Текст книги "Видит Бог"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
– Ты неприятный человек, Мелхола, – без какого-либо ехидства объяснял я. – Зачем я к тебе пойду? Ты строптивица. Ты только и знаешь, что критиковать, вопить, требовать и жаловаться. Все не по тебе, тебя давно уже ничем невозможно порадовать.
– Я твоя жена, – с неколебимой уверенностью в своей правоте отвечала она. – Жена имеет право жаловаться, если она не одобряет поступков мужа, разве не так?
– Ах, Мелхола, Мелхола, – терпеливо втолковывал я ей, – у меня теперь тринадцать, четырнадцать, а то и пятнадцать жен. Если все они станут жаловаться по поводу каждого пустяка, которого они не одобряют, мне царствовать будет некогда.
О, как же я клял Хирама, царя Тирского, за столь непродуманную планировку гарема – если б проклятья были углями пылающими, Хирам давно бы уже сгорел дотла. Где была Хирамова голова, когда архитекторы его представляли ему проект? В заднице она была, вот где. Собственного гарема у него нет, что ли? Мог бы все-таки соображать, что к чему. Вы ахнете, если я расскажу вам, куда мне приходилось таскаться по нужде или за тазиком чистой воды. А во что обратилась моя личная жизнь? В предмет всеобщих пересудов. Я приходил и уходил у всех на виду. Сколько раз я покидал гарем под насмешливый хор, под способное кого угодно повергнуть в смущение улюлюканье и свист наложниц, которые толпились за отгораживающими их часть гарема деревянными решетчатыми воротцами, а то и под их восторженные аплодисменты. Когда же я ради совершения коитуса приводил Вирсавию в собственные покои, то здесь меня подстерегала опасность иного рода. Опасность эта обнаружилась с первого же раза – Вирсавия нипочем не желала уходить. Она бесстыдно упивалась обширностью моих помещений. И с наслаждением валялась на моем царском ложе.
– Здесь хоть ноги вытянуть можно да повернуться с боку на бок, – говорила она и, томно урча, почесывала ребра и исподы ляжек. – Разреши мне пожить здесь с тобой. Сделай меня царицей. Не пожалеешь. Я тебе такие штуки покажу – я много чего умею, не то что эти. Ты у меня песни петь будешь.
– Ведите ее назад, – приказывал я слугам. – Песни я и так уже пою.
Я, знаете, тоже не вчера на свет народился.
С самого начала, с самых первых наших тайных свиданий в моей части дворца Вирсавия выцыганивала у меня неслыханные уступки и вознаграждения. Она желала получить вещественные доказательства моей любви к ней – например, собственное ателье в примыкающем к дворцу строении. Я о таком отродясь не слыхал.
– Ах, Давид, Давид, ты прекрасно понимаешь, о чем я, – раздраженно выговаривала мне Вирсавия. – Теперь, когда ты наконец узнал, что такое полноценный поебон, ты не сможешь без него обходиться.
– Полноценный поебон?
– Это то, что ты от меня получил, – твердо сказала она, – и ты никогда его не забудешь. Тебе захочется видеть меня каждый день, а когда тебя рядом не будет, я смогу заниматься моей работой.
Тоже что-то новенькое. Какой, к черту, работой? Ей еще предстояло перепробовать едва ли не все на свете в тщетных попытках найти источник независимых доходов. Теперь же ей угодно было ткать, сочинять романы и заниматься росписями.
– Какими такими росписями? – проворно поинтересовался я, уверенный, что поймал ее на вранье. – Нам же росписи запрещены.
– Ну так буду себе ногти на ногах расписывать, – отозвалась она и показала мне эти самые ногти. На косметике она была просто помешана. – Купи мне все. Тебе понравилась новая краска, которую я смешала из вермильона, фуксина, светло-вишневой, багреца и темно-бордового? Я назову ее красной.
Разумеется, ателье она от меня получила, а если бы занялась писательством, то рано или поздно получила бы и текстовой процессор, насчет которого она тоже время от времени ко мне подъезжала. Когда же Урия погиб и она на всех парусах вплыла во дворец в качестве новой моей жены, – стать наложницей она все-таки отказалась, как не поддалась и уговорам быть моей супругой, но жить отдельно, – я мигом выделил ей дополнительные комнаты под ателье, мастерские или под то и другое сразу. Вирсавия намеревалась открыть в них курсы рукоделия, но ни одна из женщин дворца не высказала желания их посещать. Когда ее охватила страсть сначала к керамике, а после к перегородчатой эмали, я купил ей гончарное колесо и домашнюю печь для обжига. И то, и другое я подарил ей на день рождения. Затем ей потребовались топазы и сапфиры. Я купил оборудование для шлифовки драгоценных камней. Энтузиазм ее поувял, как только выяснилось, что ни продать что-либо из сделанного, ни создать нечто из ряда вон выходящее ей не по силам, да к тому же еще приходится день-деньской ходить с грязными от работы руками и вообще портить себе ногти. Тогда-то она и набрела на мысль изобрести нижнее белье.
– Что значит «нижнее»?
– Изобрету, увидишь.
Впрочем, в одном она была чертовски права – это ее еще добрачное ателье оказалось отличным любовным гнездышком, в котором проходили наши тайные, незабвенные встречи. Воды краденые сладки, и утаенный хлеб приятен, как я ей много раз повторял. Готов поручиться за это, исходя из основательного личного опыта. Я часто ревновал Вирсавию к ее работе. Я был влюблен. Не мог от нее оторваться. Разлука чревата ревностью, а ведь известно – крепка, как смерть, любовь и люта, как преисподняя, ревность.
И еще в одном Вирсавия оказалась права: я действительно захотел видеть ее каждый день, как только полюбил ее и узнал от нее, что такое полноценный поебон. Я просто не смог без него обходиться. Это ее слова, не мои. Она научила меня думать и произносить непристойности. Моя обольстительная, притягательная, чувственная, аморальная душечка плавала, как рыба в воде, и в языке, и во всех приемах любви, многие из которых, на мой вкус, выглядели чрезмерно новаторскими.
– Хочешь в зад меня трахнуть? – изумила она меня вопросом, когда я как-то раз совершенно случайно перебросил ногу через нее, лежавшую на животе.
Можете не сомневаться, я ужаснулся.
– Что за кошмарные вещи ты говоришь! – взорвался я, с трудом поверив своим ушам.
– Я к тому, что этого я тебе как раз и не позволю, – решительно заявила она, – предупреждаю заранее.
– Да кто бы на такое решился? – гневно осведомился я. – Я о таких пакостях, почитай, и не слышал!
– Все равно не позволю.
– Даже упоминать об этом забудь. У кого, интересно, ты набралась таких грязных, омерзительных мыслей?
Вирсавия оставалась совершенно спокойной.
– У одной моей давней ханаанской подружки, она работала блудницей. Мы с ней дружили, когда я была еще девочкой.
– Постыдилась бы даже думать о подобных вещах. Ужас какой! Кошмар! Это такая гнусность, что у нас даже закона нет против нее! Подумать и то с души воротит!
– Ну, делай как знаешь, – томно пробормотала она.
Я и уделывал ее, как знал, много, ох много раз, а все, что я знал, сводилось по преимуществу к так называемой позе миссионера. Более того, я стал взирать на себя как на обладателя монументальной мужественности – благодаря кое-каким ее задумчивым, безо всякого принуждения сделанным замечаниям относительно величины моего пениса, устроенного, по ее словам, совсем как у египтянин, у которых члены, точно у ослов, а спускают они, как кони. Когда я закончил поздравлять себя с этой радостью, мне захотелось узнать побольше.
– Вирсавия, а Вирсавия, – поинтересовался я с насмешливым легкомыслием, под коим пытался скрыть свои опасения, – а откуда тебе столько всего известно про египтян?
– Я знаю, в это трудно поверить, – ответила она, – но мне рассказывала про них другая моя подружка-хананейка, которая тоже работала блудницей.
– Еще одна блудница? – воскликнул я. – Чем ты занималась с такой оравой блудниц?
– Училась у них, – отвечала она. – Кто же знает больше блудниц? И чем тебе так не по душе блудницы? Знаешь, Давид, может быть, тебе было бы лучше с блудницей, чем с женщиной вроде меня. Блудницу можно купить за булку хлеба, женщина же прелюбодейная овладевает всею жизнью мужчины.
Последнее произвело на меня впечатление.
– Где ты разжилась подобной мудростью?
– Сама придумала. Я теперь притчи сочиняю.
– Псалмов больше не пишешь?
– Ты же сказал, что псалмы у меня выходят дрянные.
Приятно, что мне удалось в рекордно короткий срок изгнать ее из этой сферы творческой деятельности – меня раздражало, что Вирсавия считает, будто может валять псалмы левой ногой.
– Там даже рифмовать не требуется, – сообщила она.
– «Господь – Пастырь мой», – осмеял я результат первых ее усилий. – Ты спятила? Ну и фантазия у тебя. Это же чушь, Вирсавия, чистой воды чушь. Где твое чувство метафоры? Ты обращаешь Бога в поденщика, а свою аудиторию в животных. Это без малого богохульство. И в чем ты не будешь нуждаться? Ты только плодишь вопросы, вместо того чтоб на них отвечать. По крайности, выкинь «ни в чем», хоть на длине строки сэкономишь. Я разве так длинно пишу?
– Среди твоих псалмов есть, конечно, шедевры, – спокойно заявила она, – но недостатком их, как и всего, что ты пишешь, является чрезмерная затянутость.
Вот наглая сучка, она меня еще и поучает.
– «Я не буду нуждаться» лучше. – Я подавил мой гнев, стараясь быть объективным. – «Он покоит меня на злачных пажитях» – а это что? Откуда ты взяла эту нелепую идею?
– Ты что, никогда не спал под открытым небом?
– Только по необходимости. И не испытывал никакой благодарности к людям, которые меня к этому вынудили.
– Овцы же спят.
– Да мы-то не овцы. Тем и нехороша вся твоя концепция. И вот еще ошибка: «пойду и долиною смертной тени» – либо «долиною смерти», либо «в смертной тени», но уж никак и то, и другое сразу. Знаешь, Вирсавия, бросай ты это дело, бросай. У тебя для него мозгов не хватает. Думаешь, псалом – такая штука, что его можно тяп-ляп и состряпать? Занялась бы ты лучше опять макраме.
– А еще лучше – подари мне алавастровую ванну.
– Хочешь, я и тебе подарю алавастровую ванну? – спросил я у Авигеи, к которой заглянул, возвращаясь от Вирсавии.
И должен признаться, когда Авигея грациозно запротестовала и нежно сказала мне, что чаша ее преисполнена, фразы Вирсавии начали вставать в моей голове по местам, и вскоре муза моя привела меня к остроумному заключению, что если коровы способны испытывать довольство, то, верно, и овцы с козлами тоже, и что, быть может, в самонадеянной и бессвязной писанине моей супруги Вирсавии кроется зерно хорошей идеи. С тех пор я не устаю возносить небу хвалы за то, что Вирсавия слишком легкомысленна и забывчива, чтобы сохранить какие-либо воспоминания насчет нашего разговора о Господе и о пастырях.
Так что вместо псалмов и притч Вирсавия выдумала нижнее белье. Между тем как я в одном из тех стимулирующих всплесков созидательной энергии, которые часто являются опьяняющими спутниками истинной любви, целиком погрузился в собственные творческие труды. Никто и глазом моргнуть не успел, как я организовал храмовых музыкантов в гильдии, а после предпринял еще кое-что: поставил певцов пред алтарем, дабы они выводили сладкие мелодии и каждодневно пели хвалы Господу. Пока Вирсавия возилась с подштанниками, я изобрел хор. Не понимаю, почему раньше меня никто до него не додумался. Ну а создав хор, я принялся лихорадочно искать ему применение и всего за две недели с лишком сочинил мою си-минорную мессу, «Реквием» Моцарта и «Мессию» Генделя. В один прекрасный день я влетел в комнату Вирсавии, чтобы насвистеть ей, и только ей одной, сию минуту созданную, одухотворенную «Аллилуйю» для хора и оркестра, но до насвистывания дело у нас не дошло. Я замер и, отвесив челюсть, смотрел, как она распахивает халатик, показывая, что на ней надето под ним прямо на голое тело. Это была коротенькая, волнистая, телесного цвета одежка из довольно тонкой, почти прозрачной материи, облегавшая ее талию и двумя свисающими цилиндрами уходящая по каждой из ляжек вниз, – зрелище довольно комичное.
– Нравится? – спросила она, принимая соблазнительную позу и выставляя напоказ большую часть своих достоинств.
– Что это? – в свой черед спросил я. – И что означает твое «нравится»?
– Это нижнее белье, – пояснила Вирсавия. – Я его все-таки изобрела. Одежда такая.
– Мужская или женская?
– А какая разница?
– Большая, – объяснил я. – Предполагается, что мужчина не должен одеваться в женское платье, а женщина в мужское.
– Где это сказано?
– Во Второзаконии, вот где.
– Наплевать, – кратко сообщила она. – Я на этих штучках миллион долларов зашибу. Каждая женщина захочет такую. Мне понадобится тысяча швейных машинок.
– Нету у нас швейных машинок.
– Вот ты их и изобрети. Раз уж я вон до чего додумалась, так что тебе стоит изобрести швейную машинку? А правда, миленькие? Я назвала их «цветунчиками».
– «Цветунчиками»?
– Разве я в них не расцветаю?
– Но для чего они?
– Чтобы сделать меня еще сексуальнее, чтобы женщины стали привлекательнее для мужчин. Еще есть вот эти, маленькие, называются «панталончики». А вот это бикини. Ну, что скажешь, работают?
– Откуда мне знать, работают они или нет? Сними их, чтобы я мог тобою заняться.
– Значит, работают.
Ни цента она на них не зашибла и скоро уже требовала чего-то еще. Но все то вещественное, чего она от меня требовала, ни в какое сравнение не шло с тем, чего она начала добиваться, когда забеременела от меня вторично.
– Давай назовем его Царем, – с очевиднейшей задней мыслью предложила Вирсавия уже во время обрезания младенца – далеко, впрочем, не в первый раз.
Но мы назвали его Соломоном.
Я, пожалуй, и не лег бы с Вирсавией в тот первый день, в который увидел ее с крыши, потому что разведка моя донесла мне, что женщина, коей я так взалкал, это Вирсавия, дочь Елиама, жена Урии Хеттеянина, верного слуги моего, в ту самую минуту сражавшегося за меня с сыновьями Аммона. Урии Хеттеянина? Да, тут уж ничего не поделаешь. У меня, знаете ли, тоже совесть есть. Предприимчивость моя сникла. Вот тогда-то, в самое подходящее время, Дьявол и сказал «подъем» и заговорил со мной, дабы помочь мне набраться духу, совсем было угасшего, и внушить отвагу, необходимую, чтобы пустить по ветру жалкие остатки осторожности и двинуться вперед, повинуясь неотвязным биениям этого нового для меня барабана. Тоже надо и Дьяволу отдать должное.
– Давай тащи ее сюда, – услышал я голос, полный иронии и веселья. – Бери ее, олух. Действуй. Зашпундорь ей так, чтобы у нее живот отвалился. Ты же хочешь ее, так? Ну, и чего ты ждешь, остолоп? Ты царь или не царь?
– Это Ты, Господи? – уважительно спросил я.
– Мепистопель.
– А, черт! – сказал я и застонал от разочарования. – По душу мою явился?
– На хрена мне твоя душа? – услышал я насмешливый ответ. – Мне баловство ваше нужно, а не души. Я повеселиться люблю, посмеяться. Люблю посмотреть. Тащи ее сюда. Да поторопись, а то она вытрется вся и уйдет в дом. Ты глянь, какие у нее титьки. Ой, мамочка моя, ой, оой!
– Но правильно ли это будет? Можно ли мне?
– То есть как это не можно? Ты же царь!
– А что скажет закон?
– А то, что если он скажет «нет», так, значит, козел твой закон и ничего больше. Мужчиной и женщиной сотворил Он вас. Или не Он?
– Так что же мне делать?
– Да делай что хочешь. Действуй. Бери ее. Влупи ей. Хоть в ухо засунь.
Кто я был такой, чтобы спорить?
И кто устоял бы пред столь коварными искушениями?
Вот я и послал слуг, и они боковой дверью привели ее в одну из комнат моего дворца; в соответствии с данными мною указаниями, Вирсавия была под вуалью и в накидке. И я лег с нею в тот же день, ибо она очистилась от нечистоты своей, а когда она возвратилась в дом свой, я по ней заскучал и потому лег с нею на следующий день, и на послеследующий, и на следующий за ним, ибо стоило ей уйти, как я принимался скучать по ней еще пуще и жаждать ее возвращения. Всякий раз мы с ней считали само собой разумеющимся, что она очистилась от нечистоты своей. Хотя вообще-то нам было в высшей степени наплевать на это. Очистилась, не очистилась, какая разница? Мы так и так занимались все тем же. Семь дней возлегал я с нею, а потом еще семь. Правда состоит в том, что я не мог избавиться ни от мыслей о ней, ни от желания быть с нею – даже от желания слушать ее речи. Я хотел ее и ничего не мог с этим поделать. Не мог выбросить ее из головы. Во всякий час, чем бы я ни занимался, она медленно вращалась, мерцая, в моем мозгу. И ни на чем ином я подолгу сосредоточиться не мог.
– Никогда ничего подобного не ощущал, – чистосердечно признавался я со вздохом человека, смирившегося со своим поражением.
Вот я и приказывал приводить ее ко мне каждое утро, а там и каждый послеполуденный час, ибо обнаружил, что желаю вечно сжимать ее в объятиях и чувствовать ее влажные губы на моих губах и теплое дыхание ее на моей шее, и было после того, что прошло совсем немного времени, а уж она принялась просить меня о мириадах вещей, о коих ни одна женщина меня еще не просила.
– Ну, Давид, – спросила она у меня под конец первой недели, – что же мы теперь будем делать? Решать придется тебе.
– Насчет чего? – Мы с ней стояли лицом к лицу, и я даже отдаленного понятия не имел, о чем она говорит.
– Насчет нас. Сам знаешь, тебе без меня не обойтись. Это еще ни одному мужчине не удавалось.
Кроме Урии, как я, к великому моему огорчению, обнаружил впоследствии.
– Я тебя сделаю моей наложницей.
– Наложницей я не буду. Ты забыл, я замужем. Что ты станешь делать, когда Урия вернется?
– Назначу его миллиононачальником и пошлю куда подальше.
– И потом, мне не нравится, что, когда твои слуги приводят меня сюда, ты делаешь вид, будто мы незнакомы. Ты никогда не прикасаешься ко мне и не целуешь при посторонних. Никогда не говоришь, что любишь меня, если рядом есть кто-то.
– Ты тронулась, что ли? – воскликнул я, буквально не поверив своим ушам. – Я же женатый человек! Я не хочу, чтобы Мелхола, Авигея, Ахиноама, Мааха, Аггифа, Авитала или Эгла пронюхали о наших отношениях.
– Ну, пронюхают, ну и что? – раздраженно поинтересовалась она. – Можно подумать, будто слуги твои не знают, зачем они меня сюда водят.
– Тебя могут побить камнями за прелюбодеяние.
– Тебя тоже.
– Я мужчина. Да к тому же и царь. И мне скандалы такого рода ни к чему.
– Тогда найди мне квартиру, в которую ты будешь приходить. Ты сам удивишься, как часто тебе этого будет хотеться.
Быть с нею мне хотелось чаще, чем оба мы были способны вообразить. По временам она корила меня за то, что я врываюсь к ней без предупреждения, мешая ей работать. Наверное, правда и то, что я любил моих женщин куда сильней, чем они меня, и возлегать с ними мне нравилось больше, чем им со мной, – то есть если не считать Вирсавии. Она была женщина страстная. Ей не терпелось по меньшей мере так же, как мне, а вскоре я обнаружил в ней еще одну странность: если я не кончал так быстро, как рассчитывал, то она в конце концов взрывалась, будто вереница шутих, привязанных к лисьему хвосту, извиваясь в изумительных, неправдоподобных судорогах, которые и меня возбуждали редкостным образом, и в соседстве ее возбудили множество толков. Можете себе такое представить? Она называла это оргазмом. И очень меня хвалила за то, что достигает со мной не одного такого, а нескольких.
– Я так кричу, когда я с тобой, – часто говорила она в своего рода озадаченном, удовлетворенном изнеможении, пока светлое лицо ее еще хранило буроватый румянец. – У-у-у!
Она умела внушать мне чувство довольства собой. Это бесценное в женщине качество сообщало еще одно измерение нашему головокружительному сексуальному общению, как и ее столь мною ценимые похвальные отзывы о моем достойном египтянина сложении – о том, что член у меня, как у осла, и спускаю я, будто конь. Мужчину не каждый день радуют подобными преувеличениями.
– В первый раз я увидала его, – призналась она, к великому моему удивлению, – в день, когда ты плясал перед Господом и изо всей силы скакал во главе парада, выставляясь напоказ всему свету. Я в тот раз хорошо его разглядела. И еще подумала, что твоя жена везучая женщина. Я ей позавидовала. Тогда-то я и решила с тобой познакомиться. К тому же и царь – ну кто бы тут устоял? Вот я и начала каждый вечер мыться на крыше, надеясь, что ты меня заметишь.
Ко времени, когда я положил на нее глаз, тело ее определенно было самым отмытым во всем Израиле.
Сколько законов нарушили мы, биясь друг о друга телами, в те первые счастливые дни греховного исступления! Какие долгие часы и как часто проводили мы по пояс в поту! Волосы наши были длинны, спутаны, густо умащены маслом, потом и благовониями. Живот ее был, как изваяние из слоновой кости, обложенное сапфирами, щеки – цветник ароматный, гряды благовонных растений; губы – лилии, что источают текучую мирру. Такой была возлюбленная моя, открывшая мне столь многое и наполнившая душу мою сладостью невыразимой, – она научила меня говорить «я люблю тебя» и самому в это верить, полагать с нежностью руку мою на нее даже на глазах у других. Я не мог насытиться ею. Когда приближалось время, чтобы нам свидеться снова, я впадал в состояние исступленного предвосхищения и не мог дождаться минуты, в какую приду в ее сад и стану вкушать сладкие плоды ее. Она же с изумлением, превосходящим мое, обнаружила, что спрашивает теперь даже чаще, чем я: «Когда мы увидимся снова? Скоро ли?»
Поначалу это почти неизменно происходило очень, очень скоро. Я наслаждался ею острее, чем любой другой женщиной, какую когда-либо знал. Да и она тогда явно думала, что любит меня, она даже теперь этого не отрицает. Я же ее и вправду любил. И, сознавая это, страшно сам себе нравился. Одна ее кожа, пористая, светозарная плева, облекающая все удивительные особенности ее тела, казалась мне прекраснейшим из чудес. Там и сям на коже этой встречались метинки: родинки, ссадинки, прыщики, – не то что у совершенной моей Ависаги, на которой ни единого не было пятна. Мне было все равно. Я боготворил сам факт ее существования. Я дорожил каждым прикосновением к ней. Я смотрел и смотрел на нее, и она смотрела в ответ, всего меня впивая глазами. Даже кости коленей ее пронимали меня восторженным трепетом, даже изгиб ее голеней и крупные ступни – как будто только одна она во всем свете и обладала столь неказистыми, малоприглядными особенностями. Я любил смотреть на нее нагую. Я любил смотреть на нее, облаченную в ночную рубашку или цветунчики и погруженную в вышивание, в очках, с крепко зажатыми в руке деревянными пяльцами. А пуще всего любил я вглядываться в маленькое лицо Вирсавии, в озорные, расчетливые синие глаза, углубляясь в попытки разобраться в нюансах роящихся в них замыслов, выдаваемых ее бессознательной полуулыбкой. Увесистый, волнующе округлый зад ее представлялся мне бесценным сокровищем. Я не мог ни поверить до конца в нежность чувств, испытываемых мною, ни привыкнуть к ним. День напролет я грезил о ней наяву. По пробуждении же первым моим желанием было – схватить телефонную трубку и позвонить моей обожаемой и наговорить ей на автоответчик слова преклонения и бесстыдные нежности, но, разумеется, телефонов у нас тогда еще не было и автоответчиков тоже. Долгими часами я обнимал ее и считал само собой разумеющимся, что буду лежать с нею во всякий миг моей жизни, в какой пожелаю, но тут грянул роковой день, в который с нею случилось обыкновенное женское, и я начал в отчаянии сетовать на судьбу за необходимость воздержания. Поначалу она несколько удивилась бессознательно выказанному мной отвращению к ее состоянию, а затем, продолжая слушать мои ламентации, уставилась на меня насмешливым взглядом, каким награждают обычно придурковатого резонера.
– Да делай ты что хочешь, – сказала она.
Произнесено это было с такой уничижительной снисходительностью, что я ощутил себя неотесанным олухом и невольно перешел в оборону.
– Ты же нечистая, – слабо запротестовал я.
– Ну и что?
– Разве так можно?
– А почему бы и нет?
– Если кто-нибудь узнает, нас же извергнут от людей. На целых семь дней.
– Да кто узнает-то? А и извергнут, так можно будет провести побольше времени вместе.
– Нет, это правда возможно? – наивно спросил я. – Во время месячных?
– Не было бы возможно, так не было бы и запрета в законе.
– Но это же неприлично!
– Очень даже прилично.
– А раньше ты это делала?
– Ты думаешь, все такие привереды?
– Но что, если кровь твоя будет на мне?
– Помоешься.
– Я буду нечист целых семь дней.
– А ты не рассказывай об этом первому встречному.
– И всякая постель, на которой я лягу, тоже будет нечиста.
– И об этом не рассказывай.
– Мне что-то не очень хочется.
– Ну, делай как знаешь. – Вирсавия равнодушно отвернулась от меня, и я ощутил себя полным идиотом.
В тот раз я сделал так, как советовала она, разумеется, снова в позе миссионера, и одно лишь сознание того , чтоя делаю, наполнило меня столь невиданным ликованием – mirabile dictu [12], но гром меня не поразил, я не был извергнут от людей, – что я ждал и дождаться не мог следующей ее менструации, дабы еще раз сделать по совету ее. Увы, ничего я не дождался, ибо у всего живого самые благие планы его вечно идут прахом. Пришла Пасха и прошла, хотите верьте, хотите нет, без соблюденья поста, а потом вместо положенного по расписанию обычного женского из дома ее поступили те два слова, которым редко удается не вызывать мелодраматической реакции даже в самых благополучных семействах. Вирсавия послала известить меня, говоря:
– Я беременна.
– Дерьмо Господне! – Такой была моявизгливая реакция.
Стало быть, теперь у меня была на руках еще и беременная подружка. Аборты, разумеется, находились в то время под запретом, а Вирсавия не отличалась такой уж склонностью к самопожертвованию, чтобы рисковать собою ради моей безопасности. С мужем она почти уже три месяца как не ложилась. Для меня это могло обернуться неприятностями посерьезнее тех, которыми грозило мне убийство Авенира. Что было делать?
– На этот раз, – предупредил я ее, – тебя точно побьют камнями. Ты совершила прелюбодеяние.
– И тебя побьют, – ответила она. – Ты тоже его совершил, да еще и пожелал жены ближнего твоего.
– Я мужчина. Мужчин за это камнями не побивают.
– Думаешь, тебе это поможет? Написано же, что если кто будет прелюбодействовать с женой замужнею – да будут преданы смерти и прелюбодей и прелюбодейка. То есть ты тоже.
– Откуда ты столько всего знаешь?
– Да уж навела справки. Я предпочитаю знать свои права. Неприятностей у нас с тобой поровну. Если найден будет кто лежащий с женою замужнею, то должно предать смерти обоих. Это тоже написано. Так что давай придумай что-нибудь, да поскорее.
– Ну, я все-таки царь, выходит, я и решаю, кого побьют камнями, а кого не побьют.
– То есть ты надеешься выкрутиться?
– Ты же меня не выдашь?
– Ой, не рассчитывай!
– Урию сюда! – Должен признаться, что, по-моему, все-таки первым выкрикнул это я.
Вот так и начались скверные, отдающие фарсом времен Реставрации осложнения, неумолимо выродившиеся в пафос, а там и в трагедию, в которой я был поражен непереносимым горем, от коего пал наземь в мучительном понимании того, что из-за меня дитя мое заболело и обречено на раннюю смерть. Так сказал мне Нафан. Бедный малыш горел от жара, томился жаждой и голодом. Он иссыхал и чахнул, и я не мог на это смотреть, как Агарь за тысячу лет до меня, почему она и оставила мальчика под кустом, и пошла, и села вдали, в расстоянии на один выстрел из лука – ибо не могла смотреть, как он умирает. А ведь Измаилу шел четырнадцатый год, он был уже достаточно большой, чтобы насмешничать и угрожать Исааку. Мой же мальчик был крошечный, красненький. Закрытые глазки его были как бесполезные жаберки. Тысячу раз за семь дней отзывались в голове моей эхом те древние, трогательные слова рабыни-египтянки Агари, изгнанной с маленьким сыном из дома Авраамова в пустыню Вирсавию с куском хлеба и мехом воды, от коих вскоре ничего не осталось:
– Да не увижу я смерти мальчика моего.
Но Бог ответил Агари и даровал ей спасение.
– Встань, подними отрока и возьми его за руку, – воззвал Он к Агари с небес, – ибо Я произведу от него великий народ.
Великий народ, обещал Бог, рука которого вечно будет на всех.
А на меня Ему было начхать. Он заставил мое дитя умереть. Он снова пошел неисповедимыми путями Своими. Как я могу об этом забыть? Он-то может, Нафан говорил мне об этом. Но я все еще не простил Его, хоть и нуждаюсь в моем Боге пуще прежнего и тоскую по Нему сильнее, чем хотел бы Ему показать. И я не верю, что Он забыл обо мне.
Я не питал никаких зловредных намерений, когда просил Иоава прислать ко мне с поля битвы в Аммоне Урию Хеттеянина, якобы для того, чтобы Урия подробно рассказал мне, что там у них происходит. Я хотел лишь одного – чтобы Урия переспал с Вирсавией. Я же могу, так почему он не может? План мой состоял в том, чтобы встретить его, как героя, слегка подогреть вином и спустить на жену, на мою восхитительную возлюбленную. Казалось бы, что может быть милосерднее? Таким манером я рассчитывал скрыть нашу с ней смутительную неосторожность от всякого жителя города, какой еще не разобрался в истинном положении вещей. Идея была – пальчики оближешь. Для всякого, да только не для Урии. Основной просчет моего вдохновенного замысла состоял в самообманчивом представлении, которое часто витает в уме мужчины, пребывающего в первой поре любви, что будто бы всякий еще способный дышать самец вожделеет предмета его страсти с не меньшим пылом, чем он сам. А Урия вот не вожделел. Поди-ка представь себе такое.
Мне трудно было смотреть ему прямо в глаза, когда он предстал предо мной.
– Входи, друг мой, входи, мой мальчик, – приветствовал я его с громогласной сердечностью, посредством которой рассчитывал внушить ему полную непринужденность. – Входи, мой достойный Урия, омой ноги свои. Я и сказать тебе не могу, до чего я рад тебя видеть.
Вот это была чистая правда.
– Ну, поведай мне обо всем, расскажи, что творится в Равве Аммонской. Я там не нужен? – Меньше всего на свете меня интересовало то, о чем я просил его рассказать, так что старательный отчет его о том, как хорошо управляются мои люди и как удача пусть медленно, но склоняется на нашу сторону, я слушал вполуха. Тем паче что курьеры так или иначе скакали туда и оттуда по нескольку раз на дню, даже и по субботам.
– Хорошо-хорошо-хорошо. – Я хотел, чтобы он поскорей закруглился, до того не терпелось мне засунуть его в постель Вирсавии, в которой и сам я лежал с нею так часто. – Выпей вина. Ты принес известия, которые мне хотелось услышать, я счастлив. Теперь же расслабься, дай покой ногам твоим. Хочешь еще раз помыть их?
– По-моему, они и так уже чистые.
– По-моему, тоже. А теперь иди домой, отдохни. Повеселись немного. Я пошлю вам царское кушанье, попируй с женой.



























