355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Хеллер » Видит Бог » Текст книги (страница 8)
Видит Бог
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:41

Текст книги "Видит Бог"


Автор книги: Джозеф Хеллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Соломон, – отвечает она, уставясь на меня.

– Ах, Соломон? – Я только что не гогочу.

– А разве нет?

– Упаси Бог.

– Это почему же?

– Слушай, не смеши меня.

– Разве это не лучше для будущего нашей страны?

– Только через мой труп.

– Ну, – говорит Вирсавия, – вообще-то так оно обычно и происходит, верно? Правда, Адония думает по-другому. Адонии не по сердцу дожидаться, пока ты умрешь, ведь так? Он считает, что ему ждать необязательно.

– Это еще что за новости? – живо интересуюсь я. – О чем ты толкуешь?

Вирсавия с преувеличенной досадой вздыхает, и груди ее сладостно вздымаются под золотой тканью. С возрастом они пополнели, оформились, стали подвижнее. У меня начинает покалывать в кончиках пальцев, до того мне хочется их потискать.

– Разве ты не знаешь? – с фальшивой небрежностью спрашивает она. – Почему именно я должна тебе обо всем рассказывать? А еще говоришь, что я не царица. Твой сын Адония величается по всему городу, уверяя, будто вот-вот станет царем. И тебе об этом никто не сказал? Между прочим, все говорят, что ты не желаешь его огорчать вопросами о том, почему он так поступает. Ты не пытался огорчить его вопросом о том, почему он так поступает?

– Все, что хочет Адония, – это устроить пир под открытым небом, дабы отпраздновать то обстоятельство, что он царский наследник и уже начал выполнять свои обязанности в качестве моего наместника. – Это довольно шаткое объяснение я даю, пытаясь прикрыть им раздражение, вызванное тем, что она отыграла у меня несколько очков.

– А разве Авессалом не поднял мятеж как только стал твоим наместником? – Вирсавия вновь попадает в самую точку, проявляя упорство и находчивость, какие демонстрировала в прошлом, пытаясь добиться желаемого. – Ах, Давид, Давид, ну что ты за простофиля? Когда ты хоть чему-то научишься? Адония на своем светском приеме возвеличит себя еще пуще, объявив, что будет царем, и ведя себя так, словно он уже царь. Разве Соломон позволил бы себе такое? А твои подданные обратятся в его подданных. Пробовал ты хоть раз огорчить Адонию, – повторяет Вирсавия, – спросив его, почему он так поступает?

– Да на черта мне его огорчать? – отвечаю я. – Адония и будет царем, а Соломон не будет. Адония старше.

– Это в счет не идет. – Живость, с которой она наносит ответный удар, вызывает во мне подозрение, что кто-то ее натаскал. – Ты-то ведь старшим не был.

– По-твоему, я получил, что имею, в подарок от своего отца?

– И разве Иаков был старшим? – напористо отвечает она вопросом на вопрос. – Или Иосиф? Или сын его, Ефрем? И все же Ефрем получил благословение от Иакова, ведь так? Хотя Иосиф просил его для Манассии. А эта шишка, Иуда, твой, между прочим, предок, тоже старшим не был, как и один из его двойняшек, Фарес, которым ты то и дело хвастаешься. С Иудой ведь был какой-то скандал, да только ваша семья его замяла, нет? Что уж там я и мои гулянки с хананейками еще до замужества! Иуда-то со своей снохой баловался, так? Хорошенькое дело! Человеку вроде бы не положено ложиться с женой его сына. Он что, не знал об этом?

– Так она же была вдова, – протестуя, кричу я. – Да еще и переоделась блудницей, чтобы его обмануть. Слушай, откуда ты набралась всей этой премудрости? Ты же за всю свою жизнь не прочла ни единой книги.

– Освежила кое-что в памяти. Библию стала читать. Больше все равно заняться нечем.

– Будет врать-то. – Я знаю мою дражайшую половину слишком хорошо, чтобы попасться на эту удочку. – И не краснеешь ведь. Нафана наслушалась, так? Это он подсылает тебя со всеми этими разговорами, верно?

Когда Вирсавия немного краснеет, она становится еще привлекательнее.

– Да где же это я вру? – помолчав, отвечает она. – Нафана слушать еще потруднее, чем Библию читать, разве не так?

– Вот тут ты права, – соглашаюсь я, с одобрением глядя на нее. – Такие вот замечания и объясняют мне, почему я тебя до сих пор люблю, моя дорогая. Иди ко мне.

Вирсавия безапелляционно качает головой:

– Меня тошнит от любви.

– Ну так ступай и скажи своему Соломону, чтобы повесился в сортире.

– Ты хочешь наказать всю страну за то, что я, в моем возрасте, отказываюсь вытворять с тобой всякие грязные штучки?

– А что в них такого уж грязного? Да и не всегда ты считала их грязными.

– Как раз всегда и считала. Потому-то мы и получали от них такое удовольствие, простачок. Какие все-таки вы, мужчины, наивные!

– И при чем тут «наказать всю страну»? – с некоторым запозданием осведомляюсь я. – Адония прекрасный человек, народ его любит.

– А Соломон зато мудр.

– Как моя пятка.

– Яблоко от яблони недалеко падает.

– Ты меня не умасливай. Если он такой мудрый, как ты уверяешь, так пусть пойдет и поучится кое-чему у Адонии, вместо того чтобы с утра до вечера слоняться здесь по коридорам со стилом и глиняной табличкой в надежде пролезть ко мне. И почему он записывает все подряд? Запомнить ничего не может? Люди считают, что Адония станет царем, потому что он уже ведет себя как царь.

– Так Соломон же не может превозносить себя, уверяя, будто он станет царем, – парирует Вирсавия. – Разве Адония не старший сын?

– Ну вот видишь? – отвечаю я с ноткой мягкого торжества в голосе. – Первородство есть первородство. Пусть Соломон попробует другие средства, раз уж ты настроена так решительно. Почему бы ему не поднять мятеж? Соломон такой сквалыга, что наверное скопил уже достаточно денег для финансирования хорошего народного бунта.

Вирсавия сокрушенно трясет головой:

– Соломон непопулярен.

– То-то и оно.

– И потом, он слишком любит тебя, – с неожиданной находчивостью сообщает она, – чтобы в чем-то тебе противиться.

– По-твоему, я только вчера родился?

– Нет, правда. Соломон лишь тем и живет, чтобы проникнуть в твои желания и позаботиться об их выполнении.

– В таком случае пусть позаботится, чтобы я его больше не видел.

– Давид, голубчик, ну пообедай с ним сегодня вечером. Он тебе сам все это скажет.

– Ни за что, – отвечаю я мягко, но с той непреклонностью, которая свойственна больше Нафану, чем мне, – даже за весь китайский чай, за все ароматы Аравии, костры Ен-Гадди и кофе Бразилии. Я никогда больше не сяду за стол с этим скаредным тупицей.

– Он сам заплатит за еду.

– То-то удивит.

– Я возьму с него обещание. Соломон сделает все, что велит ему мать.

– Я его видеть не могу.

– Он же наша с тобой плоть и кровь.

– Ой, не трави ты мне душу.

Соломон все старательно записывает. Улыбается он редко, а смеяться так и вовсе не умеет. Это прижимистая, тусклая душонка, что-то вроде домовладельца, сдающего комнаты внаем, по мелочи вкладывающего скудные деньги во все сразу и воспринимающего каждую пустячную неудачу как личную катастрофу. «Зануда, – так отзывался о нем мой блестящий Авессалом. – Нужник. Он никогда не смеется. Злословит глухого и пред слепым кладет всякую дрянь, чтобы тот преткнулся. Но и тогда не смеется. Смотрит, и все. Если он кому-то что-то дает, обязательно потом отбирает. Вчера – останавливаю его на улице и прошу поделиться со мной изюмом. А когда возвращаюсь домой, он торчит с чашкой у моих дверей – пришел попросить взаймы немного чечевицы». Если б у нас уже было тогда выражение «хрен моржовый», к нему оно бы пристало накрепко.

– Соломон, – бывало, наставлял я его в то время, когда еще полагал – как выяснилось, вопреки здравому смыслу, – что в каждом живом существе кроется способность к благотворному умственному развитию, – Соломон, истинно говорю тебе, нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться, ибо кто может сказать, когда порвется серебряная цепочка, и разорвется золотая повязка, и разобьется кувшин у источника, и возвратится наш прах в землю, чем он и был?

Хрен моржовый, высунув в уголку рта язык, прилежно все это записывает, приостанавливаясь, чтобы попросить меня повторить, ну пожалуйста, вот это, насчет серебряной цепочки. И в самом скором времени разносит эти мои слова по всему городу, выдавая их за собственные. Соломон заносит в свой глиняный гроссбух все, что я ему говорю, как будто знания – это монетки, которые следует алчно накапливать и экономить, а не то единственное, что освобождает и тешит душу.

– Шлёма, – по-отечески говорил я ему в тяжеливших сердце стараниях вбить в его голову хоть что-то, что в ней застрянет. – Жизнь коротка. Чем раньше начнет человек тратить свои богатства, тем больше от них будет пользы. Научись тратить.

Следом наступило одно из немногих в нашей с ним жизни мгновений, в которые мне выпадала редкостная привилегия увидеть, как проясняется его лицо.

– На прошлой неделе, господин мой, всего на прошлой неделе я очень много потратил, закупив в Моаве серебряные амулеты и мраморных идолов, которые уже сейчас стоят в три раза дороже, чем в день, когда я их оплатил.

– Это же накопительство, Шлёма, – втолковываю я ему, точно умственно отсталому ребенку. – Похоже, ты не способен получать удовольствие, переходя от накопительства к тратам.

– Нет, почему же, я получил очень большое удовольствие, очень, – серьезно заверяет меня Соломон. – Вон как я их обжидярил!

– Что ты с ними сделал?

– Обжидярил.

– Соломон, – говорю я, передохнув секунду-другую. – Шлёма, твоя мама уверяла меня, что ты очень мудрый. Как по-твоему, яблоко от яблони далеко падает?

– А что это значит?

– Ты, главное, записывай, записывай, не останавливайся. Вставь эту мысль в свою книгу притчей. У каждого мудреца должна быть своя книга притчей.

Хрен моржовый записывает.

Практически все, что он знает, сводится к тому, какого низкого я о нем мнения. В моем царственном присутствии он конфузится и все-таки упорно ищет его. Он коченеет и отпрядывает, словно увидев у ног гадюку, всякий раз, как замечает на моем лице отсвет внутреннего веселья. Временами я злоумышленно улыбаюсь сам себе, хотя поводов для улыбки – если не считать предвкушаемого мной удовольствия от того, как опустеет его лицо, – у меня нет никаких. Он неизменно в страхе ждет худшего, догадываясь, и небезосновательно, что меня удручает его деревянная дурь и скаредная тупость. Он – один из тех пресных еврейских мужичков, которые скорее умрут, чем покажутся на людях с еврейской девушкой или просто с девушкой низкорослой. Он уже приобрел несколько зловещую известность своей склонностью к странноватым женщинам Галаада, Аммона, Моава и Едома, хотя, вообще-то говоря, тяга такого рода не является чем-то уж вовсе исключительным. Поговаривают, впрочем, что его с не меньшей силой влечет к их странноватым богам. Я-то знаю, что подобного идиотизма нельзя ожидать даже от него, и тем не менее ходят слухи, будто, отбывая на свои укромные дебоши, он возводит алтари Астарте и Милхому, возвращаясь же из загулов в пустыне, неизменно привозит с собой очередную кучу амулетов, идолов и моделей оккультных башен, которые, как он полагает, помогут ему еще увеличить эту бесценную коллекцию. Он как-то сказал нам, что хочет завести множество жен. Склонность к накопительству, что тут поделаешь? Сколько же? Да трудно сказать. Может, тысячу. Он с натугою улыбнулся.

– Тысячу? – удивленно спросил я. Он кивнул. – Куда тебе столько?

Этого он и сам не знает – хочется, и все тут. Если Соломон и отличился разумением, чувством юмора и добрым сочувствием к людям, то не при моей жизни.

Адония, его старший брат, – это тщеславный, компанейский пижон, пышущий самодовольством человека, уже вступившего в права наследования, – всякий раз, что ему случается приметить на моей физиономии краткий проблеск удовольствия, его явственно распирает уверенность в том, что меня, при одном только взгляде на него, переполняют одобрение и радость. А мог бы, вообще говоря, вспомнить, для контраста, о слабоумной любви, с какой я взирал на Авессалома, вот уж был пример неискоренимой отцовской привязанности. Время любви к моим детям для меня уже миновало – думаю, кончилось оно со смертью Авессалома в лесу Ефремовом и появлением двух гонцов, принесших известия о битве. Первый из добежавших до меня сообщил о победе. Второй принес новость о невозместимой утрате. Я ушел в горницу над воротами и плакал. Как и в день смерти моего ребенка, я чувствовал в сердце своем, что этого наказания мне не снести.

С тех пор меня мало кто заботил, кроме меня самого, пока не привели в мои покои Ависагу Сунамитянку и она не оплела меня любовью и пока Вирсавия не стала приходить ежедневно, норовя окольным манером подольститься ко мне, и тем не пробудила давних воспоминаний об утонченном вожделении и распутстве, которыми мы некогда с ней упивались. Как мне хочется вновь ощутить в руках ее зад. Клянусь всем, что для меня еще важно, – я понимаю, что клянусь немногим, – я сумел бы еще хотя бы разок нанизать ее на себя, от кормы до бушприта, от киля до стеньги, если бы только она легла со мной рядом и оказала мне потребную помощь. А она могла бы оказать мне помощь, и немалую.

Я не стал относиться к ней хуже из-за того, что она погрузнела. Она всегда питала слабость к засахаренным орешкам и сушеной рыбе. Она и не знает, какое воспаленное желание снова возлечь на нее вызывает во мне теперь один вид ее плоти. Ныне, когда она уже не тщится быть соблазнительной, Вирсавия больше не надевает своих «цветунчиков» каждый день, и сквозь разрезы и запахи ее халатов и пеньюаров проглядывает теперь гораздо больше голого тела. Я бесстыдно глазею на ее беспечно разведенные ляжки, на свободно свисающую грудь, на голубоватые вены, явственно проступающие сквозь молочно-белую, полупрозрачную кожу бедер, на венозные узелки ее икр и лодыжек. Я люблю эти добавочные извивы созревшей с возрастом плоти, меня влекут лиловатые варикозные дефекты, хронические отеки, которые я примечаю на ее ногах. Она всегда была человечной, живой, настоящей. И похоже, больше всего мне нравились в ней вульгарные проявления неделикатности. На утонченность она никогда не претендовала. Все эти признаки приходящей в упадок, естественной, пышной, привольно дышащей жизни кажутся мне поразительно уместными, откровенно напоминающими о том, что ничто не вечно; они-то и тянут меня к моей возлюбленной, пробуждая давнюю, почти оглушающую потребность навалиться своим неказистым мужским телом на ее неказистое женское, как я делал когда-то, и снова сказать ей: «Я хочу тебя, радость моя. Отворись мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя».

И я обижаюсь, когда в ответ она механически бормочет, что ее тошнит от любви. Я так распаляюсь, что готов реветь, так унижен, что, того и гляди, расплачусь.

Именно Вирсавия посредством доступного примера разъяснила мне раз и навсегда огромное, глубочайшее различие между простым пролитием семени и добрым поебоном. Именно она облекла для меня эту разницу в слова, ответив шутливой отповедью на мой притворный гнев. И та же Вирсавия объявила мне, что у меня на редкость большой елдак – во всяком случае был. И то сказать, из всех моих женщин только Вирсавия и взяла на себя труд изучить достаточное для достижения точности сравнения число образцов.

Зато именно я, сам того не сознавая, просветил ее относительно разницы между добрым поебоном и любовью. Вирсавия воздала мне за это честь в словах, которых я никогда не забуду.

– Это уже не поебон, – придушенно, почти испуганно обнародовала она свое философское кредо, когда ее ошалелые светло-синие глаза вернулись в орбиты и стали вновь различать окружающее. Влажное, покрасневшее лицо ее смотрело на меня с обожанием. – Это любовь.

Я, все еще сохранявший невежество в столь эзотерических материях, спросил:

– А в чем разница? Как ты их отличаешь?

Она умудренно кивнула.

– Подобное знание, – сообщила она, постукивая себя по косточке между грудями и продолжая взирать на меня с выражением утомленного всепрощения, – проистекает из особого источника.

Бледные тона струились, сливаясь и растворяясь, по ее молочной коже в свете мерцающих ламп моего кедрового потолка.

– Из самого сердца.

Меня обуяла вдруг неудержимая радость, довольство, подобного коему я в жизни своей не испытывал. Волосы мои были пропитаны потом. Я опустил кудлатую голову ей на грудь и приник к этой косточке ртом, как бы стремясь приласкать языком и губами то самое драгоценное сердце, сильные удары которого, подобные одобрительному, все оправдывающему рокоту, я ощущал и слышал всего лишь в дюйме от себя.

Но это все было уже много, много позже того дня, когда я убил Голиафа. Тягостная распря с Саулом закончилась, ничто не предвещало уготовленных мне несчастий. Авессалом еще не выгнал меня из города. Кто бы подумал, что такое может случиться? Что сын восстанет на отца с оружием и войсками? Что люди стекутся к нему столь великими толпами и понесутся на мой город, будто на крыльях ветра? Наверное, кто-то оболгал меня перед народом. Наверное, и принудительный труд плюс высокие налоги сыграли определенную роль. И словно мало мне было горя, ко мне, уносившему из города ноги, прицепился с непристойной руганью этот уродина Семей, этот отвратный гном, кривоногий и криворукий, с воспаленно-красными деснами в беззубой пасти. Гнусный дальний родич дома Саулова, он выкатился, снедаемый садистической радостью, из своей лачуги в Бахуриме, мимо которой мы влачились, отступая из Иерусалима, и принялся бесславить меня злорадными попреками и нечестивыми оскорблениями.

– Уходи, уходи, убийца, – подвывал он.

О, каких только мерзопакостей не наговорила мне эта квохчущая скотина! Он подобрался ко мне достаточно близко, чтобы бросать в меня камнями и пылью. В меня, Давида, первого из наших великих царей – да и был ли у нас второй? В конце концов мой племянник, верный Авесса, схватился за меч и попросил дозволения сойти с дороги и снять негодяю голову. Я не дозволил. Мне и так уже хватало врагов. Я не хотел, чтобы необоснованное насилие увеличило число людей, и без того убежденных в моей измене Саулу или в желании сместить его по каким-то иным причинам. Худую сеть сплетаем мы, вступая на стезю обмана.

В тот день я, угнетенный поражением, пощадил Семея и вместе с толпой беженцев продолжил злосчастный поход к пустынной равнине, что лежит между окружающей Иерусалим гористой местностью и пересыхающим Иорданом. Без помех перейдя с верными мне войсками реку, я понял, что победа во всей этой бурной истории все-таки будет за нами. И едва эта уверенность укоренилась во мне, как я стал печалиться о крахе, уготованном моему бедному сыну Авессалому. Дела его были как сажа бела. Бедный мальчик, скорбел я. Бедный, бедный, нетерпеливый мальчик.

Еще сильнее защемило у меня сердце, когда я вдруг понял, что мне не дают покоя мысли о яростной беспардонности Семеевых нападок, о смысле его диких поношений. И это меня он называл убийцей. Меня? Поэта, с такой широтою душевной воспевшего Саула в моей знаменитой элегии? Не упомянув при этом ни о едином его недостатке? На Саула и трех законных его сыновей я никогда оружия не поднимал. Разве я виноват, что всех их поубивали на Гелвуе, что не уцелело ни одного приемлемого наследника, состоящего с царской семьей в отношениях истинно родственных, – ни одного, кроме меня, Саулова зятя? Кто просил его лезть в бой, не имея ни единого шанса на победу?

Когда это случилось, я находился в Секелаге, нес службу в южных землях Анхуса Гефского, имея под началом небольшую личную армию, с которой я бежал от Саула под защиту филистимлян. Часть того, что мне удавалось награбить, я регулярно посылал Анхусу, потчуя его россказнями о моих рейдах против евреев. Другую часть я с достойной хвалы предусмотрительностью отправлял старейшинам главных городов иудейских, стараясь заручиться на будущее их благорасположением, – им я рассказывал о прибыльных набегах на племена бедуинов и о богатых караванах, захваченных мною в пустыне. Откуда что бралось на самом деле? Да кто теперь вспомнит! Но даже пребывая изгоем в голых песках филистимских, я не терял времени даром.

Так что, когда Саула не стало, я был готов.

5
Человек и оружие

Каждая смерть, написал я однажды, упрощает чью-нибудь жизнь, и я вовсе не намерен притворяться, будто смерть Саула и трех законных его сыновей не упростила моей. Не думайте, впрочем, что я обрадовался. Разумеется, я очень расстроился. А потом сочинил мою знаменитую элегию.

Честно говоря, мы, художники, пребывая в угнетенном состоянии духа, пишем, как правило, не очень хорошо, если нам вообще удается заставить себя писать. Однако моя знаменитая элегия представляет собой блестящее исключение. Хоть и сочиненная наспех, она значительно превосходит элегию Мильтона на смерть Эдварда Кинга или элегию Шелли на смерть Джона Китса – последняя просто чистой воды дрек [5]5
  Дрек – чушь (идиш).


[Закрыть]
, отвратительный сентиментальный дрек. «Он умер, Адонаис, – умер он! Я плачу! Плачьте все о нем в печали». Ну что это за дерьмо? «Адонаис» – это Адонис, что ли? Лишний слог Шелли понадобился, так это прикажете понимать? Я работал с простыми английскими именами – это ведь те же самые «Сол» и «Джонатан» – и никакого горя не знал. И слова, мною написанные, известны каждому. Только сделайте милость, не принимайте их на веру все до единого. Забудьте то, что я написал об Ионафане, то, что подало повод для клеветнических измышлений насчет гомосексуализма, которые изводят меня и по сей день и, скорее всего, потянутся за мной даже в могилу. Я бы и сам хотел их забыть. Как это несправедливо и некрасиво, что впечатлительную молодежь, людей вроде Ависаги Сунамитянки, вынуждают уверовать, будто я и вправду был гомиком. Всякий, кому хоть что-то известно о моей частной жизни, понимает, что «любовь» Ионафана не была для меня превыше любви женской! Да вы хоть жен-то моих посчитайте! Вспомните хоть о том, в какую историю я вляпался из-за тяги к Вирсавии. Я любил Ионафана любовью брата – только это я и хотел сказать. Но нет, людям непременно нужно ржать, обмениваясь непристойностями на чей-нибудь счет, ведь так? И если в этих пакостных слухах есть хоть на йоту истины, как же тогда получилось, что во всю прочую жизнь я путался только с бабами, ни единого раза не вступив в мерзостную связь подобного рода еще с каким-нибудь деятелем?

Позвольте сказать вам со всей откровенностью: нетронутое имя для женщин и мужчин всего дороже. Доброе имя лучше дорогой масти. Кто тащит деньги – похищает тлен; иное – незапятнанное имя, кто нас его лишает, предает нас нищете, не сделавшись богаче, так что я хотел бы раз и навсегда разъяснить недоразумение, возникшее в связи со мной и Ионафаном. Разумеется, мы были близки, – разве я отрицаю? – и конечно, я почувствовал себя польщенным, когда он так сердечно обнял меня в знак вечной дружбы сразу после того, как я, убив Голиафа, прибыл в Гиву. А кому бы это не польстило? Ионафан превосходил меня летами – легендарная личность, космополит, к тому же далеко не урод. Он играл приметную роль в светской жизни Гивы. Опять же – герой битвы при Михмасе, за что его почитали все, кроме Саула, который до самого дня одновременной их смерти томился неуправляемой завистью к предприимчивости, проявленной там его сыном. Ионафан рассказал мне эту историю. От меня он ничего не скрывал. Он бывал временами несдержан и нередко выражал свои чувства с некоторой витиеватостью, которая приводила меня в замешательство и не всегда казалась уместной, – откровенно говоря, я так тогда и не понял, к чему он клонил, говоря, что душа его прилепилась к душе моей, – да и сейчас не понимаю. Но я вам вот что скажу: гомиками мы с ним не были. Хотите знать, кто же тогда был гомиком? Король Яков Первый Английский был гомиком, вот кто. И при дворе его гомиков было хоть пруд пруди. Потому-то его ученые и полагались больше на греческие источники, чем на древнееврейские, составляя этот их «Официальный вариант» Библии [6]6
  Английский перевод Библии 1611 г., одобренный королём Яковом I.


[Закрыть]
. Сами понимаете, чего эта публика могла навыдумывать. С древнееврейским у них было туго, да, кстати, и с английским тоже. Представляете, о чем они толковали между собой половину рабочего дня? Я вам честно говорю, не знаю я, что было на уме у Ионафана, когда он сказал, что полюбил меня как свою душу, а потом снял верхнюю одежду свою, которая была на нем, и отдал ее мне, также и прочие одежды свои, и меч свой, и лук свой, и пояс свой. Зато я знаю, что было на уме у меня. Я радовался, что мне столько всего надавали.

Конечно, мы с ним могли раз-другой обняться, и поцеловаться, и поплакать вместе, но только как друзья – друзья, и не более того, – да и происходило это все больше, когда у меня начались неприятности и мы с ним расставались, как нам казалось, навсегда. При одном таком случае он прощупал на мой счет Саула и пришел рассказать мне, что Саул задумал меня убить, а его, Ионафана, жестоко выбранил за тупость, которая не позволяет ему понять, что царству его не устоять, доколе сын Иессеев, я то есть, будет жить на земле. Тогда-то Саул и запустил в него копьем!

Что происходит с такими отцами, почему они норовят уничтожить детей своих? Откуда берется эта царственная, возвышенная потребность проливать кровь собственных чад? Саул и Ионафан. Сатурн и Кронос, потом Кронос и Зевс. Авраам и Исаак, Лай и Эдип, Агамемнон и Ифигения, Иеффай и его дочь – список длинный. Я никогда не питал ненависти к Авессалому. Я уверен, если бы я был Богом и обладал мощью Его, я скорее уничтожил бы мир, чем позволил убить в нем любого из детей моих – и совершенно не важно, по какой причине. Чтобы спасти жизнь моего ребенка, даже жизнь Авессалома, я с готовностью отдал бы свою. Хотя, возможно, все дело тут в том, что я еврей, а Бог – нет.

Ионафан предупредил меня о грозящей опасности, когда мы с ним встретились следующим утром на поле под городом. Получалось, что зря я вернулся в Гиву. Чертов безумец Саул! Впрочем, хотя мозги у него совсем съехали набекрень, его иррациональная уверенность в том, что мне предстоит сменить его на царстве и что двое из его детей тянутся ко мне больше, чем к нему, не так уж и далека была от истины. После той встречи я окончательно удалился в изгнание, а с Ионафаном мне довелось увидеться еще один только раз – когда он отыскал меня в пустыне Зиф, чтобы уступить мне свое наследственное право на царский престол. На этот счет безумец Саул догадался правильно: царству Ионафана было не устоять, доколе я, сын Иессеев, живу на земле.

Впечатление складывалось такое, что все больше и больше людей начинало понимать – величественный Саул стоит на глиняных ногах. Он был ненадежен, как вода, и, когда Самуил покинул его и Бога увел с собой, первый царь Израильский остался без высшего руководства, без традиций правления и даже без сколько-нибудь основательной религии. Дело в том, что у нас, евреев, было в то время скудновато по части религии, да и теперь не богато. У нас имеются алтари и запретные идолы, мы приносим в жертву ягнят – вот почти и все. В такого-то рода нравственной пустоте и оказался Саул, избранный более за свой рост, чем за разумение, – одинокий, впавший в отчаяние, лишенный прозорливости, позволяющей отличить правое от неправого и даже хорошее от плохого. Он говорил с Богом. И не получал ответа. Жуткое положение – не правда ли? – верить в Бога и не получать ни единого знака Его присутствия. Не диво, что он спятил.

Сколь велико различие между чувствами, которые Саул питал к своим детям, и теми, что я питал к моим! Даже к Авессалому, причем в те самые часы, когда я понуро плелся прочь из Иерусалима во всей моей сгинувшей пышности и в муке сердечной. Из города ко мне прибегали запышливые гонцы, приносили настоятельные увещания, чтобы я не оставался в эту ночь на равнине в пустыне, но поскорей перешел воды Иордана, дабы не были схвачены и не погибли и я, и все люди, которые со мною. Мы тащились и тащились вперед, пока не достигли берега узкой реки и пока все до единого не перешли Иордана. Назавтра мы поднялись с первыми птицами. И только тогда до меня дошла страшная истина, ставшая причиной положения, в которое я попал: Авессалом хочет меня убить.

Сколько иронии в различии между мной и моим возлюбленным сыном Авессаломом, между ним, старательно изыскивавшим наивернейшие средства, которые позволили бы изловить меня и лишить жизни, и мной, ломавшим голову над тем, как его уберечь. «Сберегите мне отрока Авессалома», – такие приторные слова обращал я к моим командирам и их частям, маршировавшим мимо меня, чтобы занять на поле близ леса Ефремова позиции для битвы, в которой ему предстояло погибнуть. «Смотрите же, да не коснется никто из вас отрока Авессалома», – как дурак, настаивал я. Да нет, не как дурак, а как нежный, неразумный отец, готовый на все закрыть глаза и все простить чаду, которого он любит более прочих и которое разбивает его сердце. И в этом примечательном несходстве наших стремлений кроется окончательная победа Авессалома надо мной: я любил его, а он меня не любил.

Если бы только юный Авессалом подождал! Что заставляло его спешить, кроме вулканической потребности низвергнуть меня, преодолевшей даже желание унаследовать царство и править? Как я гордился бы им сейчас, как радовался бы известиям, что это он, а не тщеславный и туповатый пижон Адония, величаясь, разъезжает в своей колеснице по городу с бегущими перед ним пятьюдесятью скороходами. Или что это он, откидывая в дерзком смехе царственную главу, бахвалится, что станет царем. Будь Авессалом жив, меня бы не обременял сейчас идиотский выбор, который придется-таки сделать между пустым Адонией, слишком уж полагающимся на свою обходительность и на обилие друзей, и старательным, замкнутым Соломоном, угрюмо сознающим, что у него нет ни того, ни другого.

Адония все менее и менее благоразумно возвеличивает себя, мотаясь по городу, и полагает – поскольку я не произношу ни слова, чтобы его осадить, – будто я взираю на его поведение с благосклонностью. В последнее время он, с примитивным самомнением дешевого фата, считающего, что перед ним никому не устоять, взял за обыкновение строить глазки моей бесценной служанке Ависаге. Похоже, он олух еще больший, чем я полагал, если думает, что я это стерплю или что его мачеха, Вирсавия, позволит мне это стерпеть.

Большую часть уничижительных сведений о нем как раз Вирсавия мне и доставляет. Готов признаться в слабости: ее горестные пени утешают меня с той же неизменностью, с какой сексуально возбуждали наши ссоры. Я любуюсь сердитым огнем, полыхающим в маленьких глазках Вирсавии, пунцовыми пятнами, горящими на ее щеках.

– Адония, – жалуется она, взволнованно взмахивая руками, – по-прежнему утверждает, будто станет царем. И еще он говорит, что сделает на этом его пиру важное заявление от своего и от твоего имени. Соломон никогда не повел бы себя так бестактно, так бессердечно – кто угодно, только не мой Соломон. Неужели никто не говорил тебе от этом? Твое счастье, что у тебя есть я, хоть кто-то печется о твоем благе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю