412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Хеллер » Видит Бог » Текст книги (страница 14)
Видит Бог
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:41

Текст книги "Видит Бог"


Автор книги: Джозеф Хеллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

– Так выясни все поточнее. Что сделал я? Спроси у него. В чем неправда моя, чем согрешил я, что он ищет души моей?

Но Ионафан явно видел все в куда более розовом свете. Он сказал:

– Вот, отец мой не делает ни большого, ни малого дела, не открыв ушам моим. Для чего же ему скрывать от меня это дело?

– Ионафан, пойми, он просто старается щадить тебя, – ответил я. – Отец твой хорошо знает, что я нашел благоволение в очах твоих. Ты сам рассказывал об этом направо-налево. Может быть, он не хочет тебя огорчать или боится, что ты тайком встретишься со мной, вот как сейчас. В конце концов, с чего он взял, что я вообще сюда возвращусь после всего, что произошло? Он же подсылал убийц к дому моему, чтобы они убили меня.

– Я не могу в это поверить.

– Спроси у сестры.

– Мелхола преувеличивает. И потом, скоро новомесячие.

– Так он думает, будто я вернусь пообедать с ним только потому, что народилась новая Луна?

– Ты же знаешь, у него не все дома, – попытался объяснить Ионафан. – Он все прощает и все забывает.

– А после забывает и о том, что простил, – ответил я. – Жив Господь, Ионафан, и жива душа твоя! один только шаг между мною и смертью. Я это печенкой чувствую.

Ионафан явно испугался и сказал мне:

– Нет, ты не умрешь. Чего желает душа твоя, я сделаю для тебя.

– Так отпусти меня, – предложил я, – и я скроюсь в поле по крайности до вечера третьего дня. Сам же посмотри, спросит ли твой отец обо мне. Если спросит, ты скажи, что я выпросился у тебя сходить в свой город Вифлеем; потому что там годичное жертвоприношение всего родства моего. Если он скажет, что это хорошо и что мир мне, я вернусь к нему в тот же день. А если он разгневается, то мы будем знать, что злое дело решено у него. Кто известит меня, если отец твой ответит тебе сурово?

– Неужели не извещу тебя об этом? – горячо откликнулся Ионафан, согласно кивавший головой все время, что я говорил. – Разве я не люблю тебя, как свою душу?

Я не сомневался в том, что Ионафан любит меня, как свою душу, хоть и не понимал до конца значения этих слов. И я верил, что он сделает все мыслимое, чтобы обеспечить мою безопасность.

– Завтра новомесячие, – торопливо заговорил он, излагая свой план, – и о тебе спросят, ибо место твое будет не занято. Не приходи в дом мой. Даже в город не входи.

– Лев на площадях?

– Для тебя вполне может быть и лев. Укройся дня на три где-нибудь в поле. И каждый день спускайся и поспешай на то место, где скрывался ты прежде, и садись у камня Азель, и жди до утра, когда я смогу сказать тебе слово и появлюсь.

– Азель?

– Да. Это к югу от камня Рогеллен. А я в ту сторону пущу три стрелы, как будто стреляя в цель. Потом пошлю отрока, говоря: «пойди найди стрелы». Так вот, если я скажу отроку: «вот, стрелы сзади тебя, возьми их», то приди ко мне, ибо мир тебе, и, жив Господь, ничего тебе не будет. Если же так скажу отроку: «вот, стрелы впереди тебя», то ты уходи, ибо отпускает тебя Господь.

– Ты не мог бы повторить еще раз? – взмолился я, потому что голова моя пошла кругом.

– Прошу тебя, сделай как я говорю, – попросил Ионафан. Дыхание его сбилось, так что мне не хватило решимости спорить с ним. – Если я выпытаю у отца моего, что он благосклонен к Давиду, и тогда же не пошлю к тебе, пусть то и то сделает Господь с Ионафаном и еще больше сделает. Если же отец мой замышляет сделать тебе зло, то я открою это тебе, и отпущу тебя, и тогда иди с миром.

– Я что-то опять ничего не понял.

– Давай посмотрим, что будет с отцом моим за обедом в первую ночь, и во вторую ночь, и в третью. Я так за него беспокоюсь, когда Луна молода.

Ионафан пришел в последний день назначенного им срока. Три утра подряд я, окоченевший, поднимался после урывчатого сна, с мертвыми насекомыми, подсыхающими на губах моих, и мелким зверьем, шуршащим в палой листве вокруг. Я облегчался на какие-то бурые колючки, выросшие в глубине зеленой лавровой рощи, в которой я расчистил себе место для одинокого ночлега, и прятался, как мне было велено, у камня Азель. С Ионафаном пришел малый отрок. Я затаил дыхание, вслушиваясь. И Ионафан сказал отроку голосом, полным значения: «Беги, ищи стрелы, которые я пускаю». Напряженно вглядываясь, я увидел, как побежал паренек и как Ионафан пустил стрелу поверх его головы, и услышал, как Ионафан закричал вслед отроку и сказал: «Смотри, стрела впереди тебя». Я следил за ее долгим полетом и чувствовал, как силы покидают меня. Ионафан был одним из немногих меж нас, освоившим стрельбу из лука. Выражение тяжкой печали на лице его подтвердило мою мрачную уверенность в том, что участь моя решена и что ни единого шанса на отмену приговора я не имею. Мне хотелось плакать. Ионафан пустил еще две стрелы. Потом, когда Ионафанов отрок собрал стрелы и вернулся к своему господину, наступила зловещая, неловкая пауза. Ионафан в замешательстве озирался по сторонам. Мы оба забыли остальные условленные фразы и пребывали в растерянном недоумении. Стряхнув оцепенение, Ионафан отдал оружие свое отроку и сказал ему: «Ступай, отнеси в город». И опять кричал Ионафан вслед отроку: «Скорей беги, не останавливайся».

Отрок не знал ничего. Отрок пошел, а я поднялся с южной стороны, чувствуя себя ужасно, просто ужасно, и, подойдя к Ионафану, пал лицом своим на землю и трижды поклонился. Я понимал, что всему пришел конец, что все надежды на столь долго лелеемое воссоединение с отцом его погибли. Глаза Ионафана, помогшего мне подняться, тоже наполнились слезами, встревоженный, безнадежный взгляд его лучше всяких слов говорил о моем крушении и злой судьбе. Вот тогда, только тогда, мы и пали друг другу в объятия, и целовались, и плакали оба вместе, пока я не превзошел его в плаче, и случилось это один-единственный раз. А больше ничего между нами не было. Если у вас имеются доказательства противного, предъявите их мне.

Возвещая мою погибель, Ионафан не поскупился на детали. В первый день новомесячия, каковой был и первым днем месяца по нашему тогдашнему календарю, царь воссел на своем месте, по обычаю, и Авенир сел подле Саула, мое же место осталось праздным. В тот первый вечер взгляд Саула то и дело обращался к моему пустому месту, причем с таким выражением, словно оно являло ему некое зловещее предзнаменование, однако он никого не стал расспрашивать о причинах моего отсутствия. Вместо этого он довольно громко пробормотал, что это случайность, что, возможно, Давид нечист, ну да, конечно, не очистился. Может быть, даже с женой возлежал. На второй день, увидев, что место мое снова пустует, он повел себя уже совсем по-другому. На сей раз он прямо спросил у Ионафана, почему я не пришел ни в этот день, ни в день предыдущий. Услышав придуманный мною ответ, что я-де выпросился у Ионафана в Вифлеем на родственное жертвоприношение и что Ионафан меня отпустил, Саул сильно на Ионафана разгневался. Еще пуще взъярился он, уяснив, что я виделся с Ионафаном и что Ионафан помалкивал обо мне, пока его не спросили. Дальнейший рассказ Ионафана был несколько сбивчив. Саул приказал Ионафану привести меня и затем предать смерти, а когда Ионафан высказался в мою защиту, бросил в него копье и следом обрушил на сына бессвязную, путаную диатрибу, в которой отрицались его лояльность, наличие у него умственных способностей и даже, несколько несообразно, его происхождение от собственной матери, – из всего этого Ионафан вывел наконец, что отец его решился убить меня.

– И это еще не все, Давид, далеко не все, – сохраняя на лице убитое выражение, продолжал Ионафан. – Он и меня обозвал слабоумным, то есть почти назвал. А затем сказал, что я сын негодной и непокорной женщины и что подружился с тобой на срам себе. Я и половины не понял из того, что он наговорил. Он добавил еще нечто такое, чего я и вовсе в толк не возьму. Ты умный, Давид, может быть, ты сообразишь, что тут к чему. Он сказал мне, кроме всего прочего, что я… мне нелегко это повторить… что я срам наготы матери моей.

– Срам наготы матери твоей?

– Ты можешь понять, что это значит?

– Срам наготы матери твоей? – повторил я, желая убедиться, что правильно все расслышал.

– Именно так, – подтвердил Ионафан. – Он сказал, что я подружился с тобой на срам себе и на срам наготы матери моей. Я всю ночь не спал.

– Но что он хотел этим сказать?

– Так я тебя про то и спрашиваю.

– Для меня это китайская грамота, – вынужденно признался я. – Ионафан, тебя ведь еще что-то тревожит. Я по глазам твоим вижу.

– Еще он сказал, – отводя взгляд, с явным усилием признался Ионафан, – что ни я, ни царство мое не устоит на земле во все дни, доколе сыну Иессееву дозволено будет жить на земле.

В последовавшем за этим молчании глаза наши хоть и не скоро, но встретились.

– Это он про меня.

– Я знаю.

– Ты в это веришь?

Он ответил мне честно:

– Я не знаю.

Оружия у меня не имелось. Смерть моя была уже узаконена. Ионафану представилась возможность снова стать героем. При нем был короткий меч в ножнах и нож за поясом. Он был старше меня, намного крупней и сильнее, и я понимал, что ему не составит труда схватить меня за волосы и заколоть, или изрубить, или проткнуть насквозь – как ему будет удобнее. И по выражению лица его я понимал также, что, если я попрошу у него меч или нож он без единого слова вложит и то, и другое в руки мои.

Мы снова заплакали, в один и тот же миг разразились слезами, расставаясь, как мы думали, навсегда, хотя до гибели его нам еще предстояла одна дружеская встреча – он тогда отыскал меня в моем укрытии в пустыне Зиф, дабы поведать о созревшей в нем вере в то, что я в скором времени стану царем над Израилем, и попросить, чтобы ему дозволено было сидеть рядом со мной, как верному слуге. Мы заключили между собою завет пред лицем Господа, и Ионафан пошел в дом свой. Я-то втайне сознавал, хоть и не упомянул об этом, что клятва его, сколь бы искренней она ни была, имеет ценность скорее сентиментальную, нежели практическую, ибо, прежде чем я смогу унаследовать трон, Ионафану безусловно придется умереть. Но мы все равно скрепили наш договор рукопожатием. Прежде, при слезном нашем прощании на том поле, мы тоже заключали завет за заветом, клянясь в вечном согласии между мною и между ним, между семенем моим и семенем его, какова бы ни была цена подобных клятв. Я таки и заботился потом о его единственном сыне, охромевшем на обе ноги оттого, что впавшая в панику нянька, прослышав о великой победе филистимлян на Гелвуе и о смерти Саула с Ионафаном, ударилась в бегство и уронила бедного мальчика на пол. В общем, мы с Ионафаном снова заплакали, и я снова превзошел его в плаче. Да, признаюсь, превзошел. И как мне было не превзойти? Бог его знает, отчего плакал он. Я-то плакал оттого, что потерял все, а от удачи моей остались рожки да ножки.

Бедный человек, о чем вы, полагаю, читали, лучше, нежели лживый. Не верьте. Мне пришлось побыть и таким, и этаким. Я бывал даже и тем, и другим одновременно и знаю, лжецом быть лучше, нежели бедняком. Не верите, спросите у любого богача. После нашего расставания Ионафан мог встать и возвратиться, что он и сделал, в город, в свой дом. А что оставалось мне? Лисицы имеют норы и птицы небесные – гнезда, а сын человеческий, сын Иессея из Вифлеема, не имеет, где приклонить голову. Вернуться домой я не мог. Вифлеем в Иудее был первым местом, в котором принялся бы шарить Саул; и так же верно, как ночь сменяет день, люди, посланные им, скоро начали бы прочесывать всю страну, пытаясь хоть что-нибудь выведать о моем местонахождении, благо теперь Саул сильнее, чем когда бы то ни было, верит в то, что Господь возлюбил меня и что, если меня оставить в живых, я унаследую трон его. Жесток был гнев Саулов, неукротима ярость, и кто смог бы устоять против ревности его?

Полагаться на доброту чужих людей я не мог, а на доброту друзей и родственников тем более. Богатого человека в падении его поддерживают друзья, бедного же все отталкивают, и друзья тоже. Конечно, богатство прибавляет много друзей, а бедный оставляется и другом своим, и, если бедного ненавидят все братья его, тем паче друзья его удаляются от него. Да и к кому из друзей я мог обратиться? К Иоаву? К Авессе? Кто может счесть песок морской, и капли дождя, и дни вечности? Справедливость этой мысли, хоть она и кажется ныне общим местом и воспринимается иронически, я в несколько следующих месяцев основательно проверил на собственной шкуре. До тех самых пор, пока филистимляне не вышвырнули меня из Гефа и я не нашел наконец покоя в моем убежище в пещере Одолламской, не видел я конца печалям моим. От того же Навала из Кармила, грубияна и обжоры, я получил пощечину, образцово доказывающую, что, как гордый не терпит унижения, так и богатый ненавидит бедного. Не диво, что я умудрился так скоро. Я уже шагал с моим отрядом, чтобы отмстить Навалу за его унизительную отповедь, когда Авигея с вереницей ослов, нагруженных провиантом, о котором я столь вежливо просил, перехватила нас и смиренно извинилась за надменную грубость мужа. Навал помер от облегчения, когда услышал, на какой волосок от смерти он был, а мне досталась его жена и порядочная доля движимого имущества.

Однако до той поры мне редко удавалось перевести дыхание даже для того, чтобы толком выспаться ночью. Я был анафемой для всякого, кто меня знал, изгнанником, ненавидимым жестоким царем, угрозой для любого, к кому я приближался, всеми проклятым чужаком в чужой стране, который не мог, не подвергая смертельному риску всех окружающих, обратиться к кому бы то ни было с простой просьбой: «Дай мне немного воды напиться, я пить хочу». Всякий, кто, даже не ведая ни о чем, помогал мне в моей одинокой борьбе за выживание, подвергал свою жизнь опасности. Посмотрите, что случилось с Ахимелехом и другими священниками Номвы и с семьями их.

Итак, стремясь обмануть ожидания врагов моих и избежать поимки, я направился не на юг, в Иудею, а в противоположную сторону, в город Номву, чтобы добыть себе меч и немного хлеба, наврал там что следовало и в итоге оставил за своею спиной столь варварский, невообразимый погром. Встреча с Доиком Идумеянином наконец открыла мне глаза на отчаянную серьезность моего положения: возможность свободно разгуливать по Израилю просуществует для меня очень недолгое время. Я притворился, будто не узнал его, но в тот же день, немного передохнув, бежал оттуда из страха перед Саулом. В тогдашних обстоятельствах, какой бы договор мы с ним ни заключили, он стоил бы немного, ибо лукаво сердце человеческое более всего и крайне испорчено. Разве и сам я не узнал этого после того, как поддался несколько раз склонности к самоанализу? Не подвергая жизни своей внимательному рассмотрению, не стоит и жить, я знаю. А подвергая, по-вашему, стоит? От первородных грехов все равно никуда ведь не денешься, ибо, не совершив ни единого из деяний, в которых обвинял меня Саул, я тем не менее повинен во всех них. В воспаленном воображении Саула я желал отнять у него царство и жизнь. На деле же я большую часть времени желал получить тазик с холодной водой для ног и чашку горячего чечевичного супа. Да я бы многое множество раз отдал за чечевичную похлебку мое первородство.

Я знаю, глупый ходит во тьме, но что мне еще оставалось? Я сменил курс и направился к югу. Передвигался я, сколько мог, по ночам, сознавая, что лучшее, самое лучшее для меня – это обогнуть знакомые, мирные места Иудеи и проникнуть в земли филистимские гораздо дальше, чем проникал я прежде. В сухую погоду я урывал от силы часок для сна, ночуя в руслах высохших рек. В бурю укрывался в известняковых пещерах и слушал, как порывы дождя и ветра хлещут снаружи, обгрызая, будто страшная саранча, стены природных порталов, под которые я заползал. День за днем моими наиболее приятными компаньонами оказывались светляки да гекконы. Был град и огонь между градом. Можете мне поверить, гнев царя – как рев льва, и гнев Саула преобразил меня в изгнанника и бродягу, сделав ненавистным для всех жителей земли сей. Думаете, подобная жизнь была мне в охотку? Нет, ничего, кроме опустошенности и изумления, я не испытывал, мне казалось, будто земля снова стала безвидна и пуста и тьма воцарилась над бездною. Людского общества я избегал. Я вспоминал веселые голоса, скрип жерновов, свет свечи и томился по ним. Днем я, невидимый, проходил спутанными зарослями горного вереска, ночью прокрадывался через деревни и городки, дождавшись, когда опустеют улицы. Я крал еду, воровал виноград и плоды летние в чужих погребах и садах. Все вниз и вниз и все ближе к морю шел я каменными холмами, пока Иудея не осталась далеко позади, а земля филистимская не легла предо мной желанным убежищем. Я чувствовал себя победителем, хотя мне всего лишь удалось уцелеть. До побережья было еще далеко, и я пошел в Геф.

Дважды за мою долгую и не скупую на события жизнь обращался я в поисках убежища к Анхусу Гефскому. В первый раз он меня вышвырнул. Во второй – принял меня и мою небольшую армию из шести сотен бойцов с распростертыми объятиями и выделил мне южную территорию Секелаг на предмет общего надзора, поддержания порядка, а также на поток и разграбление. Этот раз был первым. Поверьте, когда наступают горести, они идут не разрозненными лазутчиками, но батальонами. Пришла беда – отворяй ворота.

Меня засекли через несколько минут после того, как я вошел в первую же харчевню, какую увидел, миновав городские ворота. Не знаю, почему меня опознали так быстро – делать изображения друг друга нам не дозволялось, и мы никогда их не делали. И не в еврейской моей внешности причина. Я вовсе не выглядел таким уж откровенным евреем, да среди посетителей той просторной харчевни колоритных евреев из самых разных мест, а также хетов, мадианитян, хананеев и прочих семитов хватало и без меня. Причина, полагаю, в том, что я был известен и, вероятно, в прошлом меня показывали кому-то из сидевших в харчевне филистимских воинов. Должен признать, я уже в ту пору стал чем-то вроде легенды своего времени.

Меньше всего я нуждался в новых неприятностях, и особенно в Гефе. Больше всего – в купании и в хорошем обеде. Дежурным блюдом в этой филистимской харчевне была в тот день водяная змея с угрятами. Я попросил пива и заказал для начала жареную белую рыбу с креветками, гречневую кашу со шкварками и свиную отбивную с картофельными оладьями. Мне ничего еще не принесли, а я уже начал с нарастающей тревогой понимать, что обычный для подобного места гвалт все более вытесняется суматошливым шумом узнавания. Я видел, что становлюсь объектом внимания и догадок со стороны нескольких компаний филистимских солдат, понемногу смыкавшихся одна с другой и подбиравшихся поближе ко мне, жаждая информации. Уж не Давид ли это, вот что им не терпелось узнать – поначалу друг у друга, а там и у меня. Что за Давид? Какой такой Давид? Да не тот ли, которому пели в хороводах и говорили, что Саул перебил их тысячи, а Давид десятки тысяч? Неужто тот самый Давид? И я, как последний шмук [8]ответил – тот самый.

Можете говорить все что угодно об отсутствии у филистимлян тонкого эстетического чутья, но ребята они крепкие, я ахнуть не успел, как меня закатали в ковер и отволокли, точно штуку шерстяной материи, в залу, посреди которой на кошмарного облика дубовом кресле, который он именовал престолом, восседал царь Анхус Гефский. Еще только выкатывая меня из грязного тряпья, эти молодцы ударились в воспоминания, и жутковатое видение Самсона, безглазого в Газе, заплясало у меня в голове. Они галдели об ослеплении и о том, как они отрежут большие пальцы на моих руках и ногах. Я положил слова эти в сердце своем и сильно испугался. Сторговаться с Анхусом мне было не на чем, я понимал, что нужно так или иначе изменить лице свое пред ними. И я не сходя с места решил облечься, что называется, в причуды, а там будь что будет. А вы думали, откуда Шекспир на самом-то деле взял основную идею «Гамлета»?

Начал я с песенки. «Сереют небеса, но что за чудеса – с тобой они всегда сини, о санни-бой», – без всякого предупреждения запел я громким, мелодраматичнейшим голосом, на какой был способен, повергнув в изумление всех, кто столпился в огромной, обшитой деревом зале.

Филистимская доктрина той поры утверждала, будто безумие заразительно, последующие же научные изыскания доказали, что это примитивное суеверие более чем справедливо.

Взяв их на испуг, я принялся безобразничать уже без всякого зазрения совести. Я подскочил к ошеломленному монарху, ухватил его за руку, прижал ладонь свободной своей руки к груди, изображая непереносимую глубину чувств, разинул пасть, сколько мог шире, и проревел второй куплет. Анхус дергался так, словно его прокаженный изловил. Наконец он вырвался и с визгом соскочил с престола, но я не отставал от него, в ужасе пятившегося. Бедняга Анхус. Я завращал глазами, стараясь, чтобы они описывали в орбитах полный круг, и угостил его очень похожей имитацией хохота еврейской пятнистой гиены. Всеми способами, какие мне удавалось придумать, я изображал безумного в их глазах. Я чертил на дверях, выл, как бьющаяся в падучей собака, и пускал слюну по бороде своей. Анхус скулил и взвизгивал от страха всякий раз, как я, растопыря руки и притворяясь, будто намереваюсь наградить его некоей смертельной заразой, делал шаг в его сторону. На людей, притащивших меня к нему, он взирал в яростном гневе.

– Видите, он человек сумасшедший, – визгливо поносил он их, – для чего вы привели его ко мне? Царь я Гефский или не царь? Разве мало у меня сумасшедших, что вы привели его, чтобы он юродствовал предо мною? Неужели он войдет в дом мой? Хотите, чтоб я весь чирьями пошел, чтобы меня параличом разбило? Уберите его отсюда, гоните взашей, пока он не навел чуму на все дома наши!

Как видите, я распорядился моим безумием лучше, чем Гамлет своим. Я спас свою жизнь. А он только и сумел отвлечь внимание зрителя от того обстоятельства, что между вторым и последним актом в пьесе не происходит ни единого сколько-нибудь правдоподобного события.

Те же самые люди вывели меня из дворца, а там и из городских ворот, поколачивая и подпихивая с санитарно-гигиенического расстояния длинными палками и тупыми концами копий.

– Куда же мне идти? – сокрушался я. – Саул ищет души моей.

– Ступай в Газу, – заговорщицким тоном посоветовал один из них, – а то еще в Аскалон. Только не рассказывай в Газе, что мы тебя выставили. И не возвещай на улицах Аскалона. Может, они тебя и примут. В Аскалоне сумасшедшие не так бросаются в глаза.

Я, впрочем, решил не ходить ни в Газу, ни в Аскалон, а направить стопы мои назад, в отдаленные места южной Иудеи, и, добравшись туда, обосноваться в пещере Одолламской. В конечном итоге выбор мой оказался верным.

Но в ту ночь меня, безутешно уходившего как можно дальше от города, снова ожидал одинокий ночлег в Богом забытом месте. Когда наконец ноги мне отказали, я присел на рухнувшее дерево у малого озерца в роще, стоявшей невдалеке от развилки дорог. Я повесил гусли на иву и заплакал, вспоминая Гиву, мое блестящее начало и все то хорошее, что случилось со мной в недалеком прошлом и казалось теперь недостижимым вовек. В жизни своей не падал я духом так, как в тот вечер. Куда мне идти? – спрашивал я себя. Даже у изгнанного из Эдема Адама были на этот счет куда более связные соображения, да и обеспечен он был много лучше моего.

Черпая рукой из пруда, я смыл слюну с бороды и вытер лицо рукавом грязного плаща, и кстати, вот что еще доводит меня до белого каления всякий раз, как я вспоминаю дурацкую статую, которую Микеланджело соорудил во Флоренции и которая якобы изображает меня: он изваял меня безбородым, чисто выбритым, без волоска на лице – мало того, выставил перед публикой в чем мать родила, да еще и с необрезанным концом! Если бы этот самый Микеланджело Буонарроти имел хоть малейшее представление о том, как мы, иудеи, относились тогда к наготе, он нипочем не водрузил бы меня в людном месте на пьедестал – со свисающим шлангом и с этой невзрачной, нелепой крайней плотью, с которой ни один уважающий себя еврей не показался бы на люди даже после смерти своей. Нам и всходить-то по ступеням к жертвеннику не разрешалось, дабы не открылась при нем нагота. К тому же в возрасте, в котором он меня изобразил, я был уже слишком занятым человеком, у меня не оставалось времени на то, чтобы, подобно его «Давиду», целыми сутками торчать на одном месте в течение нескольких столетий и ничего не делать – просто-напросто ждать, не подвернется ли что-нибудь интересное, причем с одной лишь пращой на плече, без одежды и даже без набедренной повязки, прикрывающей мою наготу. В общем и целом, работа Микеланджело сама по себе, может быть, и хороша, но ко мне она решительно никакого отношения не имеет. К тому же, если Вирсавия мне не врала, хрен у меня покрупнее, во всяком случае был, чем у этого его изваяния – даже и без дурацкой крайней плоти. Крайняя плоть вообще имеет нелепый вид, и я удивляюсь людям, которые от нее не избавляются. Собственно, мы именно потому и обрезаемся – любим выглядеть красиво. Вот и вся притча. Конечно, изваяние Донателло, тоже, кстати, флорентийское, будет еще и почище, – скандал, святотатство! – но его хоть сообразили засунуть в Баргелло, куда ни один что-то собой представляющий человек никогда и не сунется.

Нет, боюсь, от Микеланджело мы получили не Давида из Вифлеема, что в Иудее, а представление флорентийского педика о том, как мог бы выглядеть красивый израильский юноша, если бы он был голым греческим катамитом, а не крепким, румяным молодым пастухом, который в тот день пешком пришел в Сокхоф с тележкой провианта для трех своих братьев – пришел и остался на поле битвы, чтобы победить отвратительно бахвалившегося филистимского великана Голиафа.

Вот какие еще грустные мысли приходили мне в голову той ночью, проведенной неподалеку от Гефа, приходили, чтобы отравить эту ночь ощущением совершенной надо мною несправедливости. Справедливо ли, что человек, убивший Голиафа, оказался в итоге черт знает в какой, совершенно не заслуженной им дыре?!

В конце концов я уснул, и ресницы мои слиплись от слез, пролитых в забытьи. Когда я проснулся, голову мою покрывала роса, а в локоны набились комья земли. И я сразу почувствовал себя еще хуже. Следя, как утро в розовом плаще росу пригорков топчет на востоке, я чувствовал, как сердце мое обмирает при мысли о том, что никто больше не вспоминает о Голиафе, ни филистимляне, ни израильтяне, и гадал, да был ли он вообще – день, когда я убил Голиафа.

8

В пещере Одолламской

В расположенной на гористой окраине Иудеи, прямо над филистимской равниной, пещере Одолламской, в которой я укрылся после возвращения из Гефа, дела мои стали понемногу принимать более приятный оборот. Впрочем, поначалу веселого было мало, улучшения произошли далеко не за одну ночь. Завернувшись в изодранный плащ, я спал на земле, окруженный какими-то темными тварями, угрожающе менявшими во мраке свои очертания, и размышлял над тем странным явлением, что человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями. Ну, и еще наблюдал для разнообразия за светляками.

К удивлению моему, по мере того как стали просачиваться и распространяться слухи о том, где я затаился, до меня начали по крутым, обожженным, усеянным валунами склонам добираться люди, желавшие поступить ко мне на службу. Порою они прибредали по одному, порою по двое, по трое, но выпадали и дни, когда я всех пришедших и пересчитать-то не успевал; люди прибывали, вливаясь в набирающий силу поток. И что за люди, вы не поверите! Самая сволочь, отбросы общества. Никчемники. Бандиты и головорезы. Все притесненные, и все должники, и все огорченные душею, все стекались ко мне, и сделался я начальником над ними. Создавалось впечатление, будто каждый бездельник, неудачник, мошенник и разбойник, какой только есть в наших краях, почитает за честь присоединиться ко мне. Скоро пришлось выставлять часовых, чтобы они гнали взашей всех, кроме самых отчаянных и закаленных в бою. Оставшиеся при мне были выносливы, бесстрашны и опытны, ибо жизнь, ведомая преступниками и изгоями в пустынях иудейских, по которым мы стали вскоре скитаться, не для пугливых и слабых, не для людей, разбалованных удобствами, наподобие моих сыновей.

Одним из первых присоединился ко мне Иоав. Он явился сюда в поисках приключений и привел с собою еще двух моих племянников, своих братьев Авессу и Асаила. Да и прочие мои родичи тоже устремились ко мне, страшась за сохранность жизней своих. Опасаясь кровавой бани, в которой искупал бы их Саул, все мои братья и все прочие из дома отца моего, едва прослышав о твердыне, которую я создавал в Богом забытых пещерах Одолламских, притекли ко мне так быстро, как только могли. Имущество, брошенное ими, было конфисковано. Я, разумеется, принял их, даже моих сварливых братцев, коим предстояло, как я по прошествии времени с удовлетворением обнаружил, прожить ничем не примечательные жизни, ничьего решительно внимания к ним не привлекшие. Вскоре у меня набралось около четырехсот человек. Местность мы знали хорошо и были легки на подъем. Едва ли не первым делом я позаботился спровадить подальше отца с матерью, чтобы они не мешались у меня под ногами. Я отправился в Ен-Гадди, а оттуда, перебравшись через Мертвое море, в Массифу Моавитскую, желая выяснить, нельзя ли мне отдать их под защиту тамошнего царя, и он дозволил им приехать и жить у него. Тут пришлись кстати старые семейные связи, которыми я обязан прабабке моей с отцовской стороны, Руфи Моавитянке, они-то и позволили мне с легкой совестью исполнить сыновний долг в отношении моих родителей. Отец к тому времени уже мало что соображал от старости, а страна Моав была в качестве дома престарелых ничем не хуже прочих и позволяла мне отделаться и от отца, и от матери.

По мере того как возрастало число моих людей, мы рыли для себя норы, которые и поныне находят в горах, в пещерах и в неприступных местах. В тот ранний период главным основанием моих опасений по части Саула, а также предчувствий, что рано или поздно он выступит против меня со своими тысячами, стал закон Файнберга. Закон этот гласит, что если Саул имеет возможность увидеть меня в моем укрытии, то и я имею возможность увидеть, как он приближается, и принять любые меры, какие сочту уместными. Бывало, что я собирал вещички и сматывался. Но если местность, в которую он нас загонял, оказывалась суровой, открытой и труднопроходимой, то и позиции наши приобретали относительную неуязвимость – недоступность для лобовой атаки и неприступность в случае осады. Мы могли преспокойно обходить его с фланга и ускользать, едва он, уповая на численное превосходство, переходил в наступление. Примерно так все и происходило всякий раз, что Саул появлялся в пустыне Ен-Гадди, в пустыне Маон или в пустыне Зиф. Я легко уклонялся от встречи с ним, и было даже два случая, когда я находил Саула спящим на земле и мог убить его. И уж я не упускал возможности известить его об этом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю