Текст книги "Видит Бог"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
– Да с чего бы ему смеяться? – пожимая плечами, спрашивает она. – У него вон любимый отец совсем стал старенький, того и гляди помрет.
Я поворачиваюсь на бок чтобы получше вглядеться в нее.
– Он так и таскается по улицам, понося глухих последними словами?
– Это лишь доказывает, какой он добрый человек, – отвечает моя жена. – Глухие его все равно не слышат, какая им разница, что он говорит?
– И подсовывает камни слепым под ноги?
– Но ведь никто другой об них все равно не споткнется.
– И когда он утром берет у человека плащ в залог, он нипочем не возвращает его на закате, так? Чтобы нищему было чем согреться в ночное время?
– А как бы еще он смог убедиться в своей способности делать накопления?
– Вот именно, накопления. Я ему покажу накопления! Да черт меня подери, разве вся суть заповедей не в том и состоит, что нельзя принуждать человека платить, когда ему это не по карману? Не действует по принужденью милость. Тебе не приходилось об этом слышать? Как теплый дождь, она спадает с неба на землю и вдвойне благословенна. Хоть что-нибудь ты из Исхода и Второзакония извлекла?
– Я их больше не читаю.
– Ну да, тебе хватает краткого переложения в исполнении Нафана, не так ли?
– При чем тут Нафан?
– А твой Соломон, этот хрен моржовый, не удосужился даже огородить свою крышу, чтобы уберечь себя от обвинений в пролитии крови невинного, если кто-нибудь свалится оттуда. Погоди-погоди. Если не книга Левит, то Второзаконие точно до него доберется.
– Он мудрый.
– Соломон?
– Он же все равно никого к себе не приглашает, – поясняет она с видом человека, приводящего неотразимое доказательство. – Зачем же бросать деньги на ветер и строить ограду, которая ему не нужна? Видишь, какой он мудрый? Видишь, какая польза будет от него экономике нашей державы?
– Гниль от него по всей державе пойдет, – отвечаю я. – Если ему не хватает денег на то, чтобы укрепить крышу своего дома, пусть продаст гнусные амулеты, которые он собирает. Вот на что у него все деньги уходят, на амулеты. Да еще ему обезьян подавай с павлинами.
– Амулеты – это хорошее вложение капитала. Они непременно вырастут в цене.
– Какое, к черту, «вложение»? Я ему устрою «вложение»! Распаляют они его, вот он за них и хватается. Ну, наградила ты меня сынком, спасибо! Мало того, он еще и по чужеземным бабам шастает, ездит к ним в Едом, Моав и Аммон, скажешь, не так?
– Как будто ты не шастал.
– Я забирал их в гарем. А он строит алтари всяким странным богам.
– Можно подумать, что наш не странный.
– Он-то, по крайности, наш. И я всегда хранил верность моим наложницам и женам.
– Это когда со мной шился? – спрашивает она.
– Ну, почти всегда, – покорно поправляюсь я.
– Ты совершал прелюбодейство, Давид. И знал об этом, прямо когда мы ему предавались. А ведь тебе известно, что говорят о прелюбодействе Бытие, Исход, Левит, Числа, Второзаконие и Нафан.
Ависага Сунамитянка определенно получит хорошее образование, всего только слушая нас, думаю я, хоть она и старается не смотреть в нашу сторону и делает вид, будто не слушает.
– Ну хорошо, давай вместе рассудим, – уже спокойнее, в самой дипломатичной моей манере предлагаю я. – Если Соломон будет кадить иноземным богам, он же всех нас погубит. А эти его обезьяны, слоновая кость и павлины вконец разорят страну. Ты знаешь, какой трон он хочет себе завести? Он мне все рассказал: большой престол из слоновой кости, обложенный чистым золотом, с двумя львами у локотников и еще двенадцатью – двенадцатью! – стоящими на шести ступенях по обе стороны.
– Божественно, – с самым серьезным видом произносит Вирсавия.
Стоит ли удивляться, что я все еще схожу по ней с ума?
– Четырнадцать львов? – восклицаю я. – Хотя он-то, возможно, имел в виду двадцать шесть. Он считает, что и мне следует такой же трон завести.
– Если у Соломона будут львы, – кивая, говорит она, – то и у тебя должны быть. И у меня тоже.
Как отличается она от уравновешенной, бескорыстной Авигеи, к которой я всегда питал гораздо большее уважение, хоть и куда меньшую страсть. Когда Авигея умерла, я почувствовал себя таким одиноким – да так с той поры и чувствую.
– Бог не потерпит такого престола, – вслух размышляю я, пожирая глазами лицо и тело Вирсавии, которые и поныне кажутся мне прекрасными. – Нашему Богу подобная показуха не нравится.
– Бог любит Соломона, – уверяет меня Вирсавия, – и согласится исполнить любое его желание.
– Я бы не стал на это рассчитывать, – возражаю я. – Мне вон тоже всегда казалось, будто Он именно так ко мне и относится. А Он взял и убил нашего ребенка. У Соломона нет ни единого шанса стать царем.
– Это ты мне повторяешь с того самого дня, как он родился, – не уступает Вирсавия. – А теперь перед ним остался всего лишь Адония.
– Адония популярен, – говорю я, чтобы ее позлить. – А Соломон нет.
Вирсавия неожиданно впадает в философический тон.
– У богатого много друзей, – замечает она, – а бедный ненавидим бывает даже близким своим.
– Это кто же тебя такому научил? – сварливо интересуюсь я.
– Соломон часто так говорит, и, по-моему, это очень мудрая мысль. А почему ты спрашиваешь?
– Потому что он от меня ее слышал, – холодно сообщаю я, – вот почему. Полистай-ка мои притчи.
– Соломон тоже сочинил кучу притчей, – хвастается она.
– Ну да, – отзываюсь я, – и лучшие среди них – мои. Ты и ахнуть не успеешь, как Соломон объявит, будто это он написал мою знаменитую элегию.
– Какую элегию? – спрашивает моя жена.
На миг я лишаюсь дара речи.
– То есть как это какую? – издаю я наконец пронзительный вопль. – Какого хрена ты хочешь этим сказать? Какую элегию? Мою знаменитую элегию, элегию на смерть Саула и Ионафана. Ты, может быть, другую знаменитую элегию знаешь?
– По-моему, я и об этой ни разу не слышала.
– Ни разу не слышала? – Я вне себя от изумления. – В Сидоне ее знают. В Ниневии поют. «Краса твоя, о Израиль, поражена на высотах твоих». Этого ты ни разу не слышала? «Быстрее орлов, сильнее львов они были». «Как пали сильные!» «Он одевал вас в багряницу с украшениями и доставлял на одежды ваши золотые уборы».
Она выпрямляется, расширив глаза.
– Кто это написал? – спрашивает она.
– Вот именно, кто? – переспрашиваю я. – Кто, в лоб твою мать, написал это, как по-твоему?
– Соломон?
– Соломон? – взвиваюсь я.
Меня охватывает тошное чувство, будто ничего этого на самом деле не происходит.
– Она написана за десять лет до того, как я перебрался в Иерусалим! – ору я. – Ее пересказывали в Гафе, ее возвещали на улицах Аскалона за дюжину лет до того, как я тебя встретил. И ты не помнишь, кто ее написал? Соломон? Какой, бубена масть, Соломон, если он еще не родился?
– Ну что ты так распалился, Давид? – укоряет меня Вирсавия. – Ты же знаешь, я вечно путаюсь в датах.
Она садится рядом со мной на кровать, кладет мне руку на грудь. На секунду мне кажется, что вернулись старые времена. Член мой слегка набухает. Сладострастные ароматы смирны и алоэ, и касии, которыми веет, как из чертогов слоновой кости, от тела ее и одежд, увеселяют мои чувства.
– Не надо, – произносит она, когда я опускаю ладонь ей на колено.
– Ты не всегда была против. – Теперь я обращаюсь в просителя.
– Жизнь не стоит на месте.
– Еще одна премудрость Соломонова?
– Жизнь идет, – продолжает она, не слыша меня. – Давид, – взывает она ко мне, – я нутром чую опасность. Нафан боится, что после этого царского банкета, на котором главным будет Адония, мы все можем оказаться в тюрьме. Даже ты.
– Занятно, – с бесстрастной насмешкой отзываюсь я. – А вот Авиафар заходил ко мне нынче утром и сказал, что, по его мнению, устроить такой пир – мысль хорошая.
– Авиафар? – рассеянно переспрашивает она, словно никогда не слышала его имени.
– Ага, тот самый, что состоит при мне всю мою жизнь, – ядовито напоминаю я ей, – еще со времен изгнания.
– Ну, ты же знаешь, я вечно путаюсь в именах, – лживо заявляет она и тяжко вздыхает. – И все почему-то на А. Авигея, Ахиноам, Авесса – теперь еще Авиафар.
– Да не теперь. Лет уж пятьдесят.
– Мне иногда кажется, что во всей стране только два имени и начинаются с В – мое да Ванеи.
– Авиафар мой священник, – неторопливо напоминаю я ей о том, что, как оба мы знаем, ей и без меня хорошо известно. – Тот, что одним из первых присоединился ко мне, когда Саул убил его отца.
– Твой священник – Садок.
– У меня их двое.
– Ну пусть, а зато Нафан – твой пророк, – парирует она.
– Нафан – пустомеля, и, кстати сказать, он всегда относился к тебе с неодобрением.
– А пророк выше священника, – преспокойно продолжает она, словно не расслышав моих слов. – Нафан считает, что тебе не следует доверять Адонии. Боже милостивый, снова на А. У нас теперь даже Ависага есть. А как звали эту твою покойницу-жену, ту, вдовую, которая все молчала? Авитала, мать Сафатии.
– Ты у нас вроде бы вечно путаешься в именах.
– А если у человека имя начинается с А, так это всегда не к добру. Асаил, Ахитофел, Амнон, Авессалом, Авенир, Амаса – чем все они кончили? Милый, – она вкрадчиво склоняется надо мной, и мне вдруг приходит в голову, что выражение столь всеобъемлющей доброжелательности просто не может не быть двуличным, – ну пообещай мне, что ты никогда не назначишь царем человека, имя которого начинается на А. Больше я тебя ни о чем не прошу.
У меня дыхание спирает от такого бесстыдства.
– Я обдумаю твою просьбу со всей серьезностью, – обещаю я, гадая о том, до каких пределов затрепанного маразма я, по ее мнению, докатился.
– Вчера, – это первое, что сообщает мне Вирсавия на следующее утро, – ты дал мне слово, что никогда не назначишь Адонию царем.
На сей раз она в платье из огненного шифона, на голове ее красуется диадема из жемчугов и каких-то еще драгоценных камней. Она и теперь, приодевшись, становится столь соблазнительной, что мне, как обычно, не терпится содрать с нее платье, оставив ее в чем мать родила.
– Что-то не припоминаю, – отвечаю я, упиваясь ее нахальством.
– Вон Ависага была здесь и слышала, как ты это сказал.
Сидящая за своим косметическим столиком Ависага – истинный образец осмотрительности, я знаю, она меня никогда не подведет.
– Неужели ты не понимаешь, что Ависага засвидетельствует все, что угодно, если я ее о том попрошу? – с достоинством отвечаю я Вирсавии.
– Чем это тут пахнет? – с невинным видом спрашивает она, в очередной раз меняя тему с находчивостью, которая всякий раз меня поражает. Она морщит нос, приоткрывая маленькие, крошащиеся зубки, и вид у нее при этом становится опасливым, точно у кролика. – Кто-нибудь, откройте окно.
Я хохочу. У Ависаги, когда она улыбается, ямочки появляются на щеках. Медноватого тона румяна, которые она накладывает на лицо, выделяют высокий обвод ее смуглых скул.
Пахнет тут, разумеется, мной – затхлым, завосковелым, иссыхающим. Слуги душат мое ложе алоэ, корицей, мирром, но пахнет от него все едино мной. Смрадом смертности и зловонием мужчины.
По всему дворцу курится едкий фимиам. Горит, быть может, тысяча наполненных ладаном кадильниц. Эти ароматические курения и смолы наверняка обходятся нам каждый год в бешеные деньги. Стоит ли дивиться, что торговый баланс наш выглядит бледно. Еще добавьте сюда антисептическое миро, и мед, и благовонные притирания, и снадобья, которыми Ависага умащает мои язвы и пролежни. Мои сыпи и прыщи она умеряет припарками из инжира. Милая, неутомимая в своей заботливости девочка не жалеет для меня сил, она всегда к моим услугам. Она грациозно и беззвучно снует вокруг, сохраняя безупречную прямоту осанки и нерушимую ровность повадки. Или я выдумываю Ависагу Сунамитянку, пересоздаю ее из своих желаний? Благоуханна, как виноград на горе ароматов, подобна золотым яблокам в серебряных сосудах. Она трепещет от блаженства, когда я глажу и ласкаю ее, и беру в ладони ее лицо, и мягко опускаю голову ее себе на грудь или во впадинку у плеча. В такие минуты душевного единения я жалею, что милая девочка не знала меня в мои лучшие годы, задолго до того, как побелели волосы у меня на груди. Слава юношей, сами понимаете, – сила их, а украшение стариков – седина. Видит Бог, этих украшений у меня ныне в избытке, но Ависага вот признается, что ее притягивают белые волосы у меня на груди. Она часто ласкает меня здесь, навивая их на пальчик. Косматые мужчины ей не нравятся, признается она, надувая губки, мужчины вроде Исава, с кустистой порослью на плечах и спине. Видимо, я в этот список не попадаю, если только дитя не врет, а я знаю – не врет.
В Сонаме, с простодушной гордостью сообщает нам Ависага в ответ на наши расспросы, отец ее владеет хорошей землею и живет в обильном достатке. Она стерегла виноградники сыновей матери ее, а своими пренебрегала. Другие часто посмеивались над ней, самой юной и робкой в большой, процветающей семье, и она с готовностью убедила себя в собственной никчемности. Для них это была игра. А ей так хотелось заслужить похвалу. Ту же неуемную потребность радовать других, жертвуя собой, она выказывает теперь и со мною. Как мне хотелось бы быть достаточно бодрым, чтобы прислуживать ей. Это я мог бы время от времени подавать ей еду, я мог бы помогать ей раздеваться и одеваться, приносить ей тазик чистой воды или корзинку с плодами летними. Ее искали и нашли для меня, потому что она оказалась самой красивой девицей во всех пределах Израильских. Я вызываю ее на разговор. Мне нравится слушать ее.
– Помню, они все дразнили меня одной песенкой, – негромко рассказывает она, – я так из-за нее горевала. «Есть у нас сестра, которая еще мала, и сосцов нет у нее». Как-то раз они спели ее на свадьбе. Я закрыла лицо руками и убежала в темноту. Мне хотелось умереть. Так до утра и не вернулась. И не отвечала, когда они звали меня. Лежала на земле и плакала, чувствуя себя тоненькой, как лист, а потом заснула средь дынь, у корней деревьев.
– Теперь-то у тебя есть сосцы, – утешаю я ее.
– А они не очень маленькие?
– Для чего? – снисходительно улыбаюсь я.
– Для тебя.
– Голубушка, мне хоть и немного, а все же за семьдесят, – сокрушенно осведомляю я ее. – Вон Адония уже желает тебя, дай срок, пожелает и Соломон. Потому что ты прекрасна и потому что была с царем.
– Разве я красивее Вирсавии?
– Гораздо красивее.
– Красивее, чем она была, когда ты впервые увидел ее?
– Ты – запертый сад, заключенный колодезь, запечатанный источник. Для меня ты прекраснее, чем когда бы и кто бы то ни был в мире.
Она не променяет меня и на обоих моих сыновей. Я-то теперь знаю, как разговаривать с женщиной, а они не знают. Груди ее с темными сосцами, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями, совершенные ягодицы, точно лани полевые, подобранные под пару. Я первый в ее жизни человек, получающий от разговора с ней удовольствие, слушающий как зачарованный ее ответы, внимающий ее разрозненным мыслям. Где она еще такого найдет?
Она сознает, что может ныне без стыда сказать мне все, что придет ей в голову, и сознает, что может молчать со мной обо всем, что ей хочется скрыть. Не диво, что ей представляется, будто она без памяти любит меня, не диво, что ей кажется, будто со мной ей бояться нечего. Когда голова ее уютно покоится у меня на плече, я вожу большим пальцем по очертаньям ее чела, или по изгибу ноздри, или по податливому ободку ее пухлой верхней губы, отдающей в мерцающем, меркнущем свете моих оплывающих светильников цветом сливы или граната. Так я ласкаю ее, привычно и ненасытно. Чем бы утешился я ныне в мире, не будь в нем моей Ависаги? Ни один из мужчин, каких она знала, не был так счастлив с нею, как я, счастлив одной лишь возможностью видеть ее лицо и прикасаться к нему, счастлив простым осознанием ее близости. Благодаря Ависаге Сунамитянке я узнаю теперь о себе то, что узнал от Вирсавии да после забыл, – что я всю жизнь мою жаждал влюбленности. Я могу целовать ее уши, виски, шею, глаза, пока во рту у меня не пересыхает и слова мои не становятся едва различимы, а потом целовать еще и еще, хоть губы мои и язык цепенеют от сухости. По причинам, мне самому непонятным, я стесняюсь целовать ее в губы.
Она – мой нарцисс Саронский, от всего сердца говорю я ей как-то, зарывшись лицом в ее волосы, дыша ей в ухо, она – моя лилия долин. Она приходит от этого сообщения в такую радость, в какую не пришла бы Вирсавия, даже уступи я ее просьбам и отдай царство мое Соломону. Вирсавия ощутила бы облегчение, не благодарность, никак уж не благодарность, и меньше чем через полдня ей снова стало б казаться, будто ее несправедливо обделили в каком-то ином отношении, и она принялась бы терзаться новой нуждой. Точь-в-точь как с алавастровой ванной.
Едва она перебралась в мой дворец, как потребовала себе алавастровую ванну и немедля ее получила. Мелхола завыла-заголосила и получила такую же.
И чего этим бабам нужно, часто дивился я вслух, впадая в супружеское раздражение, ну какого еще рожна им не хватает? Ответ – и ответ хороший, не хуже прочих – я получил от моей Авигеи, как-то под вечер заскочив к ней, чтобы передохнуть.
– Нужно совсем немногое, чтобы сделать нас счастливыми, – объяснила мне Авигея, – но больше, чем есть на земле и на небе, чтобы мы такими остались.
– Как это умно, Авигея, – сказал я. – Я навсегда сохраню великую, великую благодарность к тебе за твое разумение и доброту. А тебе не нужна алавастровая ванна?
– Нет, Давид, спасибо, мне и моей вполне хватает.
– Ты ведь никогда ничего не просишь, верно?
– У меня есть все, что нужно для счастья.
– Значит, ты исключение из рода женского, который только что так хорошо описала?
Авигея вновь улыбается.
– Возможно, я исключение.
– Неужели тебе ничего не нужно, сокровище мое? Нет, правда, Авигея, я бы с радостью подарил тебе что-нибудь.
Авигея качает головой:
– Правда, Давид, ничего. Чаша моя преисполнена.
– Какие благозвучные, редкостно благозвучные слова, Авигея. Я навсегда их запомню.
Теперь Вирсавии благоугодно, чтобы в ее покои перетащили мои огромные, пышные подушки из кож бараньих и барсучьих, красных и синих. Соломон, вслух размышляет она, отдаст их ей, когда станет царем. Соломон, радостно напоминаю я ей, никогда царем не станет.
– А что, если Адония умрет? – загадывает она.
– Не смей, – впиваясь в нее проницательным взглядом, остерегаю я, – не смей даже на миг задумываться о такой возможности. С какой это стати Адония умрет?
– Как мне всегда хотелось иметь кожу вроде твоей, – отвечает она – Ависаге. – Моя никогда не была такой шелковистой и гладкой. Я бы и сейчас все отдала, чтобы стать смуглянкой.
– А я отдала бы все за твою белую кожу, – искренне заверяет ее Ависага. – Моя-то потемнела от солнца.
Ависага смугла, но мила, и ей очень важно, чтобы мы знали – она смугла лишь оттого, что солнце заглядывалось на нее.
– Так загар и не сошел.
Если не считать персидского ковра в моей столовой, про который Вирсавии ведомо, какой он дорогой, да голубовато-зеленого с умброй гобелена, на котором изображены две четы охряных херувимчиков, соприкасающихся распростертыми крыльями, все в моих покоях не дотягивает до высоких Вирсавиных стандартов, даром что косяки у моих дверей из масличного дерева. Впрочем, масличного дерева Вирсавия не любит. Кровать у меня, сколько помню, яблоневая. Адония с Соломоном уже и теперь возлежат на ложах из слоновой кости и нежатся на постелях своих. Вирсавии тоже хочется возлежать на ложе из слоновой кости и нежиться. Сами слышали, как она разговаривает, эта манда. «Какую элегию?» И отлично же знает – какую. Такова ее гнусненькая, эгоистичная манера поддразнивать меня. С зоркостью интриганки она примечает, что моя сунамитяночка Ависага по-прежнему носит разноцветное девичье платье. Адония тоже это приметил. Вот такую же яркую, свободную одежду любила и девственная моя дочь Фамарь, сестра Авессалома, желанная, обманутая, взятая силой, облитая презрением, отвергнутая.
В девственности Ависаги присутствует глубокий смысл, и нравственный, и политический. Пока я не познал ее плотски, она остается скорее служанкой, чем наложницей, а стало быть, не попадает вместе с моим гаремом в собственность моего преемника как часть царского имущества. Входя в принадлежащую другому женщину, мужчина тем самым посягает на его властные прерогативы. Вам ведь известно, что сделал Авессалом пред солнцем с теми десятью наложницами, которых я оставил присматривать за порядком во дворце. Думаете, это оттого, что они были так уж красивы? В глазах, которые Адония выкатывает теперь на Ависагу, явственно сквозят прагматические соображения, связанные с его предвыборной кампанией. И предусмотрительная Вирсавия определенно подозревает, что я могу потворствовать их союзу.
– Ты еще имеешь возможность убраться отсюда, – наставляет она Ависагу прямо в моем присутствии, как будто я слепой, глухой и вообще отсутствую. – Пили его, изводи. Делай ему больно, когда причесываешь. Натыкайся на что ни попадя и все роняй. Я-то знаю, как довести его до белого каления. И не мойся ты каждый день. Суп подавай холодный. Постоянно выходи из себя. Ной побольше. Он и сдастся. Не повторяй моей ошибки. Снаружи куда лучше, чем здесь.
– Вот и я тебе то же самое твердил, – напоминаю я Вирсавии. – Да только ты меня не послушала.
– Почему ты меня не слушаешь? – наседает Вирсавия на Ависагу.
Сдержанно улыбаясь, моя служанка опускает лицо и качает головой. Робко взглядывает на меня блестящими глазами. Я – царь Давид. Пусть даже старый и дряхлый, я все равно остаюсь ее принцем. Она и вообразить не в состоянии, говорит Ависага, что может быть с кем-то другим, разве что по откровению свыше.
– Без откровения свыше, – уныло замечает Вирсавия, – народ необуздан.
– И что это, собственно, значит? – интересуюсь я.
Вирсавия признается, что и сама того не ведает.
– Так, думала вслух.
– Еще одна премудрость Соломонова?
– Яблоко от яблони недалеко падает.
– А вот и другая, которой я тоже никак в толк не возьму.
– Соломон то и дело повторяет это.
– Что яблоко от яблони недалеко падает? Но что это значит?
– Почему ты сам у него не спросишь?
– Куда ж ему еще падать? И далеко ли, по-твоему, падает груша?
– Соломон тебя полюбит, – уклоняясь от ответа, говорит Вирсавия Ависаге. – Он и сейчас о тебе очень высокого мнения.
– Если я ее отпущу, – Вирсавия не обращает на меня внимания, поэтому я поворачиваюсь к Ависаге и начинаю сызнова, – если я тебя отпущу, голубка моя, ты ведь не с легким сердцем покинешь меня, верно? Мое же сердце полетит за тобой.
Что ждет ее снаружи? Ну, станет она женой первого, кто даст ее отцу хорошую цену, и проведет жизнь в беременностях и нудной домашней работе. В печали и муках будет рожать она детей, колотиться по хозяйству, бесконечно трудиться трудом в тысячи раз более тяжким, чем у меня. В чем же тут выигрыш?
– Мужья, слава те Господи, помирают, – отвечает прозаичная Вирсавия. – Иначе не видать бы ему Авигеи, да и меня тоже. А нет, так их легко спровоцировать на развод. Попили его немного, сама увидишь. Изводи его, ори почаще, чтобы знал свое место. Ты даже удивишься, как легко получить от мужа все, что захочешь.
– У меня уже есть все, чего я хочу.
На ее слова Вирсавия обращает не больше внимания, чем на мои.
– И главное, пили его, пили и пили, – продолжает она так, словно Ависага с ней согласилась. – Пили и требуй. И всегда изводи. Выйди за старика – его извести будет проще, – а тем временем присмотри себе кого-нибудь помоложе, с которым можно будет всласть покувыркаться, когда этот помрет. Знаешь, как это приятно?
Хмельные, размалеванные блудницы, наставляет она юную женщину, и зарабатывают, между прочим, неплохо – серебро, золото, даже драгоценные камни. С грациозностью прелестной статуэтки опустившись у глиняного очага на колени, Ависага, смиренная, но решительная легонько качает головой и заливается густым румянцем. Она старается, чтобы уголь в очаге горел еле-еле. Нет, она предпочитает остаться со мной. Слова ее веселят мое сердце.
– Он любовь моя, – застенчиво произносит она, – и он взял меня в сад свой.
Девочка эта послана мне небесами; я поневоле думаю, что, видимо, сам того не сознавая, чем-то порадовал ангелов. Или она все же слишком хороша, чтобы быть настоящей? Тело ее безупречно, душа завораживает. Лицо – словно зрелый гранат; волосы – точно соболь в ночи; царственная шея, как столп литой меди, а ноги – это если смотреть сзади, – как мраморные столбы, поставленные на золотых подножиях. Уста ее – сладость. Запах межножья ее – почти неизменно яблоки и акации или ароматы ливанские. Так, теперь спереди. Живот ее – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево – ворох пшеницы, обставленный лилиями; и сокровенное сретение бедер ее – дельтоид совершенный, блистающий, точно угль нестираемый.
– Такая красавица, – погребальным тоном нудит Вирсавия, – такая прелесть, и тратится на него впустую. Ну что тебе здесь делать? Я-то хоть думала, что стану царицей.
– Царицей, как же, – злорадствую я. – А то я ей не говорил, что не будет она царицей. Нету у нас цариц.
– А я не поверила, – соглашается Вирсавия. Тут ее осеняет новая блестящая мысль, касающаяся Ависаги. – Слушай, а почему бы тебе не выйти за Соломона, ну, хоть сейчас? Если мы его как следует прижмем, он согласится. Гей, Давид, ну, ответь мне, что ты лежишь, как мамкин блин? Тогда мы с ней сможем править вдвоем и добьемся всего, что нам нужно. Я уверена, моему Соломону она в конце концов очень понравится.
– Она уже очень нравится моему старшему сыну Адонии, – обрываю я ее.
– Вот и еще одна причина, по которой тебе следует поскорее выйти за Соломона, – с энтузиазмом продолжает Вирсавия. – А то придется спать с этой тщеславной мартышкой, с Адонией, если именно он станет царем. Ты же часть его гарема.
– Как, между прочим, и ты, – произношу я со зловещим ударением на последнем слове.
Изумленный всхлип Вирсавии музыкой отдается в моих ушах, ошеломленное выражение лица ее – точно мед для моих слезящихся глаз. Есть такое определение: «упавшее лицо». Интересно, можно услышать, как оно падает?
– Быть этого не может! – провозглашает она, полагая, видимо, что подобного возражения достаточно для отмены всех естественных законов общества и Вселенной.
– Он же наследует гарем, – чопорно указываю я.
– И он захочет лечь со мной?
– А что тут странного?
– Что же, ему и Второзаконие не указ? И книга Левит? Разве может сын ложиться с женой отца своего?
– Ну, других книга Левит как-то не останавливала.
– Нет, он правда захочет? Ведь это же мерзость.
– Да я-то ведь хочу вот.
– И ты тоже мерзость.
– Дурак будет, если не ляжет. Нет лучшего способа укрепить свое правление, как овладеть любимой женой прежнего царя.
– Ну уж нет, – поджимая губы, заявляет она, – мой сын Соломон никогда такого не допустит. Пускай он только попробует, мой сын Соломон его на месте пришибет.
– Твой сын Соломон, – предупреждаю я, глядя ей прямо в лицо, – скорее всего, не проживет и секунды, если ты не воздержишься от этих твоих бестолковых козней, дорогая моя старая дура.
Начал я, как лев, а закончил – овца овцой.
– И ты не проживешь, если не оставишь эту свою кампанию и не будешь сидеть тише воды, ниже травы. Разве я не сказал тебе еще в день его рождения, что разговоры о нем как о будущем царе подвергают опасности и его жизнь, и твою?
– А разве ты не обещал мне, что он станет царем?
– Да с какой бы стати я тебе это пообещал?
– А с такой, что лучше меня никто тебя не ублажал, вот с какой, – без малейшей задержки дерзко объявляет она. – Может, не я делала тебе лучший минет во всей твоей жизни?
– А кроме тебя, никто мне минета не делал, – с чувством глубокого удовлетворения сообщаю я. – Откуда ж мне знать, лучший он был или худший? Однако на Адонию все это вряд ли произведет впечатление, если ты не сделаешь все возможное, чтобы ему угодить, и не встанешь на его сторону, причем поскорее.
– Да я лучше сдохну, – упрямо выпятив челюсть, произносит Вирсавия.
– Вполне вероятный исход, – сурово уведомляю я ее. – Ты играешь в политику, а правил не знаешь. И когда ты потерпишь поражение, меня уже не будет рядом, чтобы тебя спасти. Не существует ни одного, ни единого способа, который позволит тебе посадить Соломона на царство.
На миг мне кажется, что она и вправду вот-вот образумится. Но это быстро проходит.
– Была бы воля, – словно размышляя вслух, отзывается она, – а способ найдется.
– Еще одна нестерпимая Соломонова пошлость?
– На этот раз моя.
– И что она означает?
– Боюсь, я и сама не знаю.
– Ну так ничего она, к твоему сведению, не означает. И будь добра, брось ты это твое царетворство. Перекрась волосы, выщипни пару волосков из бородавки, изобрети новые подштанники. У нас тут, видишь ли, не спортивные состязания. Адония будет царем, а Соломон не будет.
К несчастью, надежда в нашем сердце, как звезда, и я сознаю, что эта моя жена не из тех, кто готов уступить. И я вновь задним числом сетую на мужское тщеславие, заставившее меня, когда я был помоложе, обзавестись таким количеством жен. Посмотрите, сколько неприятностей они мне доставили. Да и дети их тоже.
Я знаю, в безбрачии есть свои радости, во многих же браках много печали. И гаремы не всегда оказываются такими, какими рисует их наше воображение. В конечном счете они редко искупают затраты и бесконечные хлопоты, которых требуют. Они наполняют наши чертоги людьми, шумом и вонью, они неимоверно осложняют проблемы вывоза мусора и избавления от нечистот, ставшие уже практически неразрешимыми в нашем крикливом, перенаселенном городе. К нынешнему времени тут развелось столько любителей мочиться к стенке, что по городу впору в болотных сапогах ходить. Пытаться отвлечь хоть одного из моих сыновей от удовольствий и личных притязаний и заставить их обратиться к повседневным проблемам гражданского правления – дело пустое. Плевать им на все, этим плодам моих супружеств. И если во многих браках много печали, то браки полигамные умножают эту печаль в степени неимоверной – довольно упомянуть лишь о гаме, который создают бранчливые жены и их вечно соперничающие друг с другом отпрыски. Даже у верного слуги Божия, у Авраама, был полон рот таких забот, не правда ли?
В начале был Авраам, глава первой еврейской семьи, изгнавший, к чему подстрекала его Сарра, сына своего Измаила, человека кочевнической складки, за то, что он насмехался над вторым его сыном, Исааком, на празднике по случаю отнятия последнего от груди, а также за возможные в будущем посягательства на него, предзнаменуемые подобным поведением. Измаил, сын рабыни Агари, лихо стрелял из лука и был между людьми, как дикий осел – руки его на всех, и руки всех на него. Конечно, без него семье было спокойней. И вот когда Авраам наконец избавился от Агари с Измаилом – догадайтесь-ка, что он сделал? Взял себе очередную жену! И породил еще шестерых детей! В его-то годы!



























