Текст книги "Видит Бог"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
В девственности Ависаги присутствует глубокий смысл, и нравственный, и политический. Пока я не познал ее плотски, она остается скорее служанкой, чем наложницей, а стало быть, не попадает вместе с моим гаремом в собственность моего преемника как часть царского имущества. Входя в принадлежащую другому женщину, мужчина тем самым посягает на его властные прерогативы. Вам ведь известно, что сделал Авессалом пред солнцем с теми десятью наложницами, которых я оставил присматривать за порядком во дворце. Думаете, это оттого, что они были так уж красивы? В глазах, которые Адония выкатывает теперь на Ависагу, явственно сквозят прагматические соображения, связанные с его предвыборной кампанией. И предусмотрительная Вирсавия определенно подозревает, что я могу потворствовать их союзу.
– Ты еще имеешь возможность убраться отсюда, – наставляет она Ависагу прямо в моем присутствии, как будто я слепой, глухой и вообще отсутствую. – Пили его, изводи. Делай ему больно, когда причесываешь. Натыкайся на что ни попадя и все роняй. Я-то знаю, как довести его до белого каления. И не мойся ты каждый день. Суп подавай холодный. Постоянно выходи из себя. Ной побольше. Он и сдастся. Не повторяй моей ошибки. Снаружи куда лучше, чем здесь.
– Вот и я тебе то же самое твердил, – напоминаю я Вирсавии. – Да только ты меня не послушала.
– Почему ты меня не слушаешь? – наседает Вирсавия на Ависагу.
Сдержанно улыбаясь, моя служанка опускает лицо и качает головой. Робко взглядывает на меня блестящими глазами. Я – царь Давид. Пусть даже старый и дряхлый, я все равно остаюсь ее принцем. Она и вообразить не в состоянии, говорит Ависага, что может быть с кем-то другим, разве что по откровению свыше.
– Без откровения свыше, – уныло замечает Вирсавия, – народ необуздан.
– И что это, собственно, значит? – интересуюсь я.
Вирсавия признается, что и сама того не ведает.
– Так, думала вслух.
– Еще одна премудрость Соломонова?
– Яблоко от яблони недалеко падает.
– А вот и другая, которой я тоже никак в толк не возьму.
– Соломон то и дело повторяет это.
– Что яблоко от яблони недалеко падает? Но что это значит?
– Почему ты сам у него не спросишь?
– Куда ж ему еще падать? И далеко ли, по-твоему, падает груша?
– Соломон тебя полюбит, – уклоняясь от ответа, говорит Вирсавия Ависаге. – Он и сейчас о тебе очень высокого мнения.
– Если я ее отпущу, – Вирсавия не обращает на меня внимания, поэтому я поворачиваюсь к Ависаге и начинаю сызнова, – если я тебя отпущу, голубка моя, ты ведь не с легким сердцем покинешь меня, верно? Мое же сердце полетит за тобой.
Что ждет ее снаружи? Ну, станет она женой первого, кто даст ее отцу хорошую цену, и проведет жизнь в беременностях и нудной домашней работе. В печали и муках будет рожать она детей, колотиться по хозяйству, бесконечно трудиться трудом в тысячи раз более тяжким, чем у меня. В чем же тут выигрыш?
– Мужья, слава те Господи, помирают, – отвечает прозаичная Вирсавия. – Иначе не видать бы ему Авигеи, да и меня тоже. А нет, так их легко спровоцировать на развод. Попили его немного, сама увидишь. Изводи его, ори почаще, чтобы знал свое место. Ты даже удивишься, как легко получить от мужа все, что захочешь.
– У меня уже есть все, чего я хочу.
На ее слова Вирсавия обращает не больше внимания, чем на мои.
– И главное, пили его, пили и пили, – продолжает она так, словно Ависага с ней согласилась. – Пили и требуй. И всегда изводи. Выйди за старика – его извести будет проще, – а тем временем присмотри себе кого-нибудь помоложе, с которым можно будет всласть покувыркаться, когда этот помрет. Знаешь, как это приятно?
Хмельные, размалеванные блудницы, наставляет она юную женщину, и зарабатывают, между прочим, неплохо – серебро, золото, даже драгоценные камни. С грациозностью прелестной статуэтки опустившись у глиняного очага на колени, Ависага, смиренная, но решительная легонько качает головой и заливается густым румянцем. Она старается, чтобы уголь в очаге горел еле-еле. Нет, она предпочитает остаться со мной. Слова ее веселят мое сердце.
– Он любовь моя, – застенчиво произносит она, – и он взял меня в сад свой.
Девочка эта послана мне небесами; я поневоле думаю, что, видимо, сам того не сознавая, чем-то порадовал ангелов. Или она все же слишком хороша, чтобы быть настоящей? Тело ее безупречно, душа завораживает. Лицо – словно зрелый гранат; волосы – точно соболь в ночи; царственная шея, как столп литой меди, а ноги – это если смотреть сзади, – как мраморные столбы, поставленные на золотых подножиях. Уста ее – сладость. Запах межножья ее – почти неизменно яблоки и акации или ароматы ливанские. Так, теперь спереди. Живот ее – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево – ворох пшеницы, обставленный лилиями; и сокровенное сретение бедер ее – дельтоид совершенный, блистающий, точно угль нестираемый.
– Такая красавица, – погребальным тоном нудит Вирсавия, – такая прелесть, и тратится на него впустую. Ну что тебе здесь делать? Я-то хоть думала, что стану царицей.
– Царицей, как же, – злорадствую я. – А то я ей не говорил, что не будет она царицей. Нету у нас цариц.
– А я не поверила, – соглашается Вирсавия. Тут ее осеняет новая блестящая мысль, касающаяся Ависаги. – Слушай, а почему бы тебе не выйти за Соломона, ну, хоть сейчас? Если мы его как следует прижмем, он согласится. Гей, Давид, ну, ответь мне, что ты лежишь, как мамкин блин? Тогда мы с ней сможем править вдвоем и добьемся всего, что нам нужно. Я уверена, моему Соломону она в конце концов очень понравится.
– Она уже очень нравится моему старшему сыну Адонии, – обрываю я ее.
– Вот и еще одна причина, по которой тебе следует поскорее выйти за Соломона, – с энтузиазмом продолжает Вирсавия. – А то придется спать с этой тщеславной мартышкой, с Адонией, если именно он станет царем. Ты же часть его гарема.
– Как, между прочим, и ты, – произношу я со зловещим ударением на последнем слове.
Изумленный всхлип Вирсавии музыкой отдается в моих ушах, ошеломленное выражение лица ее – точно мед для моих слезящихся глаз. Есть такое определение: «упавшее лицо». Интересно, можно услышать, как оно падает?
– Быть этого не может! – провозглашает она, полагая, видимо, что подобного возражения достаточно для отмены всех естественных законов общества и Вселенной.
– Он же наследует гарем, – чопорно указываю я.
– И он захочет лечь со мной?
– А что тут странного?
– Что же, ему и Второзаконие не указ? И книга Левит? Разве может сын ложиться с женой отца своего?
– Ну, других книга Левит как-то не останавливала.
– Нет, он правда захочет? Ведь это же мерзость.
– Да я-то ведь хочу вот.
– И ты тоже мерзость.
– Дурак будет, если не ляжет. Нет лучшего способа укрепить свое правление, как овладеть любимой женой прежнего царя.
– Ну уж нет, – поджимая губы, заявляет она, – мой сын Соломон никогда такого не допустит. Пускай он только попробует, мой сын Соломон его на месте пришибет.
– Твой сын Соломон, – предупреждаю я, глядя ей прямо в лицо, – скорее всего, не проживет и секунды, если ты не воздержишься от этих твоих бестолковых козней, дорогая моя старая дура.
Начал я, как лев, а закончил – овца овцой.
– И ты не проживешь, если не оставишь эту свою кампанию и не будешь сидеть тише воды, ниже травы. Разве я не сказал тебе еще в день его рождения, что разговоры о нем как о будущем царе подвергают опасности и его жизнь, и твою?
– А разве ты не обещал мне, что он станет царем?
– Да с какой бы стати я тебе это пообещал?
– А с такой, что лучше меня никто тебя не ублажал, вот с какой, – без малейшей задержки дерзко объявляет она. – Может, не я делала тебе лучший минет во всей твоей жизни?
– А кроме тебя, никто мне минета не делал, – с чувством глубокого удовлетворения сообщаю я. – Откуда ж мне знать, лучший он был или худший? Однако на Адонию все это вряд ли произведет впечатление, если ты не сделаешь все возможное, чтобы ему угодить, и не встанешь на его сторону, причем поскорее.
– Да я лучше сдохну, – упрямо выпятив челюсть, произносит Вирсавия.
– Вполне вероятный исход, – сурово уведомляю я ее. – Ты играешь в политику, а правил не знаешь. И когда ты потерпишь поражение, меня уже не будет рядом, чтобы тебя спасти. Не существует ни одного, ни единого способа, который позволит тебе посадить Соломона на царство.
На миг мне кажется, что она и вправду вот-вот образумится. Но это быстро проходит.
– Была бы воля, – словно размышляя вслух, отзывается она, – а способ найдется.
– Еще одна нестерпимая Соломонова пошлость?
– На этот раз моя.
– И что она означает?
– Боюсь, я и сама не знаю.
– Ну так ничего она, к твоему сведению, не означает. И будь добра, брось ты это твое царетворство. Перекрась волосы, выщипни пару волосков из бородавки, изобрети новые подштанники. У нас тут, видишь ли, не спортивные состязания. Адония будет царем, а Соломон не будет.
К несчастью, надежда в нашем сердце, как звезда, и я сознаю, что эта моя жена не из тех, кто готов уступить. И я вновь задним числом сетую на мужское тщеславие, заставившее меня, когда я был помоложе, обзавестись таким количеством жен. Посмотрите, сколько неприятностей они мне доставили. Да и дети их тоже.
Я знаю, в безбрачии есть свои радости, во многих же браках много печали. И гаремы не всегда оказываются такими, какими рисует их наше воображение. В конечном счете они редко искупают затраты и бесконечные хлопоты, которых требуют. Они наполняют наши чертоги людьми, шумом и вонью, они неимоверно осложняют проблемы вывоза мусора и избавления от нечистот, ставшие уже практически неразрешимыми в нашем крикливом, перенаселенном городе. К нынешнему времени тут развелось столько любителей мочиться к стенке, что по городу впору в болотных сапогах ходить. Пытаться отвлечь хоть одного из моих сыновей от удовольствий и личных притязаний и заставить их обратиться к повседневным проблемам гражданского правления – дело пустое. Плевать им на все, этим плодам моих супружеств. И если во многих браках много печали, то браки полигамные умножают эту печаль в степени неимоверной – довольно упомянуть лишь о гаме, который создают бранчливые жены и их вечно соперничающие друг с другом отпрыски. Даже у верного слуги Божия, у Авраама, был полон рот таких забот, не правда ли?
В начале был Авраам, глава первой еврейской семьи, изгнавший, к чему подстрекала его Сарра, сына своего Измаила, человека кочевнической складки, за то, что он насмехался над вторым его сыном, Исааком, на празднике по случаю отнятия последнего от груди, а также за возможные в будущем посягательства на него, предзнаменуемые подобным поведением. Измаил, сын рабыни Агари, лихо стрелял из лука и был между людьми, как дикий осел – руки его на всех, и руки всех на него. Конечно, без него семье было спокойней. И вот когда Авраам наконец избавился от Агари с Измаилом – догадайтесь-ка, что он сделал? Взял себе очередную жену! И породил еще шестерых детей! В его-то годы!
Нужны ему были новые дети? Как новая дырка в голове. Что он, прожить не мог без новой жены? Такой человек, как он, столь насыщенный жизнью? Я думаю, его просто на свежую бабу потянуло. При нашей средиземноморской жаре плотский пыл сильно ударяет в голову – я не первый, кому случалось по временам разжигаться что твоему козлу. Рувим валял Баллу, Иуда своротил с дороги, чтобы вставить женщине в одежде блудницы, оказавшейся в итоге женой его покойного сына. Теплый климат, долгие, душные вечера – все это разжигает похоть. Вернись, о Сунамитянка моя, дабы мог я снова ласкать тебя и любоваться тобой. Вирсавия, давняя любовь моя, вытянись рядом со мною и снова наполни руки мои толстой твоею задницей, раскрой предо мною ноги твои, как раскрывала их прежде, чтобы мог я хотя бы еще разок познать тебя и, быть может, снова вкусить на утро радость. Преклони, любовь моя, сонную голову на руку мою, ибо жажду в печали моей петь тебе песни, словно вся волшебная жизнь еще лежит перед нами, ибо должно нам любить друг друга либо умереть.
У Саула гарема не было – я первым в Израиле додумался до этого сумасбродства, – но ему и без гарема хватило горестей после того, как Самуил его, почитай, угробил. Саул молил о прощении за свои грехи, молил Самуила вернуться к нему, чтобы он мог и дальше служить Господу. Чего уж такого ужасного было в том, что он взял немного скота и сохранил жизнь царю в расчете на выкуп? Бог прощал дела и похуже. Но Самуил оставался неколебим. В миг, когда он обратился, чтобы уйти, Саул ухватился за край одежды его, пытаясь его удержать, и разодрал ее. У Саула случались дни, когда, что он ни делал, все выходило вкривь да вкось, – и этот был из худших.
И тогда Самуил сурово сказал Саулу:
– Ныне отторг Господь царство Израильское от тебя и отдал его ближнему твоему, лучшему тебя.
Ну, строго говоря, это было неправдой. На самом-то деле это была наглая ложь, поскольку лишь много позже, в Первой книге Царств, глава 16, Господь раскаялся, что содеял Саула царем над Израилем, и приказал Самуилу пойти к Иессею Вифлеемлянину и отыскать царя, которого Он усмотрел Себе между сыновьями его.
Дальнейшее, разумеется, история, и все, происшедшее во вселенной до того, представляется лишь увертюрой к моему рождению, прелюдией к величию, которого я достиг. Самуил пришел в Вифлеем с рыжей телицей на веревке. Старейшины города, понятное дело, затрепетали при его появлении, и трепетали, пока он не успокоил их, сказав, что пришел с миром, для жертвоприношения Господу. Никто, кроме меня, не задался вопросом, зачем он притащился устраивать жертвоприношение из Иудеи в Вифлеем. Разве не было алтарей в земле Вениаминовой? Он призвал к себе Иессея с сыновьями – вот так я и появился на сцене, поскольку выяснилось, что ни один из моих братьев Господа не устраивает. Дух Божий сошел на меня в самый тот день, да так уж и не уходил никуда, и в то же самое время дух Божий удалился от Саула, оставив его в безумии и одиночестве. Никто и оглянуться не успел, как он окончательно созрел для психушки.
Насколько я понимаю, основным недостатком Саула была провинциальная узость мышления, не позволявшая ему понять, что та самая теократия, которая сдернула его с горного пастбища и обратила в правителя Израиля, способна с такою же быстротой отказаться от него, едва он начнет вести себя как правитель. Проступки его были, в сущности, самые пустяковые. Сначала он в Михмасе совершил перед битвой жертвоприношение, потому что Саул припозднился. Тут никакой его вины не было. Потом его воины, изголодавшись, стали есть мясо с кровью. И тут его вины не было, тем паче что он же их за то и покарал. И кто, кроме Бога, осудил бы его за то, что он не исполнил своего проклятия и не убил Ионафана?
И вот за такие пустяки человека сгоняют с царства? Как вам угодно, а я с этим согласиться не могу, даром что именно я и оказался в выигрыше.
У меня подобного рода конфликтов с пророками и священниками не было – опять-таки благодаря Саулу, расчистившему мне путь, поскольку он и число их значительно подсократил, и влияние ограничил. Много ли от меня требовалось? – расточать улыбки Садоку с Авиафаром да время от времени кивать головой, выслушивая словообильные наставления Нафана, когда уж никак нельзя было от них отвертеться. Ни храмов, ни синагог, ни раввинов у нас не было, мы могли даже не соблюдать Пасхи каждый Божий год – если находили занятие поинтереснее. Мы разжигали по субботам огонь и могли работать, коли приспичит. Никто не лез к нам с выговорами за то, что мы сохраняли своих домашних идолов. У нас не имелось обязательных к повторению ежедневных и еженедельных молитв, и Бог наш, совсем как вулкан, на которого Он некогда походил, большей частью бездействовал, впав в спячку, и был совсем немногословен, если, конечно, Ему не случалось беседовать со мной. Все, что от меня требовалось, – это время от времени приносить на алтарь Его священнослужителей ягненка, те его резали, а мои обязанности на этом кончались. И тебе большое спасибо, дружище, и всем вам тоже доброго Рождества, конечно, загляну еще как-нибудь, с большим удовольствием. Ни Бог, ни Саул даже и не подумали назначить после смерти Самуила нового судью, а пророков или священников Саул при себе не держал. Что оставалось делать бедняге? Легко ли быть царем, если способностей к этому у тебя никаких да и предшественника, по стопам которого можно следовать, ты тоже не имеешь? Не диво, что он так разволновался. Диво, конечно, и диво великое, что первый приступ цепенящей депрессии приключился с ним в тот самый день, когда дух Божий удалился от него и сошел на меня, как, собственно, и то, что именно за мной послали, дабы я вырвал его из когтей этой депрессии. По причинам, которые остаются для меня загадочными и поныне, я уже тогда был известен в Гиве как умелый игрец на гуслях и человек, сведущий в воинских искусствах. А я и на войне-то ни разу не побывал. Правда, медведь мне на ухо не наступил, да и пращой я владел отменно.
Никто и слыхом не слыхивал о том, что Саул страдает эмоциональной неустойчивостью, до самого того дня, когда Самуил помазал меня, – разумеется, если не считать одного-единственного припадка религиозного экстаза, из-за которого он затесался в толпу пророчествовавших фанатиков, и в буйной пляске спустился с ними с горы, и разодрал на себе одежды, и катался голый в грязи, пуская пену изо рта. Такого рода предзнаменование заставило бы призадуматься всякого, кто не был, подобно Богу, ярым поборником принципа собственной непогрешимости.
Но как же я любил Саула! Как я глядел на него снизу вверх, даже когда он прогнал меня и охотился за мною по всей стране, до чего мне хотелось, чтобы он заключил меня в объятия и ввел в дом свой как члена семьи! Но этого не случилось.
Он значил для меня больше, чем Бог. Саул снится мне и поныне, а вот Бог не приснился ни разу. Сны мои о Сауле полны страстной тоски, раскаянья, примирения. Когда за мной послали, чтобы я его излечил, я пошел из Вифлеема в Гиву пешком и шел с таким чувством, будто ступаю по освященной земле. Я шел босиком, полагая, что миссия моя священна. Большую часть пути я прямо-таки задыхался от благоговения. Прославленный Саул, вот ведь с кем мне предстояло встретиться. Господин мой царь. Спаситель Израиля, военный лидер, совершивший марш-бросок в осажденный аммонитянами Иавис Галаадский, где он одержал первую свою большую победу, и разбивший – то была вторая – филистимлян в Михмасе. А теперь ему неможется.
Ирония ироний, сказал Екклесиаст, – меня, ставшего невольной причиной его болезни, призвали, чтобы его излечить.
Мне хотелось назвать его отцом. Я и называл его отцом. Каждый раз, обращаясь к нему как к господину моему царю, я называл его отцом. И каждый раз, отвечая, он называл меня сыном. В годы, что я провел с ним рядом, меня постоянно обуревало желание обнять его. В годы, проведенные вдали от него, меня снедала потребность вернуться. Он был сдержан в проявлении чувств и держал меня на расстоянии. Сказал, что сделает меня своим оруженосцем, и забыл об этом. Сказал, что вечно будет помнить меня, и ни разу не вспомнил. Сказал, что я всегда буду ему как один из его сыновей. Знай я в ту пору, какие чувства питает он к своим сыновьям, я бы встревожился.
Когда я явился с гуслями в глинобитный дом в Гиве, мне предложили омыть ноги. Я, разумеется, с радостью согласился. Я отмочил усталые ноги в холодной воде, налитой в глиняный тазик, и досуха вытер их выданным мне шерстяным полотенцем. Затем, следуя за провожатым, робко вошел в двери. И вступил в низкую комнату, где одиноко сидел погруженный в тяжкие думы Саул.
Сердце мое упало, едва я увидел его. Господин мой царь, человек рослый, с грудью, как бочка, и с почти невероятно развитой мускулатурой, сидел у дальней стены комнаты, полуоткинувшись на узкой деревянной скамье, обмякнув, точно неживой. Плечи его обвисли, голова клонилась на грудь. Волосы были всклокочены, борода спутана. Загорелые руки с набухшими венами вяло лежали на бедрах. Поначалу он даже не шевельнулся, поразив меня трагическим сходством с вышедшей из строя машиной. На какой-то миг я испугался. Он сидел с выраженьем покорного, неисцелимого страдания на лице, источая безмолвное уныние, наблюдать которое мне было почти так же мучительно, как было б испытывать. В комнате царили мрак и духота, но общее впечатление оставалось совсем не таким, какое вы вынесли бы из россказней Роберта Браунинга, – нет, Робертом Браунингом там и не пахло. Да и чего его, Браунинга, слушать? Я-то там был, а Браунинг не был, Браунинг сидел себе все время в Италии да слал домой свои заграничные впечатления. Саул между тем с усилием поднялся – тяжело, точно человек, томимый несказанным горем, и расправил измученное тело, подняв руки и вытянув их в стороны в позе распятого на кресте. Распятие – выдумка римская, не еврейская, а происходило все это за тысячу лет до того, как римляне появились на свет. Мы предпочитали казнить людей, сжигая их огнем или побивая камнями, да и тем занимались не часто. Куда проще было терпеть наших греховодников вместе с головной болью, которой они нас награждали, чем судить их и убивать. Никто не хотел поднимать лишнего шума. Чаще всего мы предоставляли их небесам или отправляли с мечом против наших врагов. И вот еще что: никто из нас не дал бы тогда ни понюшки табаку за второе пришествие Мессии, не говоря уж о первом, никто ни единым словом ни разу не помянул ни того, ни другого. Кому он был нужен, Мессия-то? Рая у нас не было, ада не было, вечности не было и загробной жизни тоже. Не было у нас тогда никакой нужды в Мессии, и теперь тоже нет, а бессмертие, как я себе понимаю, это и вовсе последнее, о чем стал бы хлопотать любой разумный человек. Для большинства из нас жизнь, с вашего дозволения, и без того оказывается слишком длинной.
Я не уверен даже, что мы, если честно сказать, так же сильно нуждались в Боге, как нуждались в вере в Него. Я, например, знаю, что едва ли не каждая хорошая мысль, рождавшаяся в моих с Ним разговорах, принадлежала мне. Верно, план насчет окружения филистимлян под шумок тутовых деревьев перед второй битвой при Рефаиме принадлежал Ему. Но я не уверен, что это так уж существенно или что я сам бы до него не додумался. Помнится, идея Иоава ударить по ним на рассвете с фронта была мне не по душе.
Саулова потребность в Боге, судя по его жалкому, апатичному виду, значительно отличалась от моей. Стоявший вблизи от него тазик для омовения ног так и остался неупотребленным, ступни и лодыжки Саула покрывала корка спекшейся грязи. Бесформенные шлепанцы из овечьей шкуры валялись бочком у ближайшей стены, прислонясь к которой стояли, стрекалами вверх, его копье и дротик. На полу лежала развернутая шерстяная подстилка с изголовьем из грубой козловой кожи. Даже став царем, Саул отказывался спать на кровати, предпочитая голую землю.
Я ничуть не сомневался в том, что он понял, кто я такой, едва я вошел. И все же прошло несколько времени, прежде чем он поворотился, чтобы вглядеться в меня. Он поднял руку, словно защищая глаза от света, лившегося в дверь за моей спиной. Я безотрывно смотрел на него. Он выглядел как человек, которому хочется выплакаться. Неутешное, сокрушенное выражение безнадежно влюбленного застыло на его лице. Я узнал эту безжизненную, иссушающую муку любви в мои первые годы с Вирсавией, когда нас пожирало столь исступленное счастье, я узнал ее и потом, в бесконечных приступах страстной тоски, когда все стало меняться столь неуправляемым образом. Эта ни с чем не сравнимая потребность сердца не стихает почти никогда, ни в хорошие годы, ни в дурные.
– Кто ты, – спросил наконец Саул тронувшим меня тоном, почти шепотом, словно в горле у него совсем пересохло. – У меня что-то с памятью, я плохо запоминаю людей.
На миг и у меня перехватило горло от внезапного прилива сострадания, наполнившего меня и слезами, и дурнотой.
– Я Давид, сын подданного твоего, Иессея Вифлеемлянина.
– Я плохо запоминаю людей, – повторил он.
– Я пришел, чтобы играть для тебя, – сказал я.
– Ты пришел играть для меня? – рассеянно переспросил он и примолк, не закрыв, словно человек, пораженный ударом, рта в ожидании моего ответа.
– Я буду играть и петь для тебя.
– Мне говорили, – произнес он с вопрошающей, задумчивой интонацией, – что в музыке таится волшебство, способное смирять свирепосердых.
– Да, я тоже часто слышал об этом, – смиренно ответил я молодым тенорком, чистым, как у мальчика-хориста.
Хотя, если честно сказать, это изречение особого доверия у меня не вызывало. Мой племянник Иоав обладал сердцем таким свирепым, что поди поищи, так его моя музыка скорее доводила до свирепства еще пущего, а не смиряла. Даже когда мы с ним, одногодки, вместе росли в Вифлееме, моя игра и пение неизменно пролагали между нами пропасть антагонистической несовместимости. Он в ту пору все больше бегал трусцой да тяжести поднимал, а я тем временем сочинял какую-нибудь там «Оду нарциссу».
Равнодушным кивком Саул приказал мне отойти от дверей и найти себе удобное место, сам же отвел опущенный взгляд в сторону и стал ждать. Я пришел в Гиву с восьмиструнными гуслями, позволявшими во всей полноте продемонстрировать мое владение техникой игры. Теперь я, стараясь скрыть дрожь в руках, плотно прижимал инструмент к груди. Губы мои онемели. Саул, похоже, утратил ко мне всякий интерес. Я неловко опустился на низкую скамеечку и изготовился, поставив одно колено на землю. Задубевшим, как мне показалось, языком я облизал губы и нёбо и попытался сыграть вступление. Первые ноты застряли у меня в глотке, породив придушенный звук, похожий скорее на кваканье. Я испытывал благодарность к Саулу, казалось вовсе меня не слушавшему. Две следующие ноты голос мой тоже смазал, и я уж было совсем приуныл. Но тут пальцы мои взяли первый настоящий аккорд, и я увидел, как он вдруг вздрогнул и изумленно распрямился, как будто наполнившие воздух дивные звуки отозвались в нем сочувственной дрожью, всколыхнувшей все его существо. Я вновь обрел уверенность в себе, да так быстро, что и сам того не заметил. Я ощутил, что владею своим инструментом, и с каждой нотой ощущение это крепло, я пел, точно ангел, голосом, слишком юным для мужа и слишком сладким для девы.
Я начал с простой, короткой русской колыбельной, которую слышал от матери еще в детстве, когда она укачивала меня, боявшегося темноты, и которую в позднейшие годы напевала, хлопоча по хозяйству, если бывала в хорошем настроении. Саул слушал меня со вниманием и казался довольным, я же тем временем перешел к собственным сочинениям, несколько более длинным и сложным. О человеке и оружии пел я, и о гневе Ахилловом, и о первом преслушанье человека, именно в этом порядке, не предполагая в идиллической моей наивности, что распространяюсь о предметах, которые либо разбередят в нем дурные предчувствия и гнев, либо наполнят его ностальгией и сожаленьями. На мое счастье, произошло последнее. В этом случайном выборе тем мною, надо полагать, руководила высшая сила, а может, и не руководила, кто ее разберет? Я слышал вздохи Саула. Я видел, как расслабляются, понемногу вновь обретая гибкость, его члены. Я смотрел, как разглаживаются темные, жесткие морщины на лице его, как само это лицо утрачивает выражение фаталистического отчаяния, как, проникаясь мечтательной задумчивостью, смягчаются его черты. Голова Саула начала легонько покачиваться в такт мелодическому теченью музыки.
Эти зримые доказательства моего успеха наполнили меня радостью. Какую, наверное, великолепную, вдохновляющую картину являл я собою! Такой белокурый, такой румяный! И притом очевиднейшим образом творящий чудеса. И пока последние ноты моей эпической песни о преслушанье человека еще плыли по воздуху, Саул приподнялся и выпрямился, со слабым подобием улыбки на лице. Он повел плечьми, как бы вновь обретая способность двигать ими, и вытянул руки в стороны. Он открыл широкий рот и всласть зевнул. Я закончил концерт моей ранней «Одой нарциссу».
Разумеется, я был готов продолжать и дальше. Чтобы сменить настроение, у меня имелся номер, припасенный для исполненья на бис, буде Саул такового потребует, – веселая, отчасти рискованная песенка моего сочинения, обращение страстного пастушка к своей возлюбленной. Однако Саул встал со скамьи, как человек истомленный и знающий, что ему требуется, и взмахом руки показал, что слышал достаточно и услышанным удовлетворен. Шаркая, он пересек комнату, с довольным стоном опустился на подстилку и несколько времени просидел, сложив на коленях руки. Я опять испугался, что он забыл обо мне. Я старался не шевелиться. Звук его дыхания был размерен и шумен. Прошла минута, он поднял руку и взмахом приказал мне приблизиться. Я приблизился и робко опустился перед ним на колени, лицом к лицу. Он ласково взял мою голову в огромные руки и вгляделся в мое лицо, с уважением и с торжественной благодарностью. Сердце мое колотилось.
– Я тебя никогда не забуду, – низким голосом произнес он. – Оставайся всегда при мне, я так хочу. Ты будешь мне как родной сын. Что до завтрашнего утра, я желаю, чтобы ты стал моим оруженосцем.
Ночь я провел, завернувшись в плащ, вытянувшись на ровном сухом клочке земли, который приглядел себе рядом с передним углом его дома. Сон не шел ко мне. В голове моей безумствовал карнавал ослепительных надежд и головокружительных ожиданий. А поутру меня отослали домой. При следующей нашей встрече с Саулом, случившейся в день, когда я убил Голиафа, он глядел на меня так, словно никогда прежде не видел.