355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Хеллер » Видит Бог » Текст книги (страница 11)
Видит Бог
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:41

Текст книги "Видит Бог"


Автор книги: Джозеф Хеллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

6
На Сауловой службе

Пребывая на Сауловой службе, я вскорости понял, что сделать что-нибудь хорошо и правильно – вещь почти невозможная.

Чем больших успехов я добивался, тем более сокрушительный провал меня ожидал. И все же я уцелел, и даже преуспел, и начал приобретать известность умением разить филистимлян. Думаете, Саул стал мною гордиться? Это Ионафан стал мною гордиться. Даже Авенир с одобрением относился к моему хитроумию, предусмотрительности, отваге и все возраставшей репутации великого воина. Но все надежды хоть как-то потрафить Саулу просто-напросто приказали долго жить в тот день, когда он впервые увидел женщин, которые выходили из городов Израиля с торжественными тимпанами и с кимвалами и, мелодически перекликаясь, пели:


Или в переводе:

 
Саул победил тысячи,
а Давид – десятки тысяч!
 

Ну, а мне-то что оставалось делать, если я оказался воином в десять раз лучшим, чем Саул?

Тем не менее, глядя, как он приобретает вид все более разобиженный, я чувствовал, что совершенно теряюсь. Если бы взгляд мог убивать, от меня давно бы уж ничего не осталось, ибо с этого самого дня он глядел на меня волком – даже и после того, как я стал его зятем и, предположительно, должен был чуть ли не каждый вечер отсиживать за царским столом в его доме, что в Шве. А у кого кусок не застрял бы в горле при таких огорчениях?

Ясно помню тот миг, когда мои добрые отношения с Саулом приняли тревожный оборот. Мы жизнерадостно топали домой, одержав очередную победу над филистимлянами, в которой я вновь покрыл себя неувядаемой славой. Женщины выходили с тимпанами и прочими музыкальными инструментами, чтобы снова спеть насчет Сауловых тысяч и моих десятков тысяч. Напев их звучал в моих ушах сладкой музыкой, я, разумеется, улыбался во весь рот, простодушно предвкушая радость Саула, когда хвалы, мною заслуженные, преисполнят его отеческой гордостью. Сильнее ошибиться я не мог. Саул слушал эти восторженные восклицания, опустив помрачневшее лицо. Я заметил, как он, ускорив шаг, дабы поскорее уйти от прославлявшей меня толпы, бросает в мою сторону испепеляющие взгляды. Когда женщины остались позади, Саул, потянув за собой Авенира, сократил расстояние между нами, словно желая, чтобы я наверняка услышал его слова и заметил недовольство, сквозившее во всей его повадке.

– Они приписали Давиду десятки тысяч, – громко сказал он. – Ты слышал?

– Слышал.

– Десятки тысяч? Ты хорошо слышал?

– Да слышал я, слышал, – ежась от неловкости, сказал Авенир.

– А мне всего тысячи. Это ты тоже слышал?

– И это слышал.

– Но ведь ему и до одного десятка тысяч еще эвона сколько.

– Ну, ты же знаешь, каковы женщины.

– А я-то свои тысячи набрал, ведь так?

– Еще бы.

– Они пели только для него – ты слышал их, правда? – и плясали тоже. А в мою сторону и вовсе не смотрели. Ты видел? Ты слышал?

– Да слышал же, Господи, – сказал Авенир. – Чего ты от меня хочешь? Я их и раньше слышал.

– И раньше? – возмутился Саул. – Когда?

– Да сто раз.

– А мне почему не сказал?

– Расстраивать не хотел.

Саул смерил меня убийственным взглядом и прорычал:

– Интересно, чем он теперь утешится, если не царством?

Сказать вам по правде, нечто очень похожее на эту именно мысль постукивало и у меня в голове с самого того времени, как я присоединился к Саулу и начал делать столь заметные успехи, но клянусь, ничего, кроме легковесных отроческих фантазий, подобные мысли не содержали, и, уж во всяком случае, не было в них настырности не останавливающегося ни перед чем честолюбия, способного, если дать ему волю, перескочить в один прекрасный день и через себя самое. Пока Саул не погиб, я на его престол не претендовал. Спросите кого хотите. Спросите хоть Анхуса, царя Гефского.

Вы поймете мою растерянность, если вспомните, что я был в ту пору отроком, и не более того, таким же лопоухим, как любой деревенский паренек, мало что знающий о разлагающей порочности и двойственности, которой способно осквернить себя человеческое сердце. Кто бы догадался тогда, какая ненависть ко мне вызревает в Сауле, или додумался до пугающего парадокса, согласно которому, чем большего я достигаю во славу его, тем пуще в нем разгораются зависть ко мне и вражда? Помню, как я мучился, впервые заметив, что он гневается на меня, и в какое странное, виноватое смятение приходил при каждом следующем приступе его гнева.

Прямо на следующий день злой дух принялся смущать Саула во второй раз за всю его жизнь. По Гиве поползли разговоры, что он опять погрузился в свою странную меланхолию. Едва прослышав об этом, я извлек мои гусли из лайкового футляра и стал терпеливо ждать. По слухам, Саул даже носу из своих покоев не показывал. К еде он не прикасался, рук не мыл, не омывал и праха земного с ног своих. Потребности в сексе также не испытывал. Умащать маслом власы и чистить под ногтями отказывался. Когда в его лампу наливали оливковое масло, он задувал огонь, невежливо бормоча при этом, что будет лучше проклинать темноту. Разумеется, обо мне вспомнили, и довольно скоро. На то, чтобы подкреплять его вином и освежать яблоками, времени тратить никто больше не стал. Музыка – вот к чему обратились мысли его приближенных. Естественно, я с энтузиазмом ответил на приглашение поиграть ему и попеть, увидев в этом шанс вернуть себе благосклонность Саула, изгнав из разума его зловещих призраков, столь мучивших беднягу. Просьбу Авенира я счел благословением свыше, решив, что небеса указали на меня, как на человека, способного совершить невозможное, облеченного благодатью, волшебной способностью исцелять посредством музыки. Я снова стал палочкой-выручалочкой.

Серенаду Саулу я начал нежнейшим моим, невиннейшим голосом, бряцая всеми восьмью струнами гуслей. Пел я божественно, куда там кастрату. Первая нота еще слетала с моих уст, а я уж понял по ее прозрачному тембру, что таких высот мне до сей поры достигать не случалось. Я вновь получил редкостную возможность наблюдать за нежным, умиряющим воздействием моего дара, видеть, как жалобные мотивы мои проникают в угнетенный разум Саула. Прямо на глазах он начинал оживать, поразительным образом оправляясь от кататонической депрессии, в которую впал прошлым вечером и в которой пребывал, когда я к нему вошел. Он шевелился, он подергивался, он приходил в себя, он возвращался к жизни. И это я был его провожатым. Я видел, как на моих глазах совершается чудо. И без малейшей заминки я перешел к исполнению моей довольно трогательной «Оды радости». Саул туго поводил из стороны в сторону головой, словно следуя темпу моей игры и испытуя свою способность руководить собственными нервными импульсами. Он выгнул спину, он раздвинул согнутые в локтях руки и повращал сочлененьями плеч, стянутыми опоясывающей их мускулатурой. Наконец он поднял затуманенное лицо и вгляделся в меня. На лице его застыло сокрушенное выражение человека, несколько времени назад потрясенного убийственной новостью и только-только начинающего приходить в себя. Я возрадовался, увидев его устремленный на меня взгляд, в котором я прочитал глубокую признательность и неизбывную любовь. Сомневаться в том, что он сознает – это я и никто иной спас его, не приходилось. Он улыбнулся – слабо, словно прося прощения, и искра разумения блеснула в его затуманенных, заплывших глазах, едва он разглядел меня и признал. Я понял, что спасен, – отныне он в еще большем долгу предо мной, чем когда-либо прежде. Окрыленный счастьем, я пристально глядел на него. И в следующий миг этот очумелый сукин сын вскочил на ноги, сцапал копье и, замахнувшись, со всей силы метнул его прямо мне в голову! Я остолбенел. Копье, гулко чмокнув, врубилось в деревянную стену, древко его, трепеща, гудело в дюйме от моего уха. Кто бы в такое поверил? Этот ублюдок самым серьезным образом пытался меня укокошить! Несколько мгновений я просидел, разинув рот, неспособный двинуться с места, так что он успел наклониться, схватить другое копье и снова промазать. Тут уж я вскочил и в ужасе убрался от него к чертовой матери со всей скоростью, какую смогли развить мои ноги.

Авенир, которому я рассказал о случившемся, сохранил полную невозмутимость.

– Учись и в дурном видеть хорошее, – философски посоветовал он, почесывая конопатую физиономию одной лапой и прерывая это занятие, чтобы присосаться к гранатовому яблоку, которое держал в другой. – Он же промахнулся, так чего ж тебе еще?

– Дважды.

– Ну так и не жалуйся. Не попал, и ладно.

– Может, ты хоть гусли мои оттуда выручишь? Я взял с собой самые лучшие.

– Главное, – сказал Авенир, вручая мне гусли, – не попадаться ему на глаза, пока у него от души не отляжет.

Эту задачу Саул мне облегчил, попросту удалив меня от себя. Я ожидал смерти или смещения. Вместо этого он назначил меня тысяченачальником. А затем принялся посылать на боевые задания в места отдаленные, выделяя мне дюжину, от силы две, бойцов, чтобы я сражался с толпищами филистимских захватчиков, которые вторгались в наши долины, мародерствовали, захватывали наши селения в северном Израиле и в юго-западной Иудее. Я послушно отправлялся туда, куда посылал меня Саул, и вел себя во всех отношениях благоразумно, стараясь его порадовать. Куда там! Весь Израиль и вся Иудея, казалось, сильнее и сильнее влюблялись в меня, поскольку я в моих триумфальных вылазках представал перед ними освободителем и хранителем. Но не Саул. Чем лучше я себя вел, тем с пущими боязнью и обидой он ко мне относился. Мои отчаянные, изначально обреченные на провал попытки умилостивить его и самого меня чуть с ума не свели полной их тщетностью. Я пребывал в совершенной растерянности. У меня начались учащенные сердцебиения, о которых я сочинил восхитительный псалом.

Одно, пережившее прочие, прискорбное обстоятельство моей жизни состоит в том, что мы с моим будущим тестем после того, первого эпизода с копьями никогда уже больше не чувствовали себя непринужденно в обществе друг друга. Чем, спрашивается, я это заслужил? Нет, вы мне скажите. Сдается, что оба мы продолжали биться над разрешением этой загадки и оба пришли к одному и тому же решению: ничем. Ответ для обоих нас огорчительный. Но его угрюмое недовольство и через край перекипающий гнев так никогда и не умерились. Меня же мучили неизбывные сожаления и опасения за сохранность моей жизни. Как мог я искупить в сознании этой патриархальной фигуры деяния, которых и не совершал никогда? В самом лучшем случае мы стесняли друг друга. В случаях похуже просто-напросто в глаза бросалось, что он и зрить-то меня не может без того, чтобы не обнаружить явственных симптомов буйственного и опасного смятения чувств. Эта его антипатия была очевидной для всех, кто его окружал, для Ионафана же и прочих она составляла предмет нервной тревоги. Сам-то я никак не мог понять, что к чему. Чего он от меня хотел? Кто бы мог в ту пору вообразить, что, по милости Самуила, он каждодневно борется с потребностью уничтожить меня, потребностью, которая, чем дальше, тем становится менее управляемой? Зловредный стервец отправлял меня в экспедиции с некомплектным личным составом, выбирая места по возможности удаленные, в трогательной, оголтелой надежде, что, может быть, надо мной отяготеет рука филистимлян, а не его собственная.

Саулу казалось – и возможно, не без оснований, – что Бог возлюбил меня. И оттого он не решался, когда пребывал в здравом уме, убить меня собственноручно. То, что пытался сделать со мною Саул, предстояло много позже проделать и мне – правда, успеха достигнув куда большего, – с этим невезучим простофилей, Урией Хеттеянином. Убивать его самому мне не хотелось, а избавиться от него, чтобы жениться на его супруге, пока ее беременность не станет явной, было необходимо.

Нет ничего нового под солнцем, не так ли? – и уж тем паче нет новых сюжетов. Покажите мне что-нибудь, о чем можно сказать: «Смотри, это новое», и я покажу вам, что это было уже. В жизни вообще-то существует всего четыре основных сюжета, а в литературе – девять, все прочее лишь их сочетания, суета и томление духа. Я-то, черт подери, отлично помню, что в то бурное время я никакой такой особой любови Божией не испытывал. Что я испытывал, так это томление духа, поскольку Саул меня откровеннейшим образом ненавидел, и ненавидел непоправимо, со злобой неутолимой. Ошибка, в простодушной наивности совершенная мною, состояла в предположении, будто Саул был искренен, когда высказывал вполне логичное желание, чтобы я восторжествовал над врагами его. Между тем при всяком таком торжестве он впадал в яростное неистовство. И потому, когда ко мне явилась делегация его слуг с объявлением, что дочь его любит меня, а Саул желает меня в зятья, я едва на ногах устоял. Тщета вожделений человеческих такова, что я в два счета уверил себя, будто Саул снова меня полюбил. Сами знаете, все суета, все в конечном то есть итоге – суета и томление духа. Двух минут не прошло, а я уж уверовал, что нет ничего естественнее любви царской дочери к моей персоне.

Задним-то числом я понимаю, что дивиться следует легкости, с которой я приноровился лезть в драку, как будто для того и родился. В детские годы я никакой особой воинственностью не отличался. Все почему-то забыли, что Голиаф был первым, кого я убил. А до встречи с ним я боя и не нюхал. Рассказы о том, какой я был храбрый и воинственный, есть не более чем извилистое следствие культа героя; если бы в них присутствовала хоть крупица истины, я бы уже ко времени встречи моей с Голиафом успел насидеться в окопах Сокхофа, разве не так? Увлекающие воображение спасители нации по традиции обязаны нежданно-негаданно возникать из самой гущи народной. Вот и со мной произошло то же самое. Кто бы стал мной восторгаться, будь я просто прославленным бойцом, победившим другого такого же? Ахилл, одолевший Гектора в одном из самых слабых эпизодов «Илиады», был не кем иным, как фаворитом, не ставить на которого было бы просто смешно. Гомер, если правду сказать, толком и не умел состряпать приличной истории, ведь верно? – а с другой стороны, для хорошего рассказчика он слишком совестливо придерживался исторической истины.

Выросший в Вифлееме, я не пристрастился ни к играм в войну, ни к иным видам групповой активности. Энтузиазм, с которым мои племянники Иоав, Авесса и Асаил предавались мужественным военным забавам, оставался мне чужд изначально. Поскольку я был последышем в многодетной семье, а они – ранними отпрысками моей самой старшей сестры, Саруи, мы с ними примерно равнялись годами. Я всегда отличался ловкостью в обращении с оружием наименее почтенным, с пращой, и предпочитал в уединенье метать камни – одинокая, романтическая фигура, как мне теперь представляется, по ходу этого занятия обдумывавшая свои поэтические композиции и музыкальные произведения, оберегая тем временем овец. Иоав и прочие проводили время, не ведая особых забот, – часы напролет толкали тяжести, выжимались в упоре, упражнялись в спринтерском рывке да колотили по чему ни попадя игрушечными булавами и топорами, разыгрывая битвы с воображаемыми ордами филистимскими. А я швырял на дальних пастбищах камушки и однажды, в облачный и ветреный день, слепо глядя на серые, нестриженые зады небольшой отары, взял да и сочинил мою прославленную «Арию для струны соль».

Еще отроком я приобрел в провинции вполне заслуженную славу одаренного юного композитора, вундеркинда, искусного в игре на гуслях. Не думаю, чтобы на Иоава слава моя производила хоть какое-то впечатление. К моему песенному творчеству Иоав всегда относился как грубый мужлан. Все певцы, да и танцоры тоже, были у Иоава на подозрении. Уверен, он считал меня извращенцем. С моей же точки зрения, тот, у кого нет музыки в душе, способен на грабеж, измену, хитрость, о чем я часто и говорил Иоаву именно такими словами, даже после того, как стал царем. Кроме того, в молодости я был, о чем я, возможно, уже упоминал, фантастически хорош собой, даже смазлив на девичий отчасти покрой. Сомневаюсь, чтобы Иоаву это нравилось. Да я никогда и не старался угодить ему или кому-то другому, преуменьшая радость, доставляемую мне моей чарующей осанкой, победительной улыбкой и притворно скромной повадкой. Старушки кудахтали надо мной, юные жены и еще незамужние девы впивались в меня вожделеющими взглядами, и даже проходившие через наш городишко путники порой, завидев меня, в изумлении замирали и пристально вглядывались с вопрошающим выражением, в котором явственно читалось нечто куда более сомнительное, чем простое и объективное одобрение. Я был миловиден и знал, что произвожу приятное впечатление. Это ведь о моей шее сказано было, что она как столп из слоновой кости, а о моих густых кудрях – что они черные, как ворон, и сказано не мною одним. Не преувеличу, если признаюсь, что нередко наблюдал, как самые красивые из моих овец блеют от вожделения, поворачивая ко мне головы и пожирая меня мечтательными коровьими глазами.

Так что я очень скоро уверил себя, что в любви, которой прониклась ко мне царская дочь Мелхола, нет ничего странного. К кому же ей было еще проникаться? Разве кожа моя не белее молока и не краше коралла? Где она лучше-то найдет? Вследствие прирожденной склонности тщеславного мужчины к самообману, мне вскоре стало представляться вполне разумным, что и Саул нарадоваться не может перспективе моей женитьбы на дочери его – отчего он и готов всячески упростить решение вопроса насчет платы, которую я обязан за нее внести. Мне даже в голову не пришло, что Саул мог углядеть в амурных планах дочери возможность расставить мне западню, посредством которой он добьется-таки моей погибели от руки филистимской.

– Но царь недоволен? – спросил я, едва услышав, что Мелхола любит меня.

– Царь желает, чтобы ты стал его зятем, – коротко ответил Авенир. Я только потом сообразил, что он ухитрился ответить не на заданный мною вопрос, а на какой-то другой. С Авениром у меня всегда были сложности.

– А мне казалось, что он меня недолюбливает, – робко сказал я.

– Ты в его в списке самый первый.

– Но кто я? – возразил я с приличествующей случаю скромностью, – и что род отца моего в Израиле, чтобы мне быть зятем царя? Я человек незначительный.

– Только не для него.

– Значит, я ему нравлюсь?

– Когда ты выходишь сражаться с филистимлянами, – напомнил Авенир, вновь искусно уходя от прямого ответа, – ты убиваешь их убийствами многими, и они бегут от тебя.

– Разве царь это замечает?

– А разве море соленое?

– Он ни разу не сказал ни слова мне в похвалу.

– Ну, ты же знаешь, какой он сдержанный.

– Временами мне кажется, будто он опасается, что я задумал нечто недоброе, – смущенно поежился я.

– Разве есть лучший способ развеять эти страхи, чем войти в семью и стать своим человеком?

– А это и вправду поможет?

– По-моему, должно.

– С другой стороны, разве царю откажешь? – риторически осведомился я.

– Разве есть у быка титьки?

– Ревет ли дикий осел на траве?

– Слушай, Давид, мы с тобой целый день будем таким манером беседовать? – Авенир никогда моей особой очарован особенно не был.

– Я человек небогатый, – честно предупредил я его, переходя к самой сути дела. – Денег нет, земли нет. Даже те несколько несчастных овец, которых я пас в глуши, были не мои, а отца моего Иессея.

Авенир, откровенно забавляясь, ответил:

– Разве царь нуждается в деньгах? По-твоему, Саул ночей не спит, размышляя, как бы ему разжиться землицей и овцами?

– А разве пески пустыни из серебра деланы? – нашелся я.

– Или травы лесные из золота? – подхватил Авенир с флегматичностью, которая мне всегда казалась загадочной. – Саул – царь, сколько ему понадобится денег, земли и скота, столько он и получит. Нет, он не хочет такого вена за дочь свою. Ему нужен знак, вещественный символ чистосердечной привязанности.

– Какой такой вещественный символ? – осторожно осведомился я.

– Пустяк, небольшое пожертвование в честь царской дочери, которое и отца твоего не разорит, и тебя не оставит без гроша в кармане, даже на время. Богатства Саулу ни к чему.

– Так что же я должен внести за нее? – с некоторой уже опаской спросил я.

– Фунт мяса, – вот ответ, который я получил.

– Фунт мяса? – изумленно повторил я.

– Унций десять-двенадцать, зависит от того, что считать унцией, – небрежно откликнулся Авенир. Глаза его равнодушно взирали на меня из-под набрякших век.

Я никак не мог догадаться, о чем он толкует.

– Что еще за мясо такое?

– Филистимское мясо.

– Ничего не понимаю, – честно признался я.

– Краеобрезания, – сообщил Авенир с нарочитым терпением – как будто я сто лет просидел на его с царем совещаниях да так ничего и не понял. – Царь хочет получить краеобрезания. Принеси ему сто краеобрезаний филистимских, в отмщение врагам его, и станешь его зятем. Больше ему ничего от тебя не требуется. Сто краеобрезаний, и точка.

Краеобрезания? Поняв наконец, о чем речь, я чуть не подпрыгнул от радости. Сто краеобрезаний филистимских? Да хоть тысячу!

– Так я ему двести приволоку! – восторженно вскричал я, соединяя хвастливую щедрость с осмотрительностью здравого смысла. – Когда он желает их получить?

– Я бы сказал, чем скорее, тем лучше, – с рассудительным видом отозвался Авенир, – причем с любой точки зрения. Не всегда же она будет молода и способна к деторождению. А Саул хочет внуков.

– Ну, так я пошел.

– Много времени это займет? Кстати, можешь взять с собой столько людей, сколько захочешь.

Думаю, беглость, с которой я производил мои расчеты – вслух, заметьте, – поразила бы всякого. Авенир так просто рот разинул. Чтобы скрутить живого филистимлянина, быстро прикинул я, и удержать его в неподвижности, припертым спиною к земле, нужны четверо крепких молодых израильтян, еще один, пятый, потребуется, чтобы ухватить его причиндалы с цепкостью, достаточной для преодоления любых попыток уклониться от предполагаемой хирургической операции, и наконец, шестой нужен будет для того, чтобы сноровисто отсечь ножом крайнюю плоть филистимскую от филистимского же пениса. В определенных случаях меня одолевала мания опрятности без малого анальная. Ну и еще двое могут понадобиться для создания суммарного усилия, которое позволит надежно прижать строптивого пациента к земле. На добровольное его сотрудничество рассчитывать особо не приходилось. Стало быть, если считать, что для выслеживания и поимки каждого предназначенного для обрезания филистимлянина потребуется в среднем один час, то при наличии четырех команд по шесть человек в каждой и при условии, что перекусывать они будут на ходу, без обеденного перерыва, можно будет набирать ежедневно так, примерно…

Авенир встряхнулся, выходя из транса, в который погрузился, слушая меня.

– Давид, Давид, – произнес он, возводя очи горе и вяло взмахивая рукой, как бы требуя, чтобы я смиренно выслушал его. – Сдается мне, ты не усвоил основной цели этого предприятия. Мы хотим, чтобы ты убивал филистимлян, а не обращал их в истинную веру. Если ты притащишь нам их концы целиком, мы в обиде не будем.

Ну, тут уж я и вовсе едва не спятил от радости, чуть не заголосил, провозглашая восторженную аллилуйю. Я мгновенно понял, что возможность убивать филистимлян, доставляя царю целиковые пенисы, значительно облегчает мою задачу.

И все же кто бы в такое поверил? Кто вообразил бы, что простофиля вроде Саула способен расставить дьявольскую западню человеку, начавшему приобретать в его расстроенном рассудке священную ауру идущего ему на смену избранника Божия, западню, в которой человек этот неизбежно падет от руки филистимской? Уж во всяком случае не я, мне такое и в башку не влетало, пока Ионафан, много спустя, не раскрыл мне всех гнусных подробностей этого макиавеллевского замысла и пока в одну прекрасную ночь супруга моя, Мелхола, без малого колотясь в истерике, не принялась умолять меня выпрыгнуть в окно, если, конечно, я интересуюсь сохранить свою задницу в целости.

И уж во всяком случае, не мой крутой племянник Иоав – вот вам еще один дурачок, который с восторгом ухватился за предложенную мною возможность стать двадцатичетырехначальником. Даже тогда здоровяк Иоав не желал ничего лучшего, чем схватиться с любым противником, а чего ради – это его никогда особо не волновало. Не кто иной, как туповатый Иоав, однажды весной, в пору, когда цари снова выходят биться, пришел ко мне просить разрешения взять шестьсот человек и Авессу в придачу и двинуться маршем через Турцию в Крым, чтобы покорить и оккупировать сначала Россию с Азией, а следом и всю остальную Европу до Скандинавии на севере и Иверии с Британскими островами на западе, причитая сюда и Ирландскую Республику.

– Так мы же выходим воевать по весне, как только закончим жатву нашу, – это было первое возражение, которым я попытался осадить Иоава. – А они воюют по осени, когда закончат свою жатву. Как же вам с ними сойтись-то удастся?

– Мы можем отправиться весной, едва закончим жатву, и напасть на них летом, пока у них еще дело до жатвы не дойдет, – четко ответствовал Иоав.

– А есть вы что будете, если нападете на них летом и не найдете на их токах ни зернышка?

– Наберем с собой сушеных фиг, – ответил он. – А в Скандинавии селедочкой разживемся.

Возможно, мне следовало с большим вниманием отнестись к его грандиозному замыслу – вместо того чтобы ввязываться в очередную кампанию против аммонитян на Иордане и сирийцев на севере. Представляете, какая бы обо мне нынче ходила слава? А то навоевал себе песков да скал! Как будто мне своих не хватало.

Теперь-то я не удивляюсь огорчению, с которым Саул встретил меня, когда я, завершив мои труды, в полном здравии явился к нему в Гиву и сдал по счету содержимое корзин, которые притащил с собой. Поначалу я беспокоился, что его не устроит качество филистимских краеобрезаний и цельных концов, даром что я попросил Иоава выбрасывать любые из них, хоть в малой мере подозрительные по качеству и симметричности устройства, и сам каждодневно присматривал за сортировкой и отбраковкой. Об истинной, удивительной цели нашего похода я позволил себе обмолвиться Иоаву и прочим не раньше, чем нас отделил от Гивы полдневный марш. Сообщение мое потрясло их до судорог.

– Краеобрезания? – удивленно воскликнул мой юный племянник Асаил, и тогда уже быстроногий, точно серна в поле. – Почему краеобрезания, Давид?

– Понятия не имею, – чистосердечно ответил я. Я выдержал театральную паузу, облизывая губы в предвкушении восторга, которое вызовет следующее мое сообщение, и, зарумянясь от гордости, звенящим голосом продолжил: – Это вено, которого потребовал от меня Саул, чтобы я смог стать его зятем. Я собираюсь жениться на дочери его Мелхоле.

Самое громкое из изумленных восклицаний, последовавших за этим моим заявлением, издал Иоав, ухвативший меня за руку и уставившийся на меня с недоверчивым выражением.

– На Мелхоле? – громко повторил он. – Я не ослышался? Ты сказал, на Мелхоле?

Я, естественно, удивился.

– А что тебя смущает?

– Да у меня это просто в голове не укладывается, – объявил Иоав, закипая от гнева, что случалось с ним всякий раз, как он чего-то не понимал. – Вот это и смущает. Мелхола? Так ты на Мелхоле собрался жениться, на царской дочери?

– Но почему бы мне не жениться на царской дочери Мелхоле?

– Я думал, ты влюблен в Ионафана.

Я так и сел.

– Ты спятил? – завопил я. – Кто втемяшил тебе эту чушь?

– Ионафан, кто же еще? – сразу ответил Иоав. – Разве душа твоя не прилепилась к душе его?

– Кто это сказал?

– Он и сказал, – огрызнулся Иоав. – Он же отдал тебе свой пояс, так? – и меч свой, и лук свой, и верхнюю одежду свою, которая была на нем, также и прочие одежды свои. Он же всем в Гиве рассказывает, что любит тебя, как душу свою.

– Это его душа прилепилась к моей, а не моя к его.

– А какая разница?

– Большая, – с достоинством ответил я. – А теперь давай двигаться, если ты, конечно, не против.

Но Иоав заупрямился и отвел меня в сторонку, он желал подать мне дружеский совет.

– Знаешь, Давид, – озабоченно сказал он, – с Мелхолой можно нажить кучу неприятностей. Ты вообще-то хорошо понимаешь, что делаешь?

– Мне сказали, что она любит меня.

– Ты все-таки женись лучше на Ионафане.

– А ты лучше займись краеобрезаниями, – оборвал его я.

Следующим, кто вознамерился перечить мне, оказался, и очень скоро, Асаил.

– Собирать краеобрезания штука опасная, Давид, – вполголоса предупредил меня храбрый Асаил, которому предстояло в дальнейшем принять погибель не от филистимлян, но от копья Авенира, которого он неукротимо преследовал после одного из сражений, разыгравшихся в ходе нашей долгой гражданской войны. – С ними возни не оберешься. И вообще, чья это идея? Авенирова? Обрезать филистимлян дело трудное, Давид, очень трудное дело.

– Ну, так я тебе его облегчу, – весело отозвался я. – От нас ожидают, что мы будем убивать филистимлян, а не обращать их в нашу веру. Мне было сказано, что целый хер тоже считается.

Это известие было принято на ура, а фраза «целый хер тоже считается» так и вовсе вскоре обратилась в пословицу и распространилась так же широко, как присловье насчет Саула во пророках, – после того как он связался с ними в первый раз, а потом и во второй. Когда я отдал команду перестроиться, мой небольшой отряд твердых духом бойцов отозвался восторженным буйным «ура» и рванул вперед с радостью школьников, раньше времени отпущенных с уроков, горланя для подкрепления духа развеселую попевку, которую я с ходу сочинил для этого случая, а именно:

 
Хэй-хом, хэй-хом,
До Гефа мы идем.
Что даст Господь
За крайню плоть?
Хэй-хом, хэй-хом!
 

С удовольствием вспоминаю, какое веселье вызвала эта моя смачная шуточка.

Я точно знал, где мои люди смогут отлавливать филистимлян по одному или по двое, по трое. Мы шли на Геф, спускаясь с суровых гор моей родной Иудеи к невысоким холмам, что по мере приближения к морю полого спадают к болотистым равнинам филистимским.

Первая сотня оказалась для человека, прославляемого в песнях за убийство десятков тысяч филистимлян, работой несложной. Вторая тоже свелась к детской игре. Саулу следовало получше подготовить себя к мысли, психологически то есть, что мое предприятие увенчается успехом. Возвратный поход обернулся триумфом, несколько замутненным лишь удивительными волнениями, к коим мы никак уж готовы не были. На сей раз женщины, выходя из городов с псалтирями, кимвалами и торжественными тимпанами, пели:

 
Саул обрезал их тысячи,
А Давид – десятки тысяч.
 

Кто еще явил такое геройство в начинании столь новом, кого с такой силой восхваляли женщины в песнях своих? Какой восторженный трепет прохватывал меня, когда я их слышал! Какое облегчение при мысли, что их не слышит Саул! И между тем, когда мы уже выходили из первой встреченной на пути деревушки, воздух был внезапно, ну то есть без всякого предупреждения о том, что нам предстоит испытать, разодран пронзительным воплем, и какая-то грудастая, перезрелая баба забилась в самых громких, самых жутких рыданиях, какие мне довелось когда-либо слышать. Тыча пальцем в корзину, выставленную для показа на нашей тележке, чуть ли не влезая в нее этим пальцем, она голосила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю