. В противном случае, кто знает, что было бы. У нас Джейкоб принимал решения. Это было характерно для него. Ради людей он был готов на все. Даже с самыми бедными клиентами он был очень щепетилен.
– Да.
– В этом отношении мы были разными. Он был безумно великодушен.
– Да, к нам он был очень добр.
– Твои родители, наверное, тоже были добрыми. – Она осеклась, поразившись собственным словам. Казалось, что она готова была уже извинится, но тут же взяла себя в руки. – Они не были добрыми … ни для кого из нас. Зачем тебе понадобились документы?
– Не знаю. Может быть, затем, что они принадлежат мне.
– Понятно. Извините, но я вам ничего не должна. Поговорите с Робертом.
Я встал, чтобы уйти.
– Я не знаю, что вам сказать, – сказала она. – У меня нет ни малейшего почтения к памяти твоих родителей. Они были коммунистами и разрушали всё, к чему прикасались.
– Вы не думаете, что они были невиновны?
– Да они виновны хотя бы уже в том, что позволили кому-то себя использовать. А ещё в том, что использовали других людей ради своего фанатизма. Невиновны! На их деле Джейкоб подорвал себе здоровье.
Она поднялась с дивана: – С ними было очень трудно иметь дело. Они были очень упрямы. Он приходил домой в ярости от того, что хотел что-то сделать, а они ему не позволяли. Он хотел как-то помочь им, а они ему не разрешали.
– Например?
– Он хотел вызвать в качестве свидетелей определённых людей, а они ему не позволяли. И все такое.
– Кого?
Она осторожно ступает, провожая меня к двери. – Что?
– Кого он хотел вызвать в качестве свидетелей?
– Откуда мне знать, кого? Джейкоб был блестящим адвокатом. А сегодня, когда люди пишут или говорят об этом деле, то они критикуют именно Джейкоба. Он должен был сделать то и не должен был – другое. Они знают, с чем ему пришлось столкнуться?
Её рука на дверной ручке. Кольца врезаются в кости, боль пронизывает пальцы.
Интервью провел Дэниел для Фонда
РОБЕРТ ЛУИН
Уинтроп-роуд, 67, Бруклайн
Дэниел подъезжает к их дому. Они уже привыкли к его внезапным приездам. Как и его бесцеремонным отъездам. Они слышат его ярость в его манере торможения – в тех полосах от шин, которые он оставляет на холмах Бруклайна.
Холодные ветры просушили улицы. Загорается угловой фонарь.
Ныне они ударились в медицинских специалистов. Уверовали в них безгранично. К нам приходил один специалист, чтобы осмотреть её. Они проводят некоторые анализы. Он хочет проконсультироваться с другим специалистом. С достаточным количеством специалистов человек может стать бессмертным. Что делают все эти специалисты здесь в субботу вечером? Они приходят, чтобы тщательно осмотреть Сьюзен.
– Где ты был? – спрашивает Лиз. – Почему от вас ничего не слышно?
Они стали какими-то странными – оба заметно сморщились. Обращения к специалистам превращает их в еврейских старичков. Куда делся тот воинственный либерал, которого так обожали студенты? Подрагивающим руками мой отчим прикуривает свою трубку. Моя мачеха за ночь поседела. Меня внезапно охватывает предчувствие, что их жизнь стала слишком печальной для занятия сексом. – Когда ты в последний раз нормально ел? – спрашивает Лиз.
Забежав в ванную на втором этаже, я прохожу через заднюю спальню, в которой раньше жил. Когда моей сестре было лет двенадцать-тринадцать, она, испытывая на мне свою неопределенную и дерзкую сексуальность, кокетничала, часами расчесывала волосы, оттопыривала нижнюю губку, наносила черную пудру на темные веки и как бы ненароком цепляла мою руку своими маленькими грудками. В общем, вела себя весьма фривольно. Это было ещё в старые добрые времена и меня это смешило. А она хорошо чувствовала прикольность своего поведения: однажды она остановилась в этом дверном проеме и, увидев, что я смотрю на неё, вскинула руки и салютовала мне взмахом своей попки.
Сейчас эта комната использовалась как гостевая спальня, аккуратная и пустующая. Из её окна виден яркий свет Бостона в десятке миль к востоку от нас. Какое чувство меня одолевает, какое невероятное влечение? Ослепительные лучи предвечернего солнца отражаются от окон в центре Бостона так, будто кто-то посылает световые сигналы каким-то зеркалом. Я представлял себе, что это – мое специальное окно и эти сигналы адресованы мне, а я не нуждался в их расшифровке, достаточно было лишь их передать мне. Мне доставляло огромное удовлетворение осознавать, что любой, кто попытается перехватить и расшифровать эти сигналы, потерпит неудачу. Кто бы это ни был, ФБР или нацисты, никто, кроме стоящего прямо здесь у этого окна, не сможет прочитать эти сигналы точно в том виде, как они были отправлены, или понять их так, как они должны быть поняты.
Дэниел пытается уйти от этого окна. Он смотрит на вечерний горизонт, на огни Бостона, пылающие в тяжелой атмосфере так же ярко, как жар в печи. Его гложет это странное чувство, не имеющее никакого основания, корня, или точки опоры, но которое пульсирует из него как радиоволны, излучаемые каждой частицей его тела одновременно, и которое требует удовлетворения. Это чувство разрастается, рассеиваясь внутри него, и в один момент ему кажется, что это то, наполнения чем жаждет его сердце, в другой – что это то, что хотят обнять его руки, а в третий – что это то, внутрь чего хочет проникнуть его пенис. Но если бы даже он смог приспособить к этому чувству хоть какой-то орган своего тела, то оно все равно не исчезло бы, а по-прежнему оставалось бы во всех частицах его тела одновременно, каждая клетка его тела излучала бы свое страстное влечение.
Но хуже всего было то, что он забыл, насколько это было давнее и близкое ему чувство.
– Мне нужно поговорить с тобой, – вздыхает отчим.
Как будто мы ещё не говорили. Он сидит за обеденным столом, а перед ним стопка синих зачетных книжек. Его журналы «Нью-Йоркер» всё ещё лежат в почтовых обёртках.
– Ты что-нибудь знаешь о том, что мои родители пытались опровергнуть доказательную базу, которую собирал Эшер?
– В смысле?
– Ну, показания свидетелей, улики и всё такое, которые они не позволили ему использовать?
– С кем ты только что разговаривал? – спрашивает моя мачеха.
– Какая разница?
– С Фанни Эшер?
– Да.
Лиз фыркает. – Тогда все понятно. Я приготовила картофельное пюре. Ты будешь жаркое или стейк?
– Мне всё равно. Я не голоден.
– Дэниел, я всё равно готовлю ужин.
– Что угодно, не имеет значения.
– У тебя вечно все «не имеет значения»…
– Господи, – орет Дэниел, – да любое гребаное блюдо!
– А вот когда ты сядешь за стол, это будет иметь значение!
– Тс-с-с, успокойтесь все, – говорит отчим. – Мы будем жаркое. Согласен, Дэн?
– Да, согласен.
– Спасибо, – говорит Лиз и выходит за дверь.
Отчим откашливается. – Пойдем-ка в гостиную. Дело, видишь ли, в том, что отношение к этому Фанни Эшер хорошо известно. И оно понятно. Она очень огорчена утратой Джейка.
Дэниел садится, застывая в полной неподвижности. – Просто скажи, знаешь ли ты что-то об этом или нет.
– Джейк мне ничего такого не говорил. А с другой стороны, я же не участвовал в ежедневном ведении этого дела вместе с ним. Я тогда был занят моей первой преподавательской работой в Вирджинии и подключился к этому делу только на стадии более поздних апелляций и мало чем ему помог. Но к тому времени в дело было вовлечено множество других адвокатов, поскольку оно приобрело широкую огласку.
– И что это значит?
– Лишь то, что я сказал. Я знаю об этом не больше, чем ты. Ты ознакомился со всеми документами в папке этого дела?
Толку от его ответа маловато. Видать, они задеты и обижены до глубины души. Похоже, они не простили мне статью Джека Фейна в «Таймс». Мои посягательства на жизнь доктора Дуберстейна ещё свежи в их памяти. Не забыты и мои постоянные попытки ущемления их права опеки надо мной и Сьюзен. А ещё я даже не посоветовался с ними насчет изменения моего облика: эта борода, эти ниспадающие космы волос, новая беззаботность поведения, которая расцвечивает лицо и заглубляет глаза. Их одолевает подозрение, что они прожили свою жизнь впустую.
Даже сам этот дом, казалось, скукожился и потерял свой блеск. Мебель выглядит устаревшей и обшарпанной, а стены – пожелтевшими. В доме пахнет чем угодно, но только не запахом благополучной жизни. Судя по тому, как мой отчим сидит, положив руки на подлокотники кресла, возникает ощущение, что он пересёк ту черту своей жизни, за которой то, что раньше считалось успехом, ныне воспринимается как неудача.
– Пап, я могу наизусть пересказать все содержимое этой папки.
– Ты вообще выпиваешь?
– Что-что?
– Я собираюсь выпить перед ужином. Будешь виски?
Он идёт на кухню за стаканами и льдом. – Само собой, мужья рассказывают своим женам то, что другим не расскажут. Кто его знает? Твои родители были членами компартии и, возможно, они чувствовали, что должны учитывать аспекты своей защиты, заботясь о своей партии. Возможно, в этом есть доля правды. Не знаю. Конечно, компартия ничего не сделала, чтобы помочь им, и только гораздо позже, после вынесения приговора, для неё стала очевидна пропагандистская ценность этого дела.
– Ладно, но вдруг это было что-то важное? То, что могло бы кардинально изменить ситуацию?
– Ты имеешь в виду показания родителей?
– Да.
– Сомневаюсь. Ты должен понять Фанни. Она потеряла мужа и винит в этом их дело. И соответственно, она винит семью Айзексонов. Более того, по её мнению этим самопожертвованием Джейк запомнился критикам этого судебного процесса, которые нашли недостатки в том, как он вел защиту. Она очень восприимчива к этому и негодует по поводу критики в его адрес. Это естественно.
– У него ведь была эмфизема – болезнь сердца.
– Верно. Он был нездоровым человеком. Но это, несомненно, шло ему на пользу. Он был в точности как мой отец. Такие отрываются от работы только чтобы поесть или поспать. Они оба были этой породы.
Он кладет лед в стаканы. – Мы были добрыми партнерами.
– Фанни хотела, чтобы ты унаследовал его адвокатскую практику.
– Да, я знаю. – отвечает он с ухмылкой. Он хранит виски в шкафу с чистой посудой.
– Она никогда не была восприимчивой к идеалам Роберта, – говорит моя мачеха.
– Попробуй-ка это, – вручает он мне стакан с выпивкой. – Это то, что пьём мы, старики. Да, Фанни была шокирована тем, что я не захотел заняться этим. Что-то всегда её шокировало.
– У них ведь никогда не было детей, – говорит мачеха.
– Эшеры с моими родителями были очень близки. Они всегда дарили мне подарки на дни рождения. Когда умерла мама, Фанни начала давать нам советы. Годами она пыталась уговорить моего отца снова жениться. Знакомила его с женщинами из Хадассы, потерявшими мужей. Но Сэм интересовался лишь адвокатурой. Он сказал, что у него никогда не будет времени.
– Ей не нравятся люди, которые не следуют её советам, – говорит мачеха.
– Лехаим [За жизнь], – говорит мой отчим, поднимая свой стакан.
– Сегодня наша судебная система стала более восприимчивой – сейчас наблюдается тенденция к строгой защите целостности судебного процесса. У меня нет никаких сомнений, что если бы их судили сегодня, правительство не смогло бы сделать то, что сделало тогда, чтобы добиться их осуждения. Во время этого суда ФБР арестовало ещё одного шпиона из этой сети и заявило, что он даст показания в подтверждение признания Миндиша. Но его почему-то не только не вызвали на этот суд в качестве свидетеля, но даже не осудили. А вот Айзексонов ещё задолго до суда осудили и признали виновными в прессе. К тому же, как по мне, такое наставление присяжным, которое им дал судья Хёрш, сегодня было бы признано предвзятым. Нынешний судья был бы более искушенным в своих действиях. Во всяком случае он должен был быть таковым.
– Ты имеешь в виду, что в наше время суд признал бы родителей невиновными?
– Да нет, не обязательно. Я имею в виду, что это был бы иной судебный процесс по способу его организации, на котором признать их виновными было бы намного сложнее. Хотя поскольку федеральные законы об антигосударственном заговоре с тех пор не изменились, то обвинительное заключение всё равно осталось бы прежним. Как и прежний способ признания виновным подсудимого, когда невозможно доказать его вину.
– Ты был у Сьюзен? – вклинивается мачеха.
– Ага.
– А я сегодня помыла ей голову. А ещё я купила ей красивый халатик, но он оказался ей слишком велик. Придётся взять размером поменьше.
Отчим продолжил: – Когда всё началось, я почти уверен, что ФБР толком не знало, что у них есть или куда это их приведёт, но понимало, что им нужно что-то добыть. В те времена, за много лет до запуска «Спутника», было принято принижать научные достижения русских. Люди, разбирающиеся в этом, не совершали этой ошибки. Но на уровне журнала «Тайм» бытовало ироничное мнение о том, что они всё сдирали у нас, а декларировали как собственное. А раз так, то их атомная бомба – это наша бомба, а это значит, что у нас есть предатели. После войны вся наша внешняя политика строилась на том, что у нас будет эта бомба, а у Советского Союза её не будет. Это было ужасным просчетом, который милитаризовал весь мир. Поэтому, когда они наконец создали её, то единственной альтернативой признанию нашего провала нашего лидерства и нашей национальной идеи стал поиск нами предательских заговоров. Либо то, либо другое.
– Иногда я раздумывал о том, были ли у нас какие-то шансы против этого.
– Ты о чем?
– О том, что это ляжет на нас. На конкретную семью в стране с миллионами семей.
– Ну, если ты сотрудник ФБР, то у тебя есть под рукой архив с множеством досье на судимых, особенно известных левых активистов. Именно к нему он обращается в первую очередь, к собственному архиву. Тут все происходит точно так же, как на уровне местной полиции: как только у них совершается некое преступление, скажем, сексуального вида, то в первую очередь допрашивают своих известных извращенцев. Так вот, когда одного из них задерживают, то он, понимая свою уязвимость, всеми силами будет стараться доказать свою невиновность или хотя бы не выглядеть как виновный. Теперь, допустим что, его задержали, не имея информации о совершении преступления. Тогда по его поведению полиция поймет, как он сам оценивает собственную уязвимость. И если они увидят, что он нервничает, то продолжат раскручивать его, чувствуя, что их первоначальное решение допросить его было оправданным.
– Ты намекаешь на Миндиша?
– Именно. Они допрашивали его несколько недель, прежде чем арестовать. После ареста они продолжили допросы, после чего его показания стали главной уликой для возбуждения дела.
– Роберт, давай не будем говорить об этом, – вмешалась мачеха.
– Они смогли возбудить дело потому, что он назвал имена твоих родителей, – продолжил отчим.
– Но сначала арестовали лишь Пола.
– Да.
– А потом, спустя несколько недель, и Рошель.
– Да.
– А что, у него были сомнения насчет моей мамы?
– Скорее всего её арестовали, чтобы заставить твоего отца заговорить, ибо он не был столь же кооперационным, как Миндиш. Её арест был одной из их «следственных процедур». При этом даже после её ареста, если бы твои родители назвали других людей, они также могли бы стать свидетелями обвинения как Миндиш. Но они этого не сделали, а потому сами стали обвиняемыми в этом деле. Правоохранители пытались раскрутить это дело, как только могли. Они были заинтересованы в этом. Но все остановилось на Поле и Рошель. Даже после суда и вынесения приговора правительство дало им понять, что если они признаются, приговор не будет приведен в исполнение. Это говорит мне о том, что твои родители до самого конца не знали, нашли ли они тех самых заказчиков преступления, вместо которых они получили смертный приговор. Идея признания заключалась не в том, чтобы заставить ваших родителей раскаяться или оправдать американское правосудие. Она заключалась в том, чтобы заставить их назвать других людей. Так что, видите, сам смертный приговор использовался как следственная процедура.
– Я не понимаю, откуда в этой семье такая постоянная жажда к наказаниям? – говорит мачеха, кладя нож с вилкой.
– Лиз, сын задал мне вопрос.
– Ему нужно это рассказывать? Разве он не знает?
– Я объясняю ему причины, по которым Джейк защищался именно так.
– Ты будешь сейчас, когда Айзексоны уже десяток лет лежат в могилах, объяснять ему как бы ты сам вел их защиту? Это вряд ли его утешит.
– Ох, мама, разве я просил утешения? Когда я говорил, что нуждаюсь в утешении?
– Лиз, прости меня, но я никогда не считал хорошей идеей говорить со Сьюзен об этом деле.
Эта фраза сплачивает нас. Воздух проясняется. Наши щеки розовеют. За кухонным столом на одну долю секунды возникает впечатление, что это сын со своими родителями ужинают вместе.
– Итак, поскольку показания Миндиша были единственной уликой обвинения, то Эшер решил строить свою защиту на их дискредитации. В то время казалось, что это было единственно возможным вариантом защиты. Бог знает, что сам я, вряд ли смог бы придумать что-то лучшее. Давление на защиту оказывалось запредельное. Поэтому Эшер выдвинул версию, основанную на личной заинтересованности Миндиша. Видишь ли, Теория, лежащая в основе допуска показаний соучастника, не подкрепленных другими доказательствами, заключается в том, что сговор по своему характеру носит тайный характер и что только его участники могут знать о его существовании. Но на практике это означает, что вина соучастника изменяется в той степени, в которой он может обвинить подсудимого. Миндиш, признав свою вину, перестал быть подсудимым в этом судебном процессе, и узнал свой приговор только после того, как приговорили твоих родителей. В итоге за то же самое преступление их приговорили к смертной казни, а его – к десяти годам тюрьмы. Эшер разработал версию мотивации на основе его ревности, если помнишь. Затем ещё выяснилось, что Миндиш так и не натурализовался должным образом, так что его американское гражданство также ставилось под сомнение. К этому, конечно, были вопросы, но, вроде бы этого было достаточно для доказательства того, что Миндиш, вероятно, чувствовал угрозу депортации, а посему мог дать любые показания, которые требовал от него Генпрокурор. Так вот, Эшер разработал альтернативный сценарий, чтобы показать, что Миндиш виновен гораздо больше, чем сам признал. «Его страх депортации, его завистливость, его подавленная похоть» – ты же помнишь эту фразу в последнем слове защиты? Ты прямо видишь, как Эшер тычет в него пальцем. Вот он, ваш шпион. Он и только он виноват во всем.
– Верно.
– Да, но ведь в этом аргументе он допускает и чудовищный промах. Он по сути признает то, что преступление было совершено.
– Что?
– Аргументируя это таким образом, Эшер преподносит обвинению ту самую предпосылку, которой он обладать не должен был. О том, что какое-то преступление вообще было совершено.
– Но ведь Миндиш признался в этом!
– Да. И потому единственным шансом Эшера была дискредитация этого признания. Я много об этом думал. В этом деле нельзя было воспользоваться, что называется, обычной процедурой. Ведь всё было настроено против подсудимых и требовалось нечто экстраординарное. И все же у них оставался очень мизерный шанс – несмотря на весь массовый праведный гнев и ужас того времени, невзирая на неумолимую федеральную машину – всё таки оставался способ добиться оправдательного вердикта. И этот способ заключался в том, чтобы доказать невиновность Айзексонов, доказав невиновность Миндиша.
Промышленные технологии являются метафорами природных явлений. Авиация – это метафора воздуха, мореплавание – это метафора воды, пища – это метафора земли. Метафора огня – это электричество.
– Да, я знаю, знаю. Это вроде бы противоречит логике. Но чем больше Эшер разоблачал Селига Миндиша, тем больше он укреплял позиции гособвинения. Ведь в конечном счете все сводится к тому, каким показаниям поверит жюри присяжных. Если сторона защиты негласно присоединяется к стороне обвинению касательно того, что преступный шпионаж действительно имел место, то какая разница между теми, кто был причастен к этому, а кто нет? Кому больше верить – свидетелю обвинения, который признался, или подсудимому, который отрицает это? Понимаешь, в этом свете даже утверждения, защиты касательно сомнительного гражданства Миндиша, также играют на руку обвинению. Ведь если он не наш гражданин, то, значит, он иностранец и имеет иностранные привязанности. То есть его показания, как правило, подтверждаются. Понимаешь, куда я клоню? Эшер требовал от американского жюри поверить в то, что этот человек был настолько подлым, что сдал своих невиновных друзей, с которыми дружил пятнадцать лет и которым был, практически, как отец, по его же собственным словам. Они были ближе, чем семья, как он описывал их отношения, ближе, чем семья. Присяжным было гораздо проще поверить в их госизмену.
– Но зачем Миндишу было признаваться в своей виновности, если он невиновен? Какова была его мотивация в этом?
– Ну, сейчас, после всего написанного, трудно вспомнить некоторые факты о докторе Миндише. Но прежде всего напомню то, что он был невежественным человеком. Ведь он так и не научился правильно говорить по-английски. Он получил свой диплом в каком-то второсортном стоматологическом колледже ещё тогда, когда стоматология не была полноценной отраслью медицины. Миндиш был обычным дилетантом, демонстрируя такой уровень своего европейского развития, с которым он не мог выдержать и пяти минут светской беседы. Мне кажется, он не был человеком, склонным к политическим пристрастиям, а вполне обычным, неотесанным мужиком, вполне способным вступить в Компартию лишь ради удовлетворения своего социального статуса, ради своего рода клубной жизни для дантиста из низшего среднего класса Бронкса. Итак, ты спрашиваешь, какова мотивация невиновного человека, чтобы признать себя виновным? Одной из мотиваций могло быть то, что он поверил (или его убедили поверить) в свою виновность и жил в смертельном страхе перед наказанием. Второй – что, будучи уверенным в своей невиновности, он поверил (или его убедили поверить) в виновность своих друзей и жил в смертельном страхе перед наказанием.



























