412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Хеллер » Видит Бог » Текст книги (страница 23)
Видит Бог
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:41

Текст книги "Видит Бог"


Автор книги: Джозеф Хеллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

– Только не я, – с нажимом сказал Урия, повергнув меня в испуганную оторопь.

– Да почему же? – вскричал я.

– Я на службе.

– Считай, что на эту ночь я тебя от службы освободил, – выдавив смешок, сказал я. – Как тебе вино, понравилось? Выпей еще. Да ты бери весь кувшин. Я отправлю тебе вместе с кушаньем еще несколько бутылок. Иди домой, Урия. Говорят, жена у тебя – пальчики оближешь. Иди домой, заделай ей штуп.Кинь ей пару хороших палок. Ты это заслужил. Теперь же оставь меня и ступай к жене.

Думаете, он ухватился за такую возможность? Нет, от меня-то он в конце концов уковылял – налившись вином, грузно клонясь в подветренную сторону, точно забулдыга со стертыми ногами. Я облегченно вздохнул и сам как следует приложился к кувшину. Однако вместо того, чтобы покинуть, как я ожидал, дворец, несговорчивый сукин сын завалился спать на полу у ворот царского дома вместе с остальными солдатами моего гарнизона. Прослышав об этом, я мигом перестал расточать похвалы своему хитроумию и помчался туда.

– Урия, встань, иди домой, – начал я страстную речь, начал непререкаемо командирским тоном, который на втором или третьем слове обратился в жалкие руины униженной мольбы. – Тебе же тут неудобно.

Урия выпятил грудь и, распространяя запах перегара, ответил:

– Пока Израиль и Иуда находятся в шатрах, ни за что!

– Да толку-то им от того, что ты здесь валяешься? – возразил я. – Ступай домой, в хорошую, мягкую постель. К теплой, пухленькой женушке. Я уже послал вам яства и бутылки с крепким вином. К чему быть таким шмуком?

– Нет, – заплетающимся языком объявил Урия, – пока господин мой Иоав и рабы господина моего пребывают в открытом поле. А я вошел бы в дом свой…

– Вот именно, войди в дом свой, – подхватил я.

– …и стал бы есть и пить и спать со своею женою! Клянусь твоею жизнью, – возгласил он, – и жизнью души твоей, этого я не сделаю.

– Нет, ты уж сделай, прошу тебя, сделай, – взмолился я, лишь титаническим усилием воли удержавшись от того, чтобы схватить его за горло и трясти, пока он не испустит дух, или вцепиться обеими руками в мои густые волосы и в приступе беспомощного отчаяния выдрать их все до единого.

– Иди домой, Урия, иди домой, – скулил я. – Твои товарищи по оружию только рады будут, если ты повеселишься. Потому что нет лучшего занятия для человека, как есть, пить и веселиться. Ты разве сам не знаешь? Ну-ка, выпей еще вина, – прибавил я под конец, увидев, что пронять его мне так и не удалось.

Вот напоил я его зря. Мне следовало бы помнить, что в делах любви вино ускоряет желание, но препятствует удовлетворению. Голова моя пошла кругом, когда Урия сделал геркулесов глоток и громко причмокнул губами. Глотнув вторично, он весело возопил и завертелся в матросской пляске, испуская восторженные клики, пока не споткнулся и чуть не приложился мордой об пол. Я чувствовал, что схожу с ума. Урия еще раз основательно отхлебнул, и тут я понял – пьяный сукин сын утратил всякое представление о том, что находится в моем присутствии. Мне оставалось только стоять и с упавшим сердцем смотреть, как он утомленно опускается на пол, ни в склад ни в лад допев до середины похабную балладу о некоей девице, которая как-то раз разрешила ему полялякать ее тити-мити.

– Какие еще тити-мити? О чем ты?

Но Урия уже отключился, оставив меня в неведении.

Вирсавия, узнав о таком повороте в нашей судьбе, пришла в весьма дурное расположение духа. Да и в какое еще может придти зажигательная секс-бомба, обнаружив, что муж не желает ложиться с ней после почти трех месяцев воздержания?

– Что ни гой, то пьянчужка. – Такой оскорбительный довод выдвинула она, поджав губы, в оправдание мужнина поведения, пока я обстоятельно оглядывал ее, пытаясь найти некий изъян, который ускользнул от моего внимания, но был хорошо известен Урии Хеттеянину, как-никак знавшему ее дольше, чем я. – Ты не думаешь, что он завел себе в Аммоне бабу? Наверняка завел.

– Может быть, – настороженно ответил я. – Что-то он такое пел про девицу, которая однажды разрешила ему полялякать ее тити-мити.

– Это он про меня, – лаконично сообщила Вирсавия.

И мы с ней решили продержать его в Иерусалиме еще немного, предпринять еще хотя бы одну попытку, однако следующий день выдался даже более злосчастным, чем первый. Хотя начало его – та минута, когда похмельный Урия проснулся в состоянии сумеречной амнезии, – выглядело многообещающим.

– Мама родная, ну и набезобразил я, наверное, вчера, – застенчиво ухмыляясь, извинялся он передо мной. – Что я творил ночью, решительно ничего не помню.

Надежды мои мгновенно воспряли.

– Совсем ничего?

– To есть ничегошеньки, – заверил меня Урия Хеттеянин. – Все подчистую забыл, начиная с той минуты, как решил улечься на полу твоего дворца и провести ночь здесь, со стражей, а домой не ходить.

Надежды угасли.

– Но это ты все-таки помнишь? – «пьяница хренов», добавил я про себя. Никому еще не удавалось повергнуть меня в такое уныние.

– Можно мне капельку, для опохмелки?

– Иди-ка ты, Урия, домой, – отечески приказал я и потрепал его по плечу, старательно изображая самого благосклонного деспота, какой только жил когда-либо на белом свете. – Там у тебя вина хоть залейся, я сам вчера отослал. Так что иди домой, прямо сейчас, иди сию же минуту и омой ноги свои. Они у тебя опять грязные. Посмотри на них. Кампания выдалась долгая и для тебя, и для меня. Иди развлекись, я разрешаю. Слышишь? Даю тебе свое разрешение. Я тебе много чего послал – припасы всякие, царское кушанье, – не съешь сегодня, все перепортится.

Ни на какие мои мольбы Урия не поддавался. Стоял себе столб столбом.

– Мне говорили, жена у тебя такая милая, такая хорошая, – зашел я с другой стороны, – ждет тебя дома, аж вся трясется от страсти – в такой, знаешь, тунике с большим вырезом, в коротенькой мини-юбочке, которая на много дюймов до колен не достает. Она уж сколько раз присылала служанку справиться о тебе, пока ты спал, много, много раз присылала. Ждет тебя, ну, с вожделением, так мне сказали. Ты что же, не любишь ее?

– Жену? Почему? Люблю.

– Так иди домой и отсандаль ее как следует.

Вшивый ты, тупоумный, упрямый сукин сын, мысленно проорал я. За что мне этакое наказание?

– Ни за что, – громко и гордо объявил он и выпятил грудь, как человек, безраздельно отдающий себя жизни, полной лишений, чести и славы, – пока Израиль и Иуда находятся в шатрах на полях Аммона. Я сейчас же отправлюсь туда, чтобы соединиться с ними.

А вот хер тебе! Разбежался!

– Нет, мой достойный и верный Урия, – так отвечал я ему. – Сейчас ты вернуться не можешь. Я собираюсь отправить с тобой важные документы, а они будут готовы только к завтрашнему утру. Тебе придется задержаться еще на один день. И на одну ночь. Считай, что ты в отпуску. Твои товарищи по оружию надеются, что ты отдохнешь, расслабишься с женушкой, раз уж у тебя есть такая возможность. Не разочаровывай их. Они желают тебе успеха. Иначе как ты сможешь смотреть им в глаза? Ты же опозоришь их, если не потрудишься на славу над твоей очаровательной, насколько я слышал, женой, не потрудишься, как подобает полноценному мужику. Мне говорили, она уж такая хорошенькая и вся ну просто дрожит от страсти. Ох, оох, ооох, сукин ты сын! Так что топай домой, Урия, да нет, беги! Делай, что тебе говорят. Ступай к жене. К ее титям-митям.

– Я буду нечист, если сделаю это.

– Ну так и будь.

– И целых три дня не смогу сражаться.

– С чего бы? Ты же язычник, даже не еврей, – грубо осадил я его.

– Среди моих лучших друзей есть евреи.

– Иди домой и отхарь жену! – заорал я.

– Жизнью твоею клянусь, – непреклонно заявил он, тряся головой, – и жизнью души твоей…

– Я освобождаю тебя от обета, – объявил я, с трудом умеряя гнев свой и ласково улыбаясь ему. «Ублюдок вонючий», – добавил я про себя. – Ты сможешь сразу вернуться в строй. («Вшивый ты сукин сын!») Так что, прошу тебя, иди домой.

Я придвинулся поближе к Урии, понимающе подмигнул и зашептал ему в ухо:

– Я прямо-таки вижу твою жену, как она лежит, ожидая, вздыхает и задыхается, вся в поту от предвкушения любви, которую она жаждет дать тебе после столь долгого отсутствия. Ах, Урия, Урия, как я тебе завидую, как бы я хотел оказаться на твоем месте, – умасливал я его, говоря на сей раз чистую правду. Никакой змий не нашептывал соблазнов более искусительных, никакой Яго так не усердствовал в пагубных трудах своих. – Готов поспорить, губы ее, как лента алая. Она у меня как будто перед глазами стоит. Чрево ее – ворох пшеницы, обставленный лилиями. Округление бедр ее, как дело рук искусного художника, и груди, как виноградные кисти. О, она прекрасна, возлюбленная твоя, она прекрасна! Спорим, и пятна нет на ней! – Я-то знал, что пятен на ней предостаточно. – Глаза ее – как голуби при потоках вод, купающиеся в молоке, сидящие в довольстве. Зубы – как стадо выстриженных овец. Беги, Урия, ибо возлюбленная твоя будет подобна серне или молодому оленю на горах бальзамических!

– А можно мне все-таки капельку, для опохмелки?

У меня словно землю из-под ног вынули. Я дал ему бутылку. Я понял, что все пошло прахом, хоть и продолжал целый день уламывать его. То еще было удовольствие. Я даже ел и пил с ним, повторяя с полным ртом: «Иди домой, Урия», – собеседником этот болван был таким же утомительным, как Соломон, – а поскольку ни на какие уговоры он не поддавался, я даже заново его напоил. «Урия, иди домой, – приставал я к неуступчивому идиоту, пока не охрип и пока меня самого не затошнило от повторения этих слов. – Урия, а Урия, иди домой жену харить». Но когда наступила ночь, он простился со мной, непоколебленный, и опять улегся спать во дворце, с солдатами стражи, а в свой дом не пошел. Я же сидел и мрачно надирался, пока не прикончил все вино, какое было у меня в спальне.

Что еще оставалось мне делать с Урией, как не то, что я сделал? Разве для единства нации не лучше было замять скандал, грозивший разразиться в нашем правительстве? Кто мог бы обвинить меня за такую попытку? Как выяснилось, Господь мог, если, конечно, Нафан не соврал. Нафану каждую ночь снятся сны обо всем на свете, стало быть, должно же время от времени сниться что-то, хоть отдаленно схожее с правдой. Нафан – единственный известный мне человек, которому снится Бог. Нас же, всех остальных, даже когда мы спим, обременяют дела поважнее.

Не помню, чья это была идея – отправить Урию обратно на войну с Аммоном, чтобы его там убили. Будем считать, что и тут расстарался Дьявол, хотя на Нафана, когда он явился ко мне с дурными вестями о предстоящих ужасах, этот довод впечатления не произвел. Но, разумеется, именно я отправил Урию назад с письмом к Иоаву, в котором говорилось: «Поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступите от него, чтоб он был поражен и умер». Иоав подчинился, поставив Урию на таком месте, о котором знал, что там храбрые люди, и пало несколько из народа, из слуг моих; был убит также и Урия Хеттеянин.

Так Урия Хеттеянин стал еще одним в длинной истории войн человеком, патриотически отдавшим жизнь свою за царя и отечество.

И когда кончилось время плача, его плодовитая вдовушка стала моей женой, и переехала ко мне во дворец, и заняла в женской части его больше комнат, чем кто-либо иной, разломав стены, чтобы удвоить их площадь, и как только узнала, что я приобрел большую партию алавастрового камня, так тут же потребовала себе ручной работы ванну из него.

Все мои напасти были позади.

Увы, они лишь начинались.

Ибо это дело, которое я сделал, было зло в очах Господа, и я не могу сказать, будто виню Его в этом, хотя того, что Он убил в отместку ребенка, я Ему никогда не прощу. Этот поступок Господа был несправедливым и негуманным.

Я давно уже бросил безнадежные попытки счесть все законы, какие преступил в одной только этой истории с Вирсавией и ее покойным мужем. В книге Левит имеется несколько, боюсь, нарушенных мной, и не раз, во время невообразимых восторгов, которым мы предавались с Вирсавией, – надеюсь, этих моих прегрешений ни Бог, ни Нафан не заметили. Я упоминал имя Господа всуе. Сколько ж у нас этих законов, – черт бы их побрал! – управляющих всем на свете. Перед тем как бросить упомянутые мною попытки, я насчитал шестьсот тринадцать заповедей – по-моему, замечательно большое число для общества, в языке которого отсутствуют письменные гласные, да и весь-то словарь содержит восемьдесят восемь слов, из коих семьдесят определяются как синонимы слова «Бог».

Я был настроен скептически, но в общем-то не удивился, когда Нафан пришел, дабы обличить меня за то, что я вызвал неудовольствие Божие, и ознакомить со списком кар, каковые имели за этим последовать. Я горько разочаровал Его. Но далеко не так горько, как вскоре предстояло разочаровать меня Ему.

– А как Он узнал? – поинтересовался я.

– У Него Свои способы.

– Но Он же не знал, где Авель, когда Каин убил его, или куда подевался Адам, когда они съели яблоко.

– Это все каверзные вопросы.

– На каком языке, – спросил я, – говорил с тобой Бог?

Это был каверзный вопрос моего собственного изобретения.

– На идише, конечно, – ответил Нафан. – На каком же еще языке разговаривать еврейскому Богу?

Если б Нафан сказал «на латыни», я знал бы, что он врет. И вот, он начал с притчи – удивительно ли, что я их терпеть не могу? – про бедного обладателя одной-единственной овечки, которую отобрал у него богатый владелец мелкого и крупного скота, чтобы приготовить обед для пришедшего к нему странника. А когда я произнес вполне предсказуемый приговор богатому человеку, Нафан ликующе провозгласил:

– Ты – тот человек.

– Ну, и что меня ожидает? – фаталистически осведомился я. – Перелом за перелом, надо полагать? Око за око и зуб за зуб?

– Как правило, – сказал Нафан, – Он подбирает наказание под стать проступку.

– А другую щеку Он подставить не может?

– Не смеши меня. – Подобно моему Соломону, с которым он теперь вступил в неправдоподобный альянс, Нафан всегда оставался нечувствительным к ироническому остроумию моих иносказательных выпадов.

– Разве не пренебрег ты слово Господа, сделав злое пред очами Его? – покачав головой, продолжал Нафан тоном наставительным и дидактическим, да еще и с таким выговором, словно он Оксфорд закончил. – Урию Хеттеянина ты поразил мечом; жену его взял себе в жену, а его ты убил мечом аммонитян. Итак, не отступит меч от дома твоего во веки. Так говорит Господь: вот, Я воздвигну на тебя зло из дома твоего, и возьму жен твоих пред глазами твоими, и отдам ближнему твоему, и будет он спать с женами твоими пред этим солнцем. Ты сделал тайно, а Я сделаю это пред всем Израилем и пред солнцем. Ибо ты этим делом подал повод врагам Господа хулить Его.

Я и в мыслях не имел, что Нафан говорит об Авессаломе, а если бы мне даже сказали об этом, то не поверил бы. Чтобы подсократить его речь, я тут же признал совершенный мной грех.

– Но не тревожься, не тревожься, – поспешил успокоить меня Нафан. – Ничего с тобой не случится. Господь снял с тебя грех твой.

Уже хорошо. Значит, еще поживем. И тут он сказал, что сын, которого носит Вирсавия, умрет, и кровь моя обратилась в лед.

Боже ж ты мой, и это называется правосудием? Он не причинил бы мне муки большей, если бы просто убил на месте. Наказывать греховодника, отнимая жизнь у невинного младенца? Я не позволял себе поверить в это, пока не увидел, как все начало сбываться.

– Дитя здорово? – спросил я, когда Вирсавия разродилась.

– Дитя здорово, – уведомили меня.

– Дитя здорово? – спрашивал я каждое утро и каждый вечер.

И скоро настал день, когда мне ответили, что дитя заболело. Как жаждущий мечтает о воде, мечтал я о милосердии к младенцу. «Да не увижу я смерти мальчика моего», – молился я Богу словами Агари. Мысль о том, чтобы во всем повинным свидетелем присутствовать при смерти его, была непереносима, и я ушел к себе, и постился, и, уединившись, провел ночь, лежа на земле. И вошли ко мне старейшины дома моего, чтобы поднять меня с земли; но я не хотел, и не ел с ними хлеба. Тяжки были стоны мои, и сердце мое изнемогало. Семь ночей пролежал я на земле, молясь Богу о жизни младенца и зная в сердце своем, что молитвы мои безнадежны и что с каждой проходящей минутой я теряю и малыша, и Бога. На седьмой день дитя умерло.

Я понял это еще до того, как мне сказали. Догадался по взволнованному перешептыванию за дверьми моей комнаты. Слуги боялись сказать мне, боялись рокового воздействия, которое могла возыметь на меня эта весть. Они видели, как я скорбел, когда дитя было еще живо. Я пролежал на земле несколько минут, молча обращая ее слезами в грязь, потом отказался от всех надежд и постарался взять себя в руки. И, чтобы не осложнять жизнь ни себе, ни другим, принял бодрый вид.

– Умерло дитя? – прямо спросил я.

И слуги, избавленные от тяжкой необходимости сообщать мне такую новость, ответили: «Умерло».

Бдение мое завершилось, дитя скончалось, и я в одиночестве помылся, переменил грязные одежды на чистые, а затем, к изумлению слуг, сказал, что голоден, и приказал приготовить еды да побольше – столько, сколько приличествует царю.

Меня снедала злоба, обращенная и на Бога, и на человека. Царивший во вселенной покой мне казался бессмысленным. Я хотел, чтобы целый мир был убит горем, чтобы печаль и гнев на жестокость случившегося душили его. Мне хотелось в бессильной ярости грозить кулаками горным вершинам и визжать: «Рыдайте, рыдайте, пастыри, и стенайте!» Как может наделенное чувствами и совестью существо оставаться спокойным, делая вид, будто не случилось ничего столь чудовищного, столь безмерно подлого, как смерть младенца. «О люди, вы из камня!»

Позже, когда погиб Авессалом, я сознавал, что должен скорбеть наедине с собой. Я не гневался – правосудие есть правосудие. Но тут-то умер новорожденный младенец! Плач Рахили по детям ее был олицетворением безразличия в сравненье с мучениями, которые принесла мне смерть двух этих детей , моихдетей, ибо плач Рахили о детях это всего лишь фигура речи.

Я никому не открыл своих чувств, когда встал с земли и умылся, и помазался, и переменил одежды свои, и пошел в дом Господень, и молился. Попробуйте догадаться, насколько почтительным и всепрощающим был я на самом деле в сердце своем.

Тогдашнее мое поведение обратилось ныне в легенду. Я возвратился домой, слуги поставили предо мною хлеб, мясо и плоды полевые, и я стал есть, и ел с жадностью. Я к тому времени буквально помирал с голоду. Вокруг стояло ошеломленное молчание. Мои всегда почтительные слуги смотрели на меня так, точно их гром поразил, встревоженные и изумленные суровостью моего нрава, тем, как быстро я оправился и какой демонстрирую аппетит. После смерти Авенира я пропостился целый день. А после смерти собственного сына уселся обедать. В конце концов один из них собрался с духом и спросил:

– Что значит, что ты так поступаешь: когда дитя было еще живо, ты постился и плакал и не спал; а когда дитя умерло, ты встал и ел хлеб и пил?

Пока я не объяснился с ними, они думали, что меня бес обуял. Я отвечал им негромко, мне не хотелось расплакаться прямо у них на глазах.

– Доколе дитя было живо, – сказал я, ухитряясь сохранять ровность тона, – я постился и плакал, ибо думал: кто знает, не помилует ли меня Господь, и дитя останется живо? А теперь оно умерло; зачем же мне поститься? Разве я могу возвратить его? Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвратится в прах. Его навек не стало, навек, навек, навек, навек. Я пойду к нему, а оно не возвратится ко мне.

– Господь дал, Господь и взял, – елейно пропел Нафан, и мне захотелось дать ему в рожу.

– Аминь, – хором отозвались его прихлебаи, – да будет имя Господне благословенно!

Я шепотом отматерил их на все корки. Жалкие же получились из них утешители с их фарисейским «да будет имя Господне благословенно» – мне захотелось, чтобы погиб день, в который они родились. Или они все забыли, что Господь не соизволил даже назвать нам Свое имя?

В одиночестве бесился я от злости на Господа, бурлил от презрительного желания схватиться с Ним, стремился сойтись с Ним один на один. Я рвал и метал. Мне хотелось поквитаться с Ним. Я готов был проклясть Бога и умереть. Но Он не снизошел до меня. Я так и не услышал от Него оправданий по поводу смерти младенца. Взамен я услышал ответ, которого меньше всего ожидал.

Молчание.

И больше я от Него никаких иных ответов не получал.

Я был бы рад Его разгневанному рыку. Я хотел бы услышать, как Он громыхает на меня из бури. Я жаждал увидеть Его реакцию, я бросал Ему вызов, я подстрекал Его, надеясь, что вместо этого огромного, непроницаемого молчания мне удастся услышать всесильный голос Его, приказывающий мне с высот:

– Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла? Препояшь ныне чресла твои, как муж.

Я заплясал бы от радости, если б Он сунулся ко мне с подобным дерьмом. Уж я бы Ему ответил, и без всякого терпения Иова.

– А Ты кто такой? – рявкнул бы я в ответ.

И ручаюсь, Он отозвался бы:

– Я буду спрашивать тебя, и ты объясняй Мне: где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь.

– Тебе-то что за разница? – Так и слышу я мой пренебрежительный ответ на этот Его идиотский, если правду сказать, вопрос.

И тогда Он отвечает мне из бури и говорит:

– Кто положил меру ей, если знаешь? или кто протягивал по ней вервь? Кто затворил море воротами, когда оно исторглось, вышло как бы из чрева? Давал ли ты когда в жизни своей приказания утру? Обозрел ли ты широту земли? Входил ли ты в хранилища снега и видел ли сокровищницы града? Из чьего чрева выходит лед и иней небесный, – кто рождает его? Можешь ли ты связать узел Хима и разрешить узы Кесиль? Твоею ли мудростью летает ястреб и направляет крылья свои на полдень? По твоему ли слову возносится орел и устрояет на высоте гнездо свое? Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкою схватить за язык его? Кто создал небо и землю? Кто проводит протоки для излияния воды и путь для громоносной молнии, чтобы шел дождь на землю? Ответь Мне, если знаешь все это.

– Да никому давным-давно нет до этого дела, – возразил бы я всемогущему Богу и язвительно просветил бы Его: – Ты так и не понял? Решительно никому.

От Вирсавии я получил утоление большее, нежели то, какого смог добиться от Бога. В ту нашу нежную встречу, что последовала за смертью младенца, мы с Вирсавией не сказали друг другу почти ничего, почти совсем ничего, а немногие слова, которыми мы обменялись, произнесены были еле слышным шепотом – тоскливые слова прощания, роняемые нами между долгими паузами. После смерти нашего мальчика я пришел к ней, лежавшей в постели, и больше часа держал ее за руку, пока она тихо плакала. Слезы ее текли медленно.

11

И было после того

Сладок был голос ее и приятно лицо, и было после того, что Вирсавия, когда я пришел к ней и лег с нею, понесла еще одного сына. Мы назвали его Соломоном, и Господь, если верить Вирсавии, возлюбил его, хотя я и поныне даже вообразить не могу – за что.

– Как получилось, – не раз спрашивал я прежде и, дивясь, вопросил теперь, – что у тебя не было детей от Урии? Или от других мужчин, которые входили в тебя до него?

– Я предохранялась, – ответила она, тщательно втирая малахитовую мазь в кожу вокруг глаз, чтобы оттенить их зеленью. – Сидела на пилюлях.

– А почему же ты от меня рождаешь детей?

– Потому что хочу в один прекрасный день стать царицей-матерью. Это одна из причин, по которой я сюда перебралась.

– Ты совершила ошибку, – указал я. – Царицей-матерью тебе стать не удастся.

– А Соломон на что?

– В настоящее время он – последний в очереди.

– Так поставь его первым.

– И думать нечего, возлюбленная моя, голубица моя…

– Не распускай руки!

– …сестра моя, чистая моя!

– Пока мы с тобой раз и навсегда не уладим этот вопрос, никакого секса больше не будет.

– Ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!

– Кончай, Давид. На этот раз не сработает. Ты знаешь, что мне нужно, и я хочу, чтобы ты мне это дал. Я хочу быть царицей.

– Ну не бывает у нас цариц.

– Вот и сделай меня первой, – упрямо настаивала она. – Ты все можешь, все, что пожелаешь. Я хочу попасть в Библию. Даже твоя мать не названа в ней по имени.

Это меня развеселило.

– Ты действительно думаешь, будто тебя забудут после того, что мы сотворили с Урией? – Я снова захохотал. – Не волнуйся, в Библию ты попадешь. Может, то, что там будет написано, тебе не понравится, но без тебя в ней не обойдется.

– Урия прославится сильней моего, – сокрушенно предсказала Вирсавия. – Ему, как моему мужу, отведут больше места, чем получу я, как его жена, или твоя, или даже как мать Соломона.

– Если ты и впредь будешь столь вопиющим образом провоцировать людей, то в качестве матери Соломона тебе никакая известность не светит. Стоит мне умереть, и мальчишке придется туго, да и тебе тоже. Амнон себялюбив, Авессалом горд. Людей, случалось, убивали и не за такие разговоры.

– Вот и пообещай мне, что ты назначишь его наследником. Ты ведь все равно рано или поздно сделаешь это ради меня, так пообещай сейчас.

Нахальство ее было столь ослепительно, что я даже улыбнулся.

– С какой, интересно, стати я это сделаю рано или поздно.

– С такой, что я хрен твой сосала, вот с какой. И ублажала тебя так, как никто не ублажал.

– Так ублажи меня и сейчас.

– Сначала дай обещание. Не подходи. Я сказала нет. Не хватай меня за это место. Ты царапаешься. Я серьезно, Давид. Совершенно серьезно.

Надо признать, многое из того, чем она похвалялась, было правдой, но к сути дела все же не относилось.

– Не существует и единого шанса на миллион, что твой Соломончик станет царем, – урезонивал я ее, – так что ты можешь совершенно спокойно перестать думать об этом и закрыть тему. Впереди него уже стоят Амнон с Авессаломом, за ними Адония – и это лишь те, чьи имена начинаются на А. Поэтому ляг, голубица моя, и позволь мне войти в сад твой и вкусить сладких плодов его. Глаза твои голубиные под кудрями твоими. Живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями. Зубы твои – как стадо выстриженных овец.

– О, Давид. Нет, Давид.

– Груди твои, как виноградные кисти. Округление бедр твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника; шея твоя – как столп из слоновой кости. Да будет знамя мое над тобою – любовь. Да позволишь ты засунуть его в твое ухо.

– Нет, Давид. О, Давид. О, Давид, Давид – нет, Давид. – И произнося все это, она никогда не давала согласия, а согласившись, не высказывала потом сожалений.

– Давид, – блаженно выдохнула она, когда мы угомонились. – Это было божественно. Откуда ты берешь такие дивные слова?

– Из головы выдумываю, – сказал я, ощущая огромное довольство собой. – Я ведь с легкостью мог заставить тебя, лапа моя, ты же знаешь.

– И что бы ты с этого имел? – фыркнув, спросила она. – С тем же успехом ты мог бы заставить Ахиноаму, Авигею или Авиталу, и удовольствия получил бы ровно столько же – и это лишь те, чьи имена начинаются на А.

– Авигея вовсе не так уж плоха. – Я чувствовал себя обязанным сказать это.

– Но и она ни в какое сравнение не идет, – резонно отметила Вирсавия. – Послушай, Давид, насчет наследования. Ты ведь не был старшим сыном, когда Самуил выбрал тебя, правда?

– Самуил меня не выбирал, – признался я ей, – будь его воля, он наверняка предпочел бы кого-то из старших моих братьев. Самуил далеко не сходил по мне с ума. Выбирал Бог. Конечно, если Бог мне прикажет, я сделаю, что Он велит.

– Вот и поговори с Ним, – потребовала Вирсавия. – Он же обязан тебе услугой, ведь так?

– Он обязан мне извинением, – поправил я. – Неужели ты не видишь разницы?

– И видеть не хочу.

– Он вовсе не должен заглаживать Свою вину – довольно будет извиниться. Но пока Он не извинится, я с Ним разговаривать не стану. Не волнуйся, когда у Него найдется что сказать, Он скажет. Первым идет Амнон, за ним Авессалом – коли оба останутся целы. И тому, кого я назову, придется, если он хоть что-то соображает, быстренько избавиться от другого.

– А если не останутся?

– Тогда на очереди Адония. Но с чего бы им не остаться целыми? Ты что это задумала, лисичка?

– Сделаю фигурки и стану втыкать в них иголки.

– Вот только попробуй!

Обоих моих сыновей смело с лица земли с такой ошеломительной и чудовищной окончательностью, что мне и поныне приходится одергивать себя, воздерживаясь от вывода, что Вирсавия, возможно, все-таки попробовала. Амнон прислал сказать, что болен. Люди, я слышал, способны повреждать чужое здоровье посредством иголок, булавок, порошков от насекомых и прочих ухищрений черной магии – ну и еще, конечно, ядов. Однако Амнон, как впоследствии выяснилось, сжулил – и стало быть, Вирсавию винить не в чем, – он обвел меня, доверчивого дурня, вокруг пальца, чтобы я прислал мою невинную дочь Фамарь, его единокровную сестру, в дом его, в его беспощадные лапы. Даже Вирсавия, со всей ее двуличностью, со всеми булавками и иглами, какие только есть на белом свете, не смогла бы додуматься до такого сценария. Так что при всей моей готовности ухватиться за любое – не бросающее на меня тени – объяснение череды событий, повлекших распад моей семьи, Вирсавию приходится оправдать. Все кругом были виноваты, ибо каждый из нас – Амнон, Авессалом и я – внес свой весомый вклад в ожидавшие нас жестокие кульминации, а в итоге и Амнон, и Авессалом пали от меча.

Поскольку Фамарь, сестра Авессалома, была очень красива и девственна, Амнону казалось трудным что-нибудь сделать с нею, прибегнув к обычному ухаживанию. Между тем Амнон внушил себе, будто его томит и терзает любовь к Фамари. Красивый, праздный и избалованный Амнон, мой первенец, был из тех молодых людей, что воспринимают самый пустяковый свой каприз как неотложнейшую нужду, а любой отказ как сокрушительное несчастье, слишком мучительное, чтобы его снести. Вот он и состряпал бессовестный план, который позволял ему взять Фамарь силой, а я попался на его притворную болезнь, как на крючок, заглотнув оный вместе с лесой и грузилом. Амнона сечь надо было, а я его щадил и тем испортил; пощадив же его вторично, я подготовил почву для событий гораздо худших. Возможно, оно мне и поделом. До истории с Амноном и Фамарью мы с Авессаломом жили душа в душу, а после нее раздорам нашим не было видно конца, пока Иоав не вонзил три стрелы в сердце висящего на дубе Авессалома, и не поразил его, и не бросил прямо в лесу в грязную яму как животное, не заслуживающее нормальных человеческих похорон. От смерти, как говорится, не открестишься.

– Прошу тебя, – сказал мне Амнон, когда я пришел навестить его, сына, приславшего сказать мне, что он заболел, – пусть придет Фамарь, сестра моя, чтобы заботиться обо мне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю