Текст книги "Видит Бог"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Нужны ему были новые дети? Как новая дырка в голове. Что он, прожить не мог без новой жены? Такой человек, как он, столь насыщенный жизнью? Я думаю, его просто на свежую бабу потянуло. При нашей средиземноморской жаре плотский пыл сильно ударяет в голову – я не первый, кому случалось по временам разжигаться что твоему козлу. Рувим валял Баллу, Иуда своротил с дороги, чтобы вставить женщине в одежде блудницы, оказавшейся в итоге женой его покойного сына. Теплый климат, долгие, душные вечера – все это разжигает похоть. Вернись, о Сунамитянка моя, дабы мог я снова ласкать тебя и любоваться тобой. Вирсавия, давняя любовь моя, вытянись рядом со мною и снова наполни руки мои толстой твоею задницей, раскрой предо мною ноги твои, как раскрывала их прежде, чтобы мог я хотя бы еще разок познать тебя и, быть может, снова вкусить на утро радость. Преклони, любовь моя, сонную голову на руку мою, ибо жажду в печали моей петь тебе песни, словно вся волшебная жизнь еще лежит перед нами, ибо должно нам любить друг друга либо умереть.
У Саула гарема не было – я первым в Израиле додумался до этого сумасбродства, – но ему и без гарема хватило горестей после того, как Самуил его, почитай, угробил. Саул молил о прощении за свои грехи, молил Самуила вернуться к нему, чтобы он мог и дальше служить Господу. Чего уж такого ужасного было в том, что он взял немного скота и сохранил жизнь царю в расчете на выкуп? Бог прощал дела и похуже. Но Самуил оставался неколебим. В миг, когда он обратился, чтобы уйти, Саул ухватился за край одежды его, пытаясь его удержать, и разодрал ее. У Саула случались дни, когда, что он ни делал, все выходило вкривь да вкось, – и этот был из худших.
И тогда Самуил сурово сказал Саулу:
– Ныне отторг Господь царство Израильское от тебя и отдал его ближнему твоему, лучшему тебя.
Ну, строго говоря, это было неправдой. На самом-то деле это была наглая ложь, поскольку лишь много позже, в Первой книге Царств, глава 16, Господь раскаялся, что содеял Саула царем над Израилем, и приказал Самуилу пойти к Иессею Вифлеемлянину и отыскать царя, которого Он усмотрел Себе между сыновьями его.
Дальнейшее, разумеется, история, и все, происшедшее во вселенной до того, представляется лишь увертюрой к моему рождению, прелюдией к величию, которого я достиг. Самуил пришел в Вифлеем с рыжей телицей на веревке. Старейшины города, понятное дело, затрепетали при его появлении, и трепетали, пока он не успокоил их, сказав, что пришел с миром, для жертвоприношения Господу. Никто, кроме меня, не задался вопросом, зачем он притащился устраивать жертвоприношение из Иудеи в Вифлеем. Разве не было алтарей в земле Вениаминовой? Он призвал к себе Иессея с сыновьями – вот так я и появился на сцене, поскольку выяснилось, что ни один из моих братьев Господа не устраивает. Дух Божий сошел на меня в самый тот день, да так уж и не уходил никуда, и в то же самое время дух Божий удалился от Саула, оставив его в безумии и одиночестве. Никто и оглянуться не успел, как он окончательно созрел для психушки.
Насколько я понимаю, основным недостатком Саула была провинциальная узость мышления, не позволявшая ему понять, что та самая теократия, которая сдернула его с горного пастбища и обратила в правителя Израиля, способна с такою же быстротой отказаться от него, едва он начнет вести себя как правитель. Проступки его были, в сущности, самые пустяковые. Сначала он в Михмасе совершил перед битвой жертвоприношение, потому что Саул припозднился. Тут никакой его вины не было. Потом его воины, изголодавшись, стали есть мясо с кровью. И тут его вины не было, тем паче что он же их за то и покарал. И кто, кроме Бога, осудил бы его за то, что он не исполнил своего проклятия и не убил Ионафана?
И вот за такие пустяки человека сгоняют с царства? Как вам угодно, а я с этим согласиться не могу, даром что именно я и оказался в выигрыше.
У меня подобного рода конфликтов с пророками и священниками не было – опять-таки благодаря Саулу, расчистившему мне путь, поскольку он и число их значительно подсократил, и влияние ограничил. Много ли от меня требовалось? – расточать улыбки Садоку с Авиафаром да время от времени кивать головой, выслушивая словообильные наставления Нафана, когда уж никак нельзя было от них отвертеться. Ни храмов, ни синагог, ни раввинов у нас не было, мы могли даже не соблюдать Пасхи каждый Божий год – если находили занятие поинтереснее. Мы разжигали по субботам огонь и могли работать, коли приспичит. Никто не лез к нам с выговорами за то, что мы сохраняли своих домашних идолов. У нас не имелось обязательных к повторению ежедневных и еженедельных молитв, и Бог наш, совсем как вулкан, на которого Он некогда походил, большей частью бездействовал, впав в спячку, и был совсем немногословен, если, конечно, Ему не случалось беседовать со мной. Все, что от меня требовалось, – это время от времени приносить на алтарь Его священнослужителей ягненка, те его резали, а мои обязанности на этом кончались. И тебе большое спасибо, дружище, и всем вам тоже доброго Рождества, конечно, загляну еще как-нибудь, с большим удовольствием. Ни Бог, ни Саул даже и не подумали назначить после смерти Самуила нового судью, а пророков или священников Саул при себе не держал. Что оставалось делать бедняге? Легко ли быть царем, если способностей к этому у тебя никаких да и предшественника, по стопам которого можно следовать, ты тоже не имеешь? Не диво, что он так разволновался. Диво, конечно, и диво великое, что первый приступ цепенящей депрессии приключился с ним в тот самый день, когда дух Божий удалился от него и сошел на меня, как, собственно, и то, что именно за мной послали, дабы я вырвал его из когтей этой депрессии. По причинам, которые остаются для меня загадочными и поныне, я уже тогда был известен в Гиве как умелый игрец на гуслях и человек, сведущий в воинских искусствах. А я и на войне-то ни разу не побывал. Правда, медведь мне на ухо не наступил, да и пращой я владел отменно.
Никто и слыхом не слыхивал о том, что Саул страдает эмоциональной неустойчивостью, до самого того дня, когда Самуил помазал меня, – разумеется, если не считать одного-единственного припадка религиозного экстаза, из-за которого он затесался в толпу пророчествовавших фанатиков, и в буйной пляске спустился с ними с горы, и разодрал на себе одежды, и катался голый в грязи, пуская пену изо рта. Такого рода предзнаменование заставило бы призадуматься всякого, кто не был, подобно Богу, ярым поборником принципа собственной непогрешимости.
Но как же я любил Саула! Как я глядел на него снизу вверх, даже когда он прогнал меня и охотился за мною по всей стране, до чего мне хотелось, чтобы он заключил меня в объятия и ввел в дом свой как члена семьи! Но этого не случилось.
Он значил для меня больше, чем Бог. Саул снится мне и поныне, а вот Бог не приснился ни разу. Сны мои о Сауле полны страстной тоски, раскаянья, примирения. Когда за мной послали, чтобы я его излечил, я пошел из Вифлеема в Гиву пешком и шел с таким чувством, будто ступаю по освященной земле. Я шел босиком, полагая, что миссия моя священна. Большую часть пути я прямо-таки задыхался от благоговения. Прославленный Саул, вот ведь с кем мне предстояло встретиться. Господин мой царь. Спаситель Израиля, военный лидер, совершивший марш-бросок в осажденный аммонитянами Иавис Галаадский, где он одержал первую свою большую победу, и разбивший – то была вторая – филистимлян в Михмасе. А теперь ему неможется.
Ирония ироний, сказал Екклесиаст, – меня, ставшего невольной причиной его болезни, призвали, чтобы его излечить.
Мне хотелось назвать его отцом. Я и называл его отцом. Каждый раз, обращаясь к нему как к господину моему царю, я называл его отцом. И каждый раз, отвечая, он называл меня сыном. В годы, что я провел с ним рядом, меня постоянно обуревало желание обнять его. В годы, проведенные вдали от него, меня снедала потребность вернуться. Он был сдержан в проявлении чувств и держал меня на расстоянии. Сказал, что сделает меня своим оруженосцем, и забыл об этом. Сказал, что вечно будет помнить меня, и ни разу не вспомнил. Сказал, что я всегда буду ему как один из его сыновей. Знай я в ту пору, какие чувства питает он к своим сыновьям, я бы встревожился.
Когда я явился с гуслями в глинобитный дом в Гиве, мне предложили омыть ноги. Я, разумеется, с радостью согласился. Я отмочил усталые ноги в холодной воде, налитой в глиняный тазик, и досуха вытер их выданным мне шерстяным полотенцем. Затем, следуя за провожатым, робко вошел в двери. И вступил в низкую комнату, где одиноко сидел погруженный в тяжкие думы Саул.
Сердце мое упало, едва я увидел его. Господин мой царь, человек рослый, с грудью, как бочка, и с почти невероятно развитой мускулатурой, сидел у дальней стены комнаты, полуоткинувшись на узкой деревянной скамье, обмякнув, точно неживой. Плечи его обвисли, голова клонилась на грудь. Волосы были всклокочены, борода спутана. Загорелые руки с набухшими венами вяло лежали на бедрах. Поначалу он даже не шевельнулся, поразив меня трагическим сходством с вышедшей из строя машиной. На какой-то миг я испугался. Он сидел с выраженьем покорного, неисцелимого страдания на лице, источая безмолвное уныние, наблюдать которое мне было почти так же мучительно, как было б испытывать. В комнате царили мрак и духота, но общее впечатление оставалось совсем не таким, какое вы вынесли бы из россказней Роберта Браунинга, – нет, Робертом Браунингом там и не пахло. Да и чего его, Браунинга, слушать? Я-то там был, а Браунинг не был, Браунинг сидел себе все время в Италии да слал домой свои заграничные впечатления. Саул между тем с усилием поднялся – тяжело, точно человек, томимый несказанным горем, и расправил измученное тело, подняв руки и вытянув их в стороны в позе распятого на кресте. Распятие – выдумка римская, не еврейская, а происходило все это за тысячу лет до того, как римляне появились на свет. Мы предпочитали казнить людей, сжигая их огнем или побивая камнями, да и тем занимались не часто. Куда проще было терпеть наших греховодников вместе с головной болью, которой они нас награждали, чем судить их и убивать. Никто не хотел поднимать лишнего шума. Чаще всего мы предоставляли их небесам или отправляли с мечом против наших врагов. И вот еще что: никто из нас не дал бы тогда ни понюшки табаку за второе пришествие Мессии, не говоря уж о первом, никто ни единым словом ни разу не помянул ни того, ни другого. Кому он был нужен, Мессия-то? Рая у нас не было, ада не было, вечности не было и загробной жизни тоже. Не было у нас тогда никакой нужды в Мессии, и теперь тоже нет, а бессмертие, как я себе понимаю, это и вовсе последнее, о чем стал бы хлопотать любой разумный человек. Для большинства из нас жизнь, с вашего дозволения, и без того оказывается слишком длинной.
Я не уверен даже, что мы, если честно сказать, так же сильно нуждались в Боге, как нуждались в вере в Него. Я, например, знаю, что едва ли не каждая хорошая мысль, рождавшаяся в моих с Ним разговорах, принадлежала мне. Верно, план насчет окружения филистимлян под шумок тутовых деревьев перед второй битвой при Рефаиме принадлежал Ему. Но я не уверен, что это так уж существенно или что я сам бы до него не додумался. Помнится, идея Иоава ударить по ним на рассвете с фронта была мне не по душе.
Саулова потребность в Боге, судя по его жалкому, апатичному виду, значительно отличалась от моей. Стоявший вблизи от него тазик для омовения ног так и остался неупотребленным, ступни и лодыжки Саула покрывала корка спекшейся грязи. Бесформенные шлепанцы из овечьей шкуры валялись бочком у ближайшей стены, прислонясь к которой стояли, стрекалами вверх, его копье и дротик. На полу лежала развернутая шерстяная подстилка с изголовьем из грубой козловой кожи. Даже став царем, Саул отказывался спать на кровати, предпочитая голую землю.
Я ничуть не сомневался в том, что он понял, кто я такой, едва я вошел. И все же прошло несколько времени, прежде чем он поворотился, чтобы вглядеться в меня. Он поднял руку, словно защищая глаза от света, лившегося в дверь за моей спиной. Я безотрывно смотрел на него. Он выглядел как человек, которому хочется выплакаться. Неутешное, сокрушенное выражение безнадежно влюбленного застыло на его лице. Я узнал эту безжизненную, иссушающую муку любви в мои первые годы с Вирсавией, когда нас пожирало столь исступленное счастье, я узнал ее и потом, в бесконечных приступах страстной тоски, когда все стало меняться столь неуправляемым образом. Эта ни с чем не сравнимая потребность сердца не стихает почти никогда, ни в хорошие годы, ни в дурные.
– Кто ты, – спросил наконец Саул тронувшим меня тоном, почти шепотом, словно в горле у него совсем пересохло. – У меня что-то с памятью, я плохо запоминаю людей.
На миг и у меня перехватило горло от внезапного прилива сострадания, наполнившего меня и слезами, и дурнотой.
– Я Давид, сын подданного твоего, Иессея Вифлеемлянина.
– Я плохо запоминаю людей, – повторил он.
– Я пришел, чтобы играть для тебя, – сказал я.
– Ты пришел играть для меня? – рассеянно переспросил он и примолк, не закрыв, словно человек, пораженный ударом, рта в ожидании моего ответа.
– Я буду играть и петь для тебя.
– Мне говорили, – произнес он с вопрошающей, задумчивой интонацией, – что в музыке таится волшебство, способное смирять свирепосердых.
– Да, я тоже часто слышал об этом, – смиренно ответил я молодым тенорком, чистым, как у мальчика-хориста.
Хотя, если честно сказать, это изречение особого доверия у меня не вызывало. Мой племянник Иоав обладал сердцем таким свирепым, что поди поищи, так его моя музыка скорее доводила до свирепства еще пущего, а не смиряла. Даже когда мы с ним, одногодки, вместе росли в Вифлееме, моя игра и пение неизменно пролагали между нами пропасть антагонистической несовместимости. Он в ту пору все больше бегал трусцой да тяжести поднимал, а я тем временем сочинял какую-нибудь там «Оду нарциссу».
Равнодушным кивком Саул приказал мне отойти от дверей и найти себе удобное место, сам же отвел опущенный взгляд в сторону и стал ждать. Я пришел в Гиву с восьмиструнными гуслями, позволявшими во всей полноте продемонстрировать мое владение техникой игры. Теперь я, стараясь скрыть дрожь в руках, плотно прижимал инструмент к груди. Губы мои онемели. Саул, похоже, утратил ко мне всякий интерес. Я неловко опустился на низкую скамеечку и изготовился, поставив одно колено на землю. Задубевшим, как мне показалось, языком я облизал губы и нёбо и попытался сыграть вступление. Первые ноты застряли у меня в глотке, породив придушенный звук, похожий скорее на кваканье. Я испытывал благодарность к Саулу, казалось вовсе меня не слушавшему. Две следующие ноты голос мой тоже смазал, и я уж было совсем приуныл. Но тут пальцы мои взяли первый настоящий аккорд, и я увидел, как он вдруг вздрогнул и изумленно распрямился, как будто наполнившие воздух дивные звуки отозвались в нем сочувственной дрожью, всколыхнувшей все его существо. Я вновь обрел уверенность в себе, да так быстро, что и сам того не заметил. Я ощутил, что владею своим инструментом, и с каждой нотой ощущение это крепло, я пел, точно ангел, голосом, слишком юным для мужа и слишком сладким для девы.
Я начал с простой, короткой русской колыбельной, которую слышал от матери еще в детстве, когда она укачивала меня, боявшегося темноты, и которую в позднейшие годы напевала, хлопоча по хозяйству, если бывала в хорошем настроении. Саул слушал меня со вниманием и казался довольным, я же тем временем перешел к собственным сочинениям, несколько более длинным и сложным. О человеке и оружии пел я, и о гневе Ахилловом, и о первом преслушанье человека, именно в этом порядке, не предполагая в идиллической моей наивности, что распространяюсь о предметах, которые либо разбередят в нем дурные предчувствия и гнев, либо наполнят его ностальгией и сожаленьями. На мое счастье, произошло последнее. В этом случайном выборе тем мною, надо полагать, руководила высшая сила, а может, и не руководила, кто ее разберет? Я слышал вздохи Саула. Я видел, как расслабляются, понемногу вновь обретая гибкость, его члены. Я смотрел, как разглаживаются темные, жесткие морщины на лице его, как само это лицо утрачивает выражение фаталистического отчаяния, как, проникаясь мечтательной задумчивостью, смягчаются его черты. Голова Саула начала легонько покачиваться в такт мелодическому теченью музыки.
Эти зримые доказательства моего успеха наполнили меня радостью. Какую, наверное, великолепную, вдохновляющую картину являл я собою! Такой белокурый, такой румяный! И притом очевиднейшим образом творящий чудеса. И пока последние ноты моей эпической песни о преслушанье человека еще плыли по воздуху, Саул приподнялся и выпрямился, со слабым подобием улыбки на лице. Он повел плечьми, как бы вновь обретая способность двигать ими, и вытянул руки в стороны. Он открыл широкий рот и всласть зевнул. Я закончил концерт моей ранней «Одой нарциссу».
Разумеется, я был готов продолжать и дальше. Чтобы сменить настроение, у меня имелся номер, припасенный для исполненья на бис, буде Саул такового потребует, – веселая, отчасти рискованная песенка моего сочинения, обращение страстного пастушка к своей возлюбленной. Однако Саул встал со скамьи, как человек истомленный и знающий, что ему требуется, и взмахом руки показал, что слышал достаточно и услышанным удовлетворен. Шаркая, он пересек комнату, с довольным стоном опустился на подстилку и несколько времени просидел, сложив на коленях руки. Я опять испугался, что он забыл обо мне. Я старался не шевелиться. Звук его дыхания был размерен и шумен. Прошла минута, он поднял руку и взмахом приказал мне приблизиться. Я приблизился и робко опустился перед ним на колени, лицом к лицу. Он ласково взял мою голову в огромные руки и вгляделся в мое лицо, с уважением и с торжественной благодарностью. Сердце мое колотилось.
– Я тебя никогда не забуду, – низким голосом произнес он. – Оставайся всегда при мне, я так хочу. Ты будешь мне как родной сын. Что до завтрашнего утра, я желаю, чтобы ты стал моим оруженосцем.
Ночь я провел, завернувшись в плащ, вытянувшись на ровном сухом клочке земли, который приглядел себе рядом с передним углом его дома. Сон не шел ко мне. В голове моей безумствовал карнавал ослепительных надежд и головокружительных ожиданий. А поутру меня отослали домой. При следующей нашей встрече с Саулом, случившейся в день, когда я убил Голиафа, он глядел на меня так, словно никогда прежде не видел.
6
На Сауловой службе
Пребывая на Сауловой службе, я вскорости понял, что сделать что-нибудь хорошо и правильно – вещь почти невозможная.
Чем больших успехов я добивался, тем более сокрушительный провал меня ожидал. И все же я уцелел, и даже преуспел, и начал приобретать известность умением разить филистимлян. Думаете, Саул стал мною гордиться? Это Ионафан стал мною гордиться. Даже Авенир с одобрением относился к моему хитроумию, предусмотрительности, отваге и все возраставшей репутации великого воина. Но все надежды хоть как-то потрафить Саулу просто-напросто приказали долго жить в тот день, когда он впервые увидел женщин, которые выходили из городов Израиля с торжественными тимпанами и с кимвалами и, мелодически перекликаясь, пели:

Или в переводе:
Саул победил тысячи,
а Давид – десятки тысяч!
Ну, а мне-то что оставалось делать, если я оказался воином в десять раз лучшим, чем Саул?
Тем не менее, глядя, как он приобретает вид все более разобиженный, я чувствовал, что совершенно теряюсь. Если бы взгляд мог убивать, от меня давно бы уж ничего не осталось, ибо с этого самого дня он глядел на меня волком – даже и после того, как я стал его зятем и, предположительно, должен был чуть ли не каждый вечер отсиживать за царским столом в его доме, что в Шве. А у кого кусок не застрял бы в горле при таких огорчениях?
Ясно помню тот миг, когда мои добрые отношения с Саулом приняли тревожный оборот. Мы жизнерадостно топали домой, одержав очередную победу над филистимлянами, в которой я вновь покрыл себя неувядаемой славой. Женщины выходили с тимпанами и прочими музыкальными инструментами, чтобы снова спеть насчет Сауловых тысяч и моих десятков тысяч. Напев их звучал в моих ушах сладкой музыкой, я, разумеется, улыбался во весь рот, простодушно предвкушая радость Саула, когда хвалы, мною заслуженные, преисполнят его отеческой гордостью. Сильнее ошибиться я не мог. Саул слушал эти восторженные восклицания, опустив помрачневшее лицо. Я заметил, как он, ускорив шаг, дабы поскорее уйти от прославлявшей меня толпы, бросает в мою сторону испепеляющие взгляды. Когда женщины остались позади, Саул, потянув за собой Авенира, сократил расстояние между нами, словно желая, чтобы я наверняка услышал его слова и заметил недовольство, сквозившее во всей его повадке.
– Они приписали Давиду десятки тысяч, – громко сказал он. – Ты слышал?
– Слышал.
– Десятки тысяч? Ты хорошо слышал?
– Да слышал я, слышал, – ежась от неловкости, сказал Авенир.
– А мне всего тысячи. Это ты тоже слышал?
– И это слышал.
– Но ведь ему и до одного десятка тысяч еще эвона сколько.
– Ну, ты же знаешь, каковы женщины.
– А я-то свои тысячи набрал, ведь так?
– Еще бы.
– Они пели только для него – ты слышал их, правда? – и плясали тоже. А в мою сторону и вовсе не смотрели. Ты видел? Ты слышал?
– Да слышал же, Господи, – сказал Авенир. – Чего ты от меня хочешь? Я их и раньше слышал.
– И раньше? – возмутился Саул. – Когда?
– Да сто раз.
– А мне почему не сказал?
– Расстраивать не хотел.
Саул смерил меня убийственным взглядом и прорычал:
– Интересно, чем он теперь утешится, если не царством?
Сказать вам по правде, нечто очень похожее на эту именно мысль постукивало и у меня в голове с самого того времени, как я присоединился к Саулу и начал делать столь заметные успехи, но клянусь, ничего, кроме легковесных отроческих фантазий, подобные мысли не содержали, и, уж во всяком случае, не было в них настырности не останавливающегося ни перед чем честолюбия, способного, если дать ему волю, перескочить в один прекрасный день и через себя самое. Пока Саул не погиб, я на его престол не претендовал. Спросите кого хотите. Спросите хоть Анхуса, царя Гефского.
Вы поймете мою растерянность, если вспомните, что я был в ту пору отроком, и не более того, таким же лопоухим, как любой деревенский паренек, мало что знающий о разлагающей порочности и двойственности, которой способно осквернить себя человеческое сердце. Кто бы догадался тогда, какая ненависть ко мне вызревает в Сауле, или додумался до пугающего парадокса, согласно которому, чем большего я достигаю во славу его, тем пуще в нем разгораются зависть ко мне и вражда? Помню, как я мучился, впервые заметив, что он гневается на меня, и в какое странное, виноватое смятение приходил при каждом следующем приступе его гнева.
Прямо на следующий день злой дух принялся смущать Саула во второй раз за всю его жизнь. По Гиве поползли разговоры, что он опять погрузился в свою странную меланхолию. Едва прослышав об этом, я извлек мои гусли из лайкового футляра и стал терпеливо ждать. По слухам, Саул даже носу из своих покоев не показывал. К еде он не прикасался, рук не мыл, не омывал и праха земного с ног своих. Потребности в сексе также не испытывал. Умащать маслом власы и чистить под ногтями отказывался. Когда в его лампу наливали оливковое масло, он задувал огонь, невежливо бормоча при этом, что будет лучше проклинать темноту. Разумеется, обо мне вспомнили, и довольно скоро. На то, чтобы подкреплять его вином и освежать яблоками, времени тратить никто больше не стал. Музыка – вот к чему обратились мысли его приближенных. Естественно, я с энтузиазмом ответил на приглашение поиграть ему и попеть, увидев в этом шанс вернуть себе благосклонность Саула, изгнав из разума его зловещих призраков, столь мучивших беднягу. Просьбу Авенира я счел благословением свыше, решив, что небеса указали на меня, как на человека, способного совершить невозможное, облеченного благодатью, волшебной способностью исцелять посредством музыки. Я снова стал палочкой-выручалочкой.
Серенаду Саулу я начал нежнейшим моим, невиннейшим голосом, бряцая всеми восьмью струнами гуслей. Пел я божественно, куда там кастрату. Первая нота еще слетала с моих уст, а я уж понял по ее прозрачному тембру, что таких высот мне до сей поры достигать не случалось. Я вновь получил редкостную возможность наблюдать за нежным, умиряющим воздействием моего дара, видеть, как жалобные мотивы мои проникают в угнетенный разум Саула. Прямо на глазах он начинал оживать, поразительным образом оправляясь от кататонической депрессии, в которую впал прошлым вечером и в которой пребывал, когда я к нему вошел. Он шевелился, он подергивался, он приходил в себя, он возвращался к жизни. И это я был его провожатым. Я видел, как на моих глазах совершается чудо. И без малейшей заминки я перешел к исполнению моей довольно трогательной «Оды радости». Саул туго поводил из стороны в сторону головой, словно следуя темпу моей игры и испытуя свою способность руководить собственными нервными импульсами. Он выгнул спину, он раздвинул согнутые в локтях руки и повращал сочлененьями плеч, стянутыми опоясывающей их мускулатурой. Наконец он поднял затуманенное лицо и вгляделся в меня. На лице его застыло сокрушенное выражение человека, несколько времени назад потрясенного убийственной новостью и только-только начинающего приходить в себя. Я возрадовался, увидев его устремленный на меня взгляд, в котором я прочитал глубокую признательность и неизбывную любовь. Сомневаться в том, что он сознает – это я и никто иной спас его, не приходилось. Он улыбнулся – слабо, словно прося прощения, и искра разумения блеснула в его затуманенных, заплывших глазах, едва он разглядел меня и признал. Я понял, что спасен, – отныне он в еще большем долгу предо мной, чем когда-либо прежде. Окрыленный счастьем, я пристально глядел на него. И в следующий миг этот очумелый сукин сын вскочил на ноги, сцапал копье и, замахнувшись, со всей силы метнул его прямо мне в голову! Я остолбенел. Копье, гулко чмокнув, врубилось в деревянную стену, древко его, трепеща, гудело в дюйме от моего уха. Кто бы в такое поверил? Этот ублюдок самым серьезным образом пытался меня укокошить! Несколько мгновений я просидел, разинув рот, неспособный двинуться с места, так что он успел наклониться, схватить другое копье и снова промазать. Тут уж я вскочил и в ужасе убрался от него к чертовой матери со всей скоростью, какую смогли развить мои ноги.
Авенир, которому я рассказал о случившемся, сохранил полную невозмутимость.
– Учись и в дурном видеть хорошее, – философски посоветовал он, почесывая конопатую физиономию одной лапой и прерывая это занятие, чтобы присосаться к гранатовому яблоку, которое держал в другой. – Он же промахнулся, так чего ж тебе еще?
– Дважды.
– Ну так и не жалуйся. Не попал, и ладно.
– Может, ты хоть гусли мои оттуда выручишь? Я взял с собой самые лучшие.
– Главное, – сказал Авенир, вручая мне гусли, – не попадаться ему на глаза, пока у него от души не отляжет.
Эту задачу Саул мне облегчил, попросту удалив меня от себя. Я ожидал смерти или смещения. Вместо этого он назначил меня тысяченачальником. А затем принялся посылать на боевые задания в места отдаленные, выделяя мне дюжину, от силы две, бойцов, чтобы я сражался с толпищами филистимских захватчиков, которые вторгались в наши долины, мародерствовали, захватывали наши селения в северном Израиле и в юго-западной Иудее. Я послушно отправлялся туда, куда посылал меня Саул, и вел себя во всех отношениях благоразумно, стараясь его порадовать. Куда там! Весь Израиль и вся Иудея, казалось, сильнее и сильнее влюблялись в меня, поскольку я в моих триумфальных вылазках представал перед ними освободителем и хранителем. Но не Саул. Чем лучше я себя вел, тем с пущими боязнью и обидой он ко мне относился. Мои отчаянные, изначально обреченные на провал попытки умилостивить его и самого меня чуть с ума не свели полной их тщетностью. Я пребывал в совершенной растерянности. У меня начались учащенные сердцебиения, о которых я сочинил восхитительный псалом.
Одно, пережившее прочие, прискорбное обстоятельство моей жизни состоит в том, что мы с моим будущим тестем после того, первого эпизода с копьями никогда уже больше не чувствовали себя непринужденно в обществе друг друга. Чем, спрашивается, я это заслужил? Нет, вы мне скажите. Сдается, что оба мы продолжали биться над разрешением этой загадки и оба пришли к одному и тому же решению: ничем. Ответ для обоих нас огорчительный. Но его угрюмое недовольство и через край перекипающий гнев так никогда и не умерились. Меня же мучили неизбывные сожаления и опасения за сохранность моей жизни. Как мог я искупить в сознании этой патриархальной фигуры деяния, которых и не совершал никогда? В самом лучшем случае мы стесняли друг друга. В случаях похуже просто-напросто в глаза бросалось, что он и зрить-то меня не может без того, чтобы не обнаружить явственных симптомов буйственного и опасного смятения чувств. Эта его антипатия была очевидной для всех, кто его окружал, для Ионафана же и прочих она составляла предмет нервной тревоги. Сам-то я никак не мог понять, что к чему. Чего он от меня хотел? Кто бы мог в ту пору вообразить, что, по милости Самуила, он каждодневно борется с потребностью уничтожить меня, потребностью, которая, чем дальше, тем становится менее управляемой? Зловредный стервец отправлял меня в экспедиции с некомплектным личным составом, выбирая места по возможности удаленные, в трогательной, оголтелой надежде, что, может быть, надо мной отяготеет рука филистимлян, а не его собственная.
Саулу казалось – и возможно, не без оснований, – что Бог возлюбил меня. И оттого он не решался, когда пребывал в здравом уме, убить меня собственноручно. То, что пытался сделать со мною Саул, предстояло много позже проделать и мне – правда, успеха достигнув куда большего, – с этим невезучим простофилей, Урией Хеттеянином. Убивать его самому мне не хотелось, а избавиться от него, чтобы жениться на его супруге, пока ее беременность не станет явной, было необходимо.
Нет ничего нового под солнцем, не так ли? – и уж тем паче нет новых сюжетов. Покажите мне что-нибудь, о чем можно сказать: «Смотри, это новое», и я покажу вам, что это было уже. В жизни вообще-то существует всего четыре основных сюжета, а в литературе – девять, все прочее лишь их сочетания, суета и томление духа. Я-то, черт подери, отлично помню, что в то бурное время я никакой такой особой любови Божией не испытывал. Что я испытывал, так это томление духа, поскольку Саул меня откровеннейшим образом ненавидел, и ненавидел непоправимо, со злобой неутолимой. Ошибка, в простодушной наивности совершенная мною, состояла в предположении, будто Саул был искренен, когда высказывал вполне логичное желание, чтобы я восторжествовал над врагами его. Между тем при всяком таком торжестве он впадал в яростное неистовство. И потому, когда ко мне явилась делегация его слуг с объявлением, что дочь его любит меня, а Саул желает меня в зятья, я едва на ногах устоял. Тщета вожделений человеческих такова, что я в два счета уверил себя, будто Саул снова меня полюбил. Сами знаете, все суета, все в конечном то есть итоге – суета и томление духа. Двух минут не прошло, а я уж уверовал, что нет ничего естественнее любви царской дочери к моей персоне.



























