Текст книги "Книга Дэниела (ЛП)"
Автор книги: Э. Доктороу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
(Когда мы впервые вошли туда и сели со своими вещами в офисе на первом этаже, все их сотрудники глазели на нас. Тайком, конечно. Настоящий переполох. Знаменитости. Но мы очень быстро разрядили обстановку, не так ли, Сьюзи? Заставили их пожалеть о даром загубленном дне.)
ИЗМЕНА РОДИНЕ – это единственное преступление, определённое Конституцией. Тирания, как при династиях Стюартов и Тюдоров, характеризовалась устранением политического инакомыслия по законам об измене родине. Законы об измене, которых было бесконечное множество, были инструментом, с помощью которого монарх устранял свою оппозицию, а также увеличивал своё богатство. Имущество казнённого изменника конфисковалось в пользу его наследников из-за чудовищности его преступления. Преследование измены, как и колдовства, было целой индустрией. Отцы-основатели проявили чрезвычайную заботу о недопущении возможности установления тирании в нашей стране посредством принятия двусмысленного закона об измене родине. Ведь они и сами были изменниками по британским законам. Согласно их формулировке можно было оказаться виновным в измене только нашему народу, а не какому-то отдельному главе государства или политической партии. Измена определялась как действие, а не мысль или слово. «Измена Соединённым Штатам должна содержать исключительно ведение войны против них или поддержку их врагов, оказание им помощи и поддержки… Никто не может быть осуждён за измену иначе, как на основании показаний двух свидетелей по одному и тому же явному действию или признательным показаниям в открытом судебном заседании». Это определение, данное членами Конституционного конвента, подразумевало, что измена не может быть определена иначе, чем путём внесения поправки в конституцию. «Решение о введении конституционных гарантий в отношении преследования за измену стало частью широко формирующейся американской традиции либерализма… Ни один американец никогда не был казнён за измену своей стране», – пишет Натаниэль Вейл в своей книге ИЗМЕНА РОДИНЕ: ИСТОРИЯ НЕЛОЯЛЬНОСТИ И ПРЕДАТЕЛЬСТВА В АМЕРИКАНСКОЙ ИСТОРИИ, опубликованной в 1950 году. «Я заявляю: ЕСЛИ ЭТО ИЗМЕНА, ТО НУЖНО ИЗВЛЕЧЬ ИЗ неё МАКСИМУМ!»
Если эта пчела грустит, то сделай из неё чучелко
Если причина в этом, то сделай из неё мульчу
Если этот бри вызрел, попей с ним молока
Если эта сучка домогается, заставь её написать об этом
Если этот пацан дышит, сделай из него призрака
Моя жена вернулась ко мне, когда я заболел гриппом, и стала ухаживать за мной. Я чуть не заплакал, когда услышал, как открывается входная дверь. Я подавлял в себе желание выразить благодарность. Моя беспомощность высвободила в ней самые нежные эмоции, как говорят романисты. К тому же благодаря этой немощности ей и её малышу можно было меня не бояться. Зловонный, затхлый, небритый и желтушечно-слабый, я смотрел на неё с кровати, пока она кружила вокруг меня убираясь в спальне. Я дожидался от неё первой ошибочной попытки вымогательства, но вопреки этому она покормила меня и поменяла мне постель.
Своевременность её возвращения избавило нас от унылой процедуры примирения. Прощая меня, она заводится, у меня нет другого объяснения, почему она постоянно возвращается. Филлис нравится меня прощать. В уголках её глаз появились преждевременные морщинки. Лицо осунулось, а бёдра сузились. Страдания прекрасно справляются с работой скульптора. Я нахожу её достойной восхищения, и это меня беспокоит.
Сегодня, выходя впервые за две недели из квартиры, я заметил, насколько сильно она поникла. У неё есть некий жест, совершаемый ею с её длинными светлыми волосами: она заправляет себе за ухо упавшие ей на щёку непокорные пряди. Сегодняшним утром, при кормлении малыша, она выпоняла этот свой жест настолько медленно, что мне показалось, что для его завершения ей нужно было собраться. В довершение всего, с того ракурса, где я стоял, её голова находилась прямо под плакатом с Айзексонами, наклеенным на кухонную стену. Впрочем, раз уж она вернулась, то я прекратил работать над ней и мы зажили дружно.
В течение нашего последнего примирения я сделал нечто, что, мне кажется, не подействовало. Жаль, что мне неведомы принципы действия образования – эти тайные механизмы, таящиеся в глубине образовательного процесса, которые никак не привязаны к нашему исчислению времени. Эти мизерные таинственные химические тумблеры, витающие во тьме. Эти тончайшие потоки, проходящие по электрическим проводочкам мышечных тканей. Эти шелковые цепочки молекул, предназначенные ни для чего, кроме самопознания.
Случилось же то, что мы отправились в постель, как это водится у помирившихся пар. У Филлис только что миновали месячные, а это у неё был период максимальной похотливости, а посему она полезла на меня сама. Только не под этот её лепет, который я приписал её самоозабоченности или интровертности, в которых я, похоже, был лишним. Пусть даже среди этого бреда проскальзывало и моё имя. Её ногти безотчетно впивались мне в спину. Она выгибалась всё круче и круче, выполняя всё более короткие и частые махи. Я же сохранял свой ритм, который был вызывающе медлен. Её сердце колотило по мне, её потные груди лупили по моей груди, её выдохи преследовали мои уши, а тут вдруг она поджала губы и аж присвистнула словно бы от боли или изумления. Всё это повлияло на меня и я стал терять терпение. Она дрожала, ловя один кайф за другим. Каждый следующий был сильнее предыдущего. Она кусала мой рот в ожидании мощного экстаза. Но в этот самый момент я нанес ей жестокий облом: я вытащил из неё. Это заставило её потянуться за мной. Я погладил пену на её мочалке. Она повисла на моей шее, скуля мне в рот. И вот тут, на пике её облома я снова медленно вставил ей, что стало тем финальным штрихом, который освободил от любых моральных и физических устоев.
Позже она призналась мне, что никогда в жизни не ловила такого кайфа. Она не могла пошевелиться целый час. Но, склонившись над её сонными, улыбающимися глазами, я не увидел там ни следа полученного образования, никакого подобия жестокости как и самой жестокости, а ведь именно жестокость – это то, что всегда смешивает слёзы наших глаз, дыхания наших лёгких и сливки наших оргазмов …
Лежа в постели, я стал вспоминать некие события, случившиеся в Приюте, хотя нужно было поймать «белку», чтобы начать это вспоминать. Я был охвачен неким непреодолимым влечением самоутвердиться перед другим неисправимыми пацанами группы крутяков. Как питомца Приюта меня подмывало сделать это настолько убедительно, что это позволило мне стать одним из их лидеров, ибо только таковые могли чувствовать себя там как дома. Остальные же вытеснены боязнью опасностей выбиться в лидеры. Я не был лучшим спортсменом. То есть, я неплохо справлялся, но некоторые из этих ребят были невероятными звёздами. Один чернокожий пацан по имени Рой делал всё лучше большинства крупных парней: каждый раз, после попадания в цель, он бежал как ветер, прыгал выше, ловил мяч лучше, делал невозможные броски – он даже мог заставить летать старый волейбольный мяч, запуская его так высоко в небо как воздушного змея. Всё, к чему он прикасался, становилось призом. Он был просто лучшим. Хотя у нас хватало и других способных парней. Так что мои шансы преуспеть в качестве спортсмена были невелики. Тем не менее, считая, что мои мозг и язык ничем не уступают другим, я верил, что с их помощью я смогу преуспеть. При этом я понимал, что это будет весьма трудной задачей в обществе подростков, где один лишь ум, не подкрепленный выбором правильного подхода и верной тональности в данных условиях мог обернуться полным провалом – можно было вполне сойти за какого-то заумного ботана-педика и пролететь мимо кассы. То есть задачка была не из простых. Я сейчас пытаюсь обосновать свои мотивы, если это можно было назвать мотивами, которые побудили меня заняться пародированием нашего Тормозёнка. Ведь не исключено, что шутовство является самым интеллектуальным видом искусства. Сидит Тормозёнок, ссутулив плечи, а голова у него наклонена так, словно один из его шейных позвонков вывихнут. Язык его торчит изо рта, а в глазах пустота. Кисти его рук вывернуты так, будто сломаны в запястьях, большой палец одной руки лежит на ладони другой. Не долго думая, я смог выдумать идеальную тему пародии. Я мог изобразить его манеру ходьбы, которая представляла собой косолапую шаркающую походку. Я мог изобразить, как он спит, всегда лежа на спине с открытыми глазами и никогда не закрывая их, чтобы уснуть. Менялось лишь его дыхание, когда он засыпал. Итак, я начал исполнять все эти сценки, в одночасье завоевав популярность моих собратьев. Я стал для них каким-то новым событием, неким комиком, трагическим мимом, шаманом. К тому же я мог исполнять свои номера даже без всякого умышленного слежения за Тормозёнком. На самом деле мне было уже нелегко на него смотреть.
У меня нет актерской жилки и это был единственный раз в моей жизни, когда я сыграл роль. А между тем некоторым это категорически противопоказано, поскольку они вживаются в свои роли настолько полно, что рискуют своей жизнью. Как-то я поймал себя на том, что играю роль Тормозёнка даже без зрителей. Хотя для копирования его поведения, мне приходилось отсоединять свою сердечную мышцу, то есть отвязывать свое сердце, просто оставляя его на волю гравитации, снимать все ремешки со всех его шестеренок, ослаблять регулировочные винтики, позволяя ему болтаться где-то там в своей брюшине с отсоединенными глазами, отключенным языком и конечностями, висящими на своих ослабленных нитках. Мне даже удавалось заставлять свою слюну капать из уголка моего рта точно так же, как у Тормозёнка. Несколько дней мое шоу пользовалось стойким спросом и его программа становилась всё длиннее и длиннее. При этом моя слежка за Тормозёнком стала на потеху зевакам уже самостоятельным увлекательным шоу, беспредельность которого вскоре превысила пределы всякого беспредела, а прекратить которое с каждым разом становилось всё сложнее и сложнее.
О, маленький старший брат, вытягивай, вытягивай, кричит мой командир эскадрильи, когда его ухмыляющийся лучший пилот слишком глубоко входит в фигуру высшего пилотажа. Вытягивай, пока звук не врезался в землю, и вот уже через мгновение – тишина. Я даже дышать забыл. Я слушал, как остановится моё сердце. Мои внутренности сжимались от нехватки воздуха, пока я пыталась вспомнить, как дышать. Я терял сознание, пытаясь вспомнить, для чего нужен свет.
Зачем он нам нужен? Что ты в нём делаешь? Для чего ты должна его использовать? Что в нём вообще такого ценного? Что в нем достойного желания?
Фонд. Мне нужен Фонд.
– Хочешь домой?
– Да.
– Если я тебя заберу, ты будешь большой девочкой и будешь делать то, что я скажу?
– Да.
– Потому что мы должны сделать это так, чтобы нас никто не видел. И поэтому ты должна слушать меня и делать то, что я тебе говорю. Ладно?
– Ладно.
– Знчит, обещаешь?
– Да.
– Скажи «Я обещаю, Дэниел».
– Я обещаю, Дэниел.
– Хорошо. Сегодня четверг. Мы сбежим в субботу. Это не сегодня и не завтра, а послезавтра.
– Я хочу сбежать сейчас.
– Сьюзен, ты только что дала обещание. Лучше послушай меня, иначе мы вообще не сбежим. Если мы сбежим раньше, им будет легче нас поймать. Ты же не хочешь, чтобы они нас поймали, правда?
– Нет.
– Хорошо. Всё, что тебе нужно делать пока, это то, что они тебе скажут. Ложись спать, когда они тебе скажут, и ешь, когда они тебе скажут. Я не буду ждать тебя, если ты устанешь, так что лучше не уставай. А если ты что-то поешь, то не будешь голодной, когда мы сбежим. Потому, что когда мы сбежим, я не знаю, когда мы поедим. Так что ты должна съесть всю свою еду и лечь спать. Хорошо?
– Да.
– А в субботу мы уйдём.
– Да.
– И послушай, никому не говори об этом.
Не буду. Ненавижу их.
В субботу дисциплина ослабла. Некоторых детей забрали домой на выходные. Школы не было. Свободного времени было больше. После завтрака был свободный урок во дворе. Во дворе бегало много детей. В субботу никто не остановит тебя на улице и не спросит, почему ты не в школе.
Было прохладное утро. Я посмотрел на серое небо, полное быстро бегающих облаков, и моё сердце дрогнуло. На мне был куртка «мэкиноу» и кожаная охотничья кепка. На Сьюзен была её зимняя куртка с капюшоном. На мне были кроссовки, а на ней – только её блестящие чёрные туфли с ремешками на щиколотках. – Так, садись здесь, у ограды. Вот так. Как только я скажу тебе, ложись, а я приподниму ограду и ты под ней перекатишься наружу.
– Хорошо.
– Потом под ней пролезу я. А потом беги. Беги со всех ног.
У меня возникла мысль, что если мы вернёмся домой к Уильямсу, это каким-то образом поможет вернуть домой и наших родителей. Мне казалось, что, пока мы в Приюте, они будут сидеть в тюрьме. Мне казалось, что у них не будет шанса вернуться домой, если нас там не будет. Я хотел вернуть всё как было. В тот момент мои рассуждения казались логичными. У меня не было ни веры, ни убеждения. Логичным казалось лишь то, что если мы с Сьюзен вернёмся домой, всё восстановится. Пол и Рошель, возможно, даже опередят нас и мы встретим их дома.
– Ладно, приготовься. Тебе нужно в туалет?
– Нет.
– Я не знаю, где потом можно будет найти туалет, так что лучше иди сейчас, если тебе нужно. Я подожду тебя.
– Не хочу.
Сами в Холодной войне, Дэниел и Сьюзен бегут по Тремонт-авеню. Это оживлённая, извилистая мощёная улица, усеянная магазинами и гастрономами, кинотеатрами, автосалонами, барами и китайскими ресторанами. С запада на восток она змеится по холмам Бронкса, являясь главной транспортной артерией. Трамвайные пути, которые больше не используются, текут по её центру. Она гудит от машин. Дэниел кое-что знал: он знал, что Приют находится в Восточном Бронксе, а его дом – в Западном. Но он не знал, где запад. Он искал вывески на проезжающих автобусах. Он искал солнце, но его не было. Они спешили вдоль по улице, маленькая девочка, которую тянул за собой её старший брат, спешили вдоль витрин, проносились мимо подъездов, лавировали среди прохожих, бродящих по магазинам и ждущих сигнала светофора на перекрёстках. У Дэниела болит бок. Каждый шаг причиняет ему такую боль, что он потеет. – Не так быстро, – ноет его сестра. – Я же так упаду.
Каждые несколько минут ей приходится останавливаться и стаскивать носки с пяток; её белые хлопковые носки сползают в туфли, и ей приходится их натягивать.
Впереди надземная линия метро Третья авеню пересекает Тремонт авеню, оставляя за собой темный туннель, предвестник больших расстояний. В этой темноте чёрных стальных балок, дрожащих под грохотом поездов, зелёный сигнал светофора светит прохладно и ярко. Под лестницей, ведущей к поездам, уютно устроился газетный киоск. Запах хот-догов, сочной фруктовой жевательной резинки и попкорна. Намек на то, что ты заблудился в городе.
Спрашивать дорогу у прохожих не вариант, поскольку никто не вызывает большего сочувствия, чем заблудившиеся дети, и люди такого не забывают. Это было бы равносильно тому, что оставлять за собой шлейф из хлебных крошек. Хуже того, они будут брать тебя за руку, а, значит, ты в плену. В итоге, охваченный тупой паникой, ты шагаешь, надеясь лишь на то, что выбрал верное направление, высматривая какие-то знаки, напрягая всю свою интуицию, и притворяясь, что знаешь, куда идёшь, а потом уверенно переходишь улицу и сворачиваешь налево.
– Долго ещё? Когда уже мы придем?
– Помолчи.
– Скоро?
– Скоро. Просто молчи.
Эта маленькая тёплая ладошка в моей руке, отпечаток которой останется со мной навсегда. Эта маленькая тёплая ладошка в моей руке, которая отдана мне и никто не отберет её. Эта маленькая тёплая ладошка в моей руке. Через каждые несколько шагов сквозь шум автотрафика и городской суеты я слышу тихие шипящие звуки «ш-ш», напоминающие звуковые сигналы от дверного проёма – что-то вроде радиопомех какой-то тайной радиостанции. А я всегда начеку в отношении тайных сигналов. Но оказывается, что это Сьюзен хнычет мне в ухо, сопровождая нашу ходьбу вдохами своего сопливого носика, периодически вытирая лицо рукавом.
– Почему ты плачешь?
– Я не плачу.
– Я иду слишком быстро?
– Да.
Я оглядываюсь проверить, нет ли за нами хвоста. Мы сворачиваем с шумной авеню и идём по улице многоквартирников Восточного Бронкса. Это бедный район. Иногда мы проходим мимо мелких домов с верандами и асфальтовыми сайдингом в точности как у нас. Вроде бы, никто за нами не идёт. Я сбавляю шаг, но мы не останавливаемся. Дети глазеют на нас со своих веранд и дверных проемов. Я не могу уже притворяться, что просто прохожу мимо. Во мне просыпается чувство к Приюту. Я думаю о обеде, о его субботних сосисках. Ностальгия. В груди лёгкое покалывание тоски по дому. Как же так? Неужто чувства так неразборчивы?
Мне начинает казаться, что за нами следует образ Тормозёнка, лежащего на своей койке. Мне становится стыдно за мои приколы над ним. Они были подлыми. Он понимал, что я над ним насмехаюсь. Он понимал, что я делаю. Я чувствую себя ужасно. Я чувствую тошноту, охватывающую предателя. Иногда при определённом освещении идиотская мина на его лице в раз стиралась и тогда его лицо становилось миловидным. Я видел, что он красив и умен. Я боялся и глянуть на него, чтоб не сглазить, так я был восхищен им. Если бы я остался в Приюте, я бы позаботился о нём и даже защитил его от пародий. А как здорово он бил по мячу и прыгал. Боюсь, что даже Рой ему не ровня.
Днем Дэниел и Сьюзен пришли к площадке на Батгейт-авеню между 173-й улицей и Клермонт-паркуэй, где располагался открытый рынок с фруктовыми и овощными ларьками и тележками уличных торговцев, стоявших у тротуарных бордюров. Тротуары кишели покупателями, а торговцы в длинных белых фартуках поверх пальто выкрикивали цены прохожим. С лотков поднимались пирамиды из яблок и тёмного винограда, апельсинов и тыкв. Цены были написаны на коричневых бумажных пакетах, насаженных на деревянные планки. «Два фунта по девятнадцать центов! Шесть – по тридцать три! Свежий! Сладкий! Сочный!» Бушели зелёного перца. Коробки с пучками моркови, зеленые вершки которой отрезается после покупки. Финики насыпают в пакет металлическим совком. Индийские орехи. Леденцовая карамель. Они стояли перед открытой лавкой «Аппетит», завлекающей покупателя пластинами семги, банками с солеными огурцами, лотками с орехами и селедкой в масле. Кто следующий? Сколько вам, леди! Женщины проталкивались мимо них с сумками, ломившимися покупками. Запах теплого свежего хлеба плыл из белой пекарни. Дверь морозильной камеры мясной лавки захлопнулась с громким лязгом. А здесь, с опилками на полу, был магазин, точь-в-точь как «Рыбный маркет Ирвинга», с живой рыбой, плавающей в аквариуме и ждущей, когда скалка Ирвинга оглушит их прямо перед тем, как нож отрежет им головы. «Сколько вам, леди!» Ну а вдоль тротуарных бордюров стояли тележки с галантереей, пуговицами и нитками, ассортиментом дамского белья, обувью с мелкими заводскими недочетами (ботинками и кроссовками, связанных их шнурками) и наконец с бананами, лишь бананами, то есть целая тележка бананов, а её торговец – спец по бананам. При таком количестве этих бананов ему приходилось продавать их дешевле, чем соседу. «Сколько вам, леди!» «Так они же гнилые», говорит дама своей подруге. И повсюду стоит крик жизни и торговли, а также запах апельсинов, теплого хлеба, рыбы и дешевой новой обуви. Машины медленно пробивались по узкой улочке. Матери и дети с криками снуют туда и обратно между улицей и пожарными лестницам. Со Сьюзен на буксире Дэниел медленно дрейфовал в водовороте покупателей. То и дело его таранят груженные сумки с покупками. Старики отталкивают его со своего пути. Это был опасный переход, но сердце его воспрянуло, поскольку он узнал Батгейт-авеню и знал её местонахождение. Об этом рынке его родители отзывались с одобрением, сожалея лишь о том, что туда слишком далеко ходить за покупками ежедневно. Но продуты там была лучшими, а цены – самыми низкими, а посему в особых случаях, например, когда Миндиш отвозил их туда на своём старом Крайслере, Айзексоны закупались на щедрых рынках Батгейт-авеню. Шопинг здесь был настоящим искусством. Удовольствие доставляли и собственные суждения, и покупки. Дэниел также знал, что, выйдя на Клермонт-авеню, он увидит холмы Клермонт-парка, и что, поднявшись по ступенькам от Вебстер-авеню в Клермонт-парк, он неизбежно окажется на Уикс-авеню всего в двух кварталах от своего дома.
– Мы скоро будем дома, Сьюзен.
Он знал, что она голодна и подумывал о том, чтобы украсть какой-то еды, заметив на рынке двоих разных детей, ворующих фрукты, но не решился. Его не смущало, что его постоянно толкают в толпе, поскольку чувствовал себя там практически полным невидимкой. Ведь никому бы не пришло в голову, что они со Сьюзен были там сами, а не с каким-то взрослым, идущим сразу перед или сразу за ними. А вот если он что-то украдет и его поймают, то тогда он перестанет быть невидимкой. – Скоро будем дома, – бросил он ей через плечо.
А теперь расскажем о том последнем и наиболее устрашающем и опасном участке их путешествия. Клэрмонт-авеню была широкой и небезопасной автомагистралью. Затем нужно было перейти Уэбстер-стрит – каверзную улицу удвоенной ширины с двусторонним движением трамваев, автобусов и остальных автомобилей, светофоры которой, похоже, не давали пешеходам шанса перейти её. Судя по всему, переход этой улицы вообще не предусматривался. К тому же, особенно учитывая крутые стены парка на её другой стороне, здесь образовывалось открытое пространство без всякой защиты от солнца, а в городах подобные зоны были весьма опасны для голов и плеч пешеходов. Перейдя на другую сторону Уэбстер-авеню и поднимаясь по ступеням крутой каменной лестницы, ведущей ко входу в парк, я вдруг ощутил крайнюю рискованность своих действий. Ведь мы уже были измождены. Кроме того, теперь, когда мы, миновав дебри Восточного Бронкса, начали всходить на холмы Клермонта, я вспомнил о «Бруки» – банде отморозков из Восточного Бронкса, которые как ураган слетали с Брук-авеню и нападали на более нежные, хоть и вряд ли более богатые районы вокруг этого парка. Эти бандиты не жалели даже маленьких детей – избивали, резали и грабили их, отнимая у них деньги. Чем ближе мы подходили к нашему району, тем страшнее нам становилось. Сьюзен начала плакать, истекая слезами и соплями. Ей хотелось сесть на скамейку и отдохнуть. Ей хотелось подтянуть носки, которые затерялись где-то в её ботинках, натирая ей пятки.
Парк был безлюден. Колючий ветер дул сквозь голые деревья, а стаи листьев кружились вокруг наших ног и липли к коленям. Пыль щипала мне глаза. Мы отворачивались от ветра и, закрывая глаза руками, кружа, и виляя, пробивались к своему дому.
Вот некоторые наши предатели: Генерал Бенедикт Арнолд, само собой, вместе со своей женой Пегги; генерал Чарльз Ли, доверенный помощник президента Вашингтона; вице-президент Бэрр, его дочь, зять и дважды предатель Уилкерсон. Также федералисты, фамилии которых слишком известны, чтобы их называть, которые тайно оказывали британцам помощь и поддержку и вступали с ними в переговоры, рассчитанные на федералистский переворот после победы британцев. Генерал Роберт Э. Ли также подходит под определение предателя, как и мормоны, которые развязали войну против правительства США. Примеров предостаточно. Но историки ранней Америки умалчивают об архетипическом предателе и искусном диверсанте Эдгаре По, который протер в пергаменте шель и позволил мраку хлынуть через неё. Вот как он это сделал: сначала пролил несколько капель виски прямо под преамбулой Конституции. К этому он добавил кровь своей тринадцатилетней кузины Вирджинии, на которой он женился и у которой шла кровь горлом. Он размешал эти жидкости в небольшой эллиптически сдавленной кружке с помощью вырванного зуба мертвой Лигейи. Затем добавил немного вороньего помета. От Конституции исходил слабый, но резкий запах; струйка дыма вспыхнула и быстро окрасилась в горчично-жёлтый цвет. Когда По задул его через образовавшееся отверстие в пергаменте, то из его глубин вырвался мрак, который продолжает выливаться из этого маленького отверстия все эти годы, непрестанно изливая как гарь, смог или ядовитое сияние двигателей внутреннего сгорания свои тёмные адские газы на Бережливость, Добродетель, Разум, Естественный Закон и Права Человека. Это был По, а не те другие. Он, и только он. Это По погубил нас, этот вопль улыбающегося лица Америки.
Стоя на веранде мы заглядывали в наши окна. Серебристый свет отражался на наши лица, серебристое небо неслось над школьным двором. Серебристое небо мчалось по нашим глазам, по нашему дом. Ветер усилился и прижал нас к окнам. Постепенно ветер с закопченных холмов многоквартирок на западе пронёс над школьным двором последние корпускулы дневного света, который соединили оконное стекло с комнатой: Гостиная была пуста. Стены были залиты пятнами серого света. Половые доски были голыми. Комната была пуста. На окне не было штор. Дом был пуст. Я подошёл к другому окну веранды. Комната была пуста. Голые стены, голый пол. Я попробовал дверь, она была заперта. Я сбежал по ступенькам крыльца, обошел дом и оказался на дворовой дорожке. Я постучал в дверь подвала Уильямса. Я приложил ухо к двери. Я поднялся, чтобы посмотреть в окно подвальной двери. В темноте я увидел свет собственных глаз. Дверь была заперта. Я обежал дом сзади. Обежал дом спереди. Заглянул в окно на веранде. Из дома не доносилось ни звука. Слышен был только ветер. Сьюзен стояла в центре веранды как буква А, под её ногой расползалось тёмное пятно. Я онемел от холода. Моё лицо жгло, руки жгло. Мы наблюдали, как пятно расползалось на деревянной веранде во все стороны вокруг ботинка Сьюзен.
По словам Эванса, исследователи в Новой Зеландии сообщают, что у них комариные самцы садятся на плавающие куколки самок и, прорывая их своими фаллосами, спариваются с ними ещё до того, как они успевают вылупиться.
Эшер держал каждого из нас под мышкой, огромными ладонями прижав нас к своим бокам в пухлый ворс своего пальто. Мы шли по Тремонт-авеню. Моя кожаная охотничья шапка-ушанка съехала набок под пальто Эшера. Он не чувствовал своей силы. Лицо Сьюзен покраснело от холода. Мы смотрели друг на друга через пояс Эшера. – Маманой [Мама моя], – сказал Эшер со вздохом. – Если бы вы, дети, только знали, что вы со мной делаете. Я не могу рассказать об этом вашим родителям. Но как я могу им не рассказать? Что мне делать? Что я могу поделать? Я этого не переживу.
Было воскресенье. Автотрафик на Тремонт-авеню был неплотным. На стадионе Поло-Граундс команда «Джайентс» играла с командой «Питтсбург-Стилерс». Один парень из Приюта пошёл на игру со своим дядей, но Эшер пришёл к нам для того лишь, чтобы погулять с нами. За «Джайентс» играл Чарли Конерли, а за «Стилерс» – Бобби Лейн.
В наших руках были подарки Эшера: пластиковые оранжевые тыквенные фонари и чёрные картонные скелеты с белыми костями, крепящиеся на коленях, тазу и плечах металлическими скобами.
– Что я могу вам сказать, – сказал Эшер. – Некоторые люди разъединены. Миру не хватает цивилизации. Люди не почитают Бога. Вы всего лишь дети, вы не можете этого понять и это естественно. На вашем месте я бы тоже убежал. Слава богу, я знал, где вас искать. О, дети мои. Что мне вам сказать? Скоро, скоро мы предстанем перед судом. Мы получим наше правосудие.
Книга третья. Морская звезда.
Избранная мною тишина поет мне.
Надзиратель видит, как он бродит по своей камере, как вздымается его рука, а палец тычет куда-то. Иногда его пантомима извлекает какой-то звук – что-то вроде выброса порции душевной боли – хотя дикция его невнятна.
Он якшается с Большим Биллом Хейвудом, Дебсом, Муни, и Биллингсом – всеми этими бойцами из бригады «Скоттсборо-Бойз». Их звездный статус освещает стены, сжигая их унижение. Камера у Дебса огромна как мир. Хотя официальное начальство этого никогда не узнает. Свойства стали и камня подчиняются лишь моральным законам.
Да и сама смерть уже не та, чем казалась раньше. Правящий класс, приговаривая к смерти тех, кого боится, обнаруживает, что даже мервые они продолжают жить. Такой вот парадокс. Мама Ладлоу жива. Джо Хилл жив. Криспус Аттакс жив. Даже Лео Фрэнк жив. Почему я вспомнил о Фрэнке, болтающемся на своем дереве в Джорджии? Прости, Фрэнк. Те двое итальянцев говорят, шевелятся, улыбаются и вскидывают свои кулаки из глубин исторической памяти. Я для них товарищ, поэтому они говорят со мной. Один из них, Сакко, высказывает мне свое мнение.
Сократ был предан суду, который признал его виновным и приговорил к смерти посредством принятия яда цикуты. Подобным образом его гонители обрекли его на бессмертие, а себя, как и всех остальных гонителей, – на реальную смерть и полное забвение.
Иисус Христос был предан суду, который признал его виновным и приговорил к пыткам и казни. Но если бы его не осудили и не казнили, то не выжило бы и его учение. Ведь сами христиане прославляют факт его казни своей верой в его воскрешение: В воображении сотен последующих поколений он возродился и по-прежнему живет среди них. Хотя при этом, конечно же, опускается вопрос, как его изначально абсолютно иудейские идеи были затем извращены институтами, выступавшими от его имени.
Разница между Сократом и Христосом заключается в том, что во имя Сократа никто и никогда не был казнен. А все потому, что идеи Сократа никогда не стали законом.
Закон, во имя кого бы его ни приняли, защищает привилегии. Я говорю здесь о законе любого государства, не достигшего уровня социализма. Единственным признаком авторитета закона является его способность обеспечить его соблюдение. Эта способность проявляется в судебном процессе. Закон невозможен без суда, который служит оружием закона. Оружием суда служит наказание: нельзя судить подсудимого, не имея полномочий на его наказание. Приговор суда, впитавший в себя всю порочность и лицемерное самомнение закона, является лезвием его оружия, невероятно острым лезвием. И все же род людской находит в агонии приговоренного что-то притягательное. Ведь это же закон, настоящий закон, превозмочь который не в силах даже власть имущие – он настолько же неизменен и непреложен, как закон физики.
Исходя из этого, серьезно вникая в суть своего судебного процесса, леворадикал лишь даром тратит свои силы. Если суд признает его виновным, то это значит, власть имущие решили, что он для них неприемлем. Если же суд признает его невиновным, то это значит, власть имущие решили, что он для них неопасен. То есть для леворадикала бессмысленно доказывать свою невиновность, ибо решение суда совершенно от него не зависит. Его же дело отстаивать свои идеи.



























