355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Ридли » Путь к славе, или Разговоры с Манном » Текст книги (страница 26)
Путь к славе, или Разговоры с Манном
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:52

Текст книги "Путь к славе, или Разговоры с Манном"


Автор книги: Джон Ридли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)

– Мы же вам обещали устроить прослушивание. А когда мы что-нибудь обещаем… Или, может быть, вы думали, что мы вас обманем? – Чет в шутку сделал обиженное лицо. – Неужели вы могли подумать, что мы для вас ничего не сделаем?

Последнее время, пока я разъезжал по гастролям, мне даже к телефону не удавалось подозвать Чета. Ну да, именно так я и думал. Но я снова повторил:

– Спасибо.

Чет спросил, не хочу ли я отметить событие – зайти куда-нибудь, выпить чего-нибудь. Но я отказался. Мне просто хотелось пойти домой. Хотелось пройтись до дома пешком.

И я отправился домой.

И вот что я вам скажу: пока я шел, я чувствовал себя превосходно. Абсолютно спокойно – несмотря на то, что находился в преддверии того, к чему стремился, ради чего трудился всю жизнь. Я слышал про тех ребят, которые испытывают сверхзвуковые самолеты: как раз перед тем, как они набирают скорость звука, самолеты начинает колбасить и колбасить, а потом… ничего. Они прорывают звуковой барьер, и дальше все идет гладко и плавно. Вот и у меня было в этот момент такое ощущение. У меня было такое ощущение, что все тычки и подзатыльники, вся нервотрепка – все ушло в прошлое. У меня было такое ощущение, будто некий вселенский суд выдал мне подтверждение того, что совершенные мной поступки, как бы там все ни оборачивалось, были правильными. И впервые в жизни, насколько я помнил, у меня появилось ощущение, что теперь-то все в моей жизни потечет как по маслу.

* * *

Помню, что была среда. Помню, что был хороший день. Помню, что я чувствовал себя отдохнувшим – пять ночей, прошедших после прослушивания у Салливана, были отданы крепкому сну. Я был уверен в предстоящем теледебюте, не слишком тревожился из-за него. Все идет как надо. А раз все идет как надо, то зачем тревожиться? Помню, на улице было хорошо, погода стояла приятная: солнечно, тепло, но не слишком жарко. Я вышел из дома и направился к ресторанчику на углу, чтобы позавтракать, и не заметил ни привычной давки, ни всегдашней лихорадочности на нью-йоркских улицах. Всюду создавалось впечатление, что день будет очень хорошим. Может, так оно и было.

А может, день был самый обычный. Просто из-за того, что я в тот день узнал, потом, когда я вспоминал о тех первых, утренних часах, они казались мне гораздо прекраснее.

Когда я зашел в ресторан, двое ребят за столиком спорили об Энди Уорхоле. Я заказал еду – французский тост, яичницу из двух яиц. Это был мой любимый завтрак. Гренки, поджаренные в яйце с молоком и яичница-болтунья. Официантка записала мой заказ на зеленой карточке и поместила ее в вертушку на кухонном прилавке для повара.

Странно, наверно. Странно, что вся эта чепуха так отчетливо врезалась мне в память. Но все это тоже составляло часть того момента: мой заказ, то, как официантка записала его и передала повару. Потом пошла за кофе, и я проводил ее взглядом – просто так, от нечего делать. Когда она проходила под телевизором, установленным под потолком в углу, я мимоходом взглянул на экран – и увидел лицо, которое видел всего раз, много лет назад. Но я узнал его безошибочно. Не важно, как давно это было, – я узнал это лицо моментально. Майами. Та глухая дорога. По телевизору показывали того чернокожего мужчину, который тогда спас мне жизнь. Во всяком случае, его фотографию. Его фотография оказалась в сводке новостей.

– Что он сделал? – спросил я куда-то в пустоту, надеясь, что кто-нибудь ответит.

– Что? – переспросила в ответ официантка.

– Этот человек, что он еде…

Официантка взглянула на телеэкран, но изображение мужчины уже исчезло. Теперь показывали какой-то дом, подъездную аллею со следами пролитой краски.

– Кажется, говорят о том, что этого мужчину убили. – Она произнесла это отстранение, как телефонистка, сообщающая номер.

Я снова пытался выговорить: «Что?» – но слова застряли у меня в горле.

– То ли этой ночью, то ли сегодня утром. Перед его домом. Кажется. Его застрелили. Ну, вот… – Она подошла к телевизору, дотянулась до него пальцами, прибавила громкость.

Ведущий новостей рассказывал о последнем, очевидно, по времени заказном убийстве в ходе борьбы за гражданские права. Миссисипи. Поздно ночью. Медгар Эверс, подходя к своему дому, получил пулю в спину.

Всего одну пулю.

Но этой пули, выпущенной из винтовки, оказалось достаточно, чтобы проделать дыру величиной с кулак с одной стороны тела и выйти с другой, прихватив с собой по пути изрядное количество мышечной и костной ткани. Прихватив все это, она не остановила своего движения, пока не пролетела через окно и стену кухни и не упала на стол, как какой-нибудь мрачный сувенир. Но и ее не хватило, чтобы убить этого человека. Убить сразу, на месте. Эта пуля свалила Медгара, но ему еще удалось, с хлещущим из него фонтаном крови, подползти к крыльцу дома…

Я не заметил, как мои пальцы впивались в стол, как я подошел вплотную к телевизору.

…Подползти к жене и детям, которые выбежали из дома навстречу своему умирающему мужу и отцу. Он продержался еще некоторое время, пока друзья погрузили его в железнодорожный вагон и помчались в больницу при Миссисипском университете, и еще немного, так что его принесли в палату для оказания первой помощи, где белые доктора не очень-то торопились оперировать подстреленного чернокожего. Вот сколько он продержался, но не дольше.

На телеэкране снова показали изображение дома. То, что я вначале принял за краску, оказалось пятнами крови.

Медгар Эверс. Муж. Отец. Мой спаситель. Погиб. Погиб, так как считал, что чернокожие должны обладать основополагающим, неслыханным, неприкосновенным правом сидеть там, где они пожелают, и в ресторане, и в автобусе. Может быть, даже голосовать.

Выпуск новостей закончился, начался очередной «мыльный» сериал.

До моего слуха долетали обрывки разговоров за ресторанными столиками. Мэр совсем свихнулся, совсем рехнулся, если думает… Янки – просто попрошайки, и что им нужно, так это… Парень рассказывал приятелю про какую-то юбку на работе – неприкаянную разведенку, которая не прочь…

Разговорчики. Ни слова про Медгара. Никто ничего про него не говорил. Для меня вплоть до этой минуты он оставался лицом без имени. Для остального мира он не станет даже воспоминанием.

– Ваш заказ. – Это официантка подошла с моей едой. – Ваш заказ готов.

Я поднялся, пошел к двери, остановился, вернулся и бросил ей денег. А потом ушел.

* * *

Вот как все должно было быть: должны были показывать Московский цирк… вернее, сначала должны были показать Эда. Эд должен был выйти, произнести свои привычные фразы типа «Здрасьте-добро-пожаловать-на-наше-классное-шоу», а затем поприветствовать всех присутствующих в зале звезд. В зале всегда присутствовали звезды, потому что звезды любили лишний раз сверкнуть рожами на всю страну, от побережья до побережья, потрудившись лишь притащиться в студию и занять зрительские места на передаче Эда. Так вот, вначале появлялся Эд со своими приветствиями, потом показывали цирк, а потом – меня. Все шло по плану. Евангелие от самого человека. Боб говорил мне, что правило Эда заключается в следующем: «Открывай программу пошире, показывай хороший комедийный номер, вставляй что-нибудь для детей, веди представление чисто». Рази публику наповал, смеши ее, развлекай на всю катушку, но чтоб все было чисто. Чисто, надежно, приятно для зрителей – вот чего требовал Эд Салливан и что он представлял.

Пока шла репетиция, у меня многократно возникало чувство, что это уже было. Я столько раз мысленно переживал этот миг, что он казался мне таким же реальным, как и любое подлинное событие моего прошлого. Несмотря на лихорадочную возню вокруг меня – на растущую панику съемочной группы, которая, не важно, сколько раз они уже проделывали все это, с каждой секундой приближалась к прямому выходу в прямой эфир для всей Америки, – я чувствовал себя так же, как чувствовал себя с тех пор, как Боб пожал мне руку и сообщил, что я буду выступать в шоу, – то есть совершенно спокойно. У меня было ощущение, что я призраком прохожу через мгновенье, уже завершенное, и что как бы со стороны, подобно привидению, наблюдаю за происходящим. Все, что от меня требовалось, – это разыграть свою роль согласно сценарию.

Разве что сценарий оказался не совсем таким, каким я его всегда себе представлял. Он очень сильно изменился с тех пор, как Медгар Эверс получил пулю в спину.

Администратор сцены подозвал меня, попросил быстренько пробежаться по своему тексту перед камерами. Я, как заядлый картежник, в очередной раз вытащил из кармана листки бумаги – пожелтевшие, затрепанные, но так и не выброшенные. Это была почтовая бумага из отеля «Сент-Реджис» в Сан-Франциско. Я быстро просмотрел текст, который так долго пролежал без дела, дожидаясь своего часа. Встал на то место, где буду стоять во время съемок, посмотрел в камеру и сказал: «Здравствуйте, меня зовут Джеки Манн. Я – негр».

* * *

Мы с Четом и Бобом сидели в кабинете Боба. Боб сочувствовал мне – сочувствовал, как мог, учитывая ситуацию, – но его сострадание явно тонуло под натиском эмоций, которые на полной скорости врывались в него через то отверстие, которое я в нем только что пробил. Чет раскалился, как вулкан, но сдерживал себя. Решил – пусть Боб выговорится. Видимо, он боялся того, что может произойти, если он сам выпустит свою ярость на волю.

Боб сказал – осторожно, но по делу:

– Он в бешенстве. Эд в абсолютном… Ваша программа была…

– Она была смешной, – ответил я.

– Она была…

– Смешной. Вы слышали, как смеялись люди, присутствовавшие на репетиции. А все эти телевизионщики – они тысячу комиков, наверное, переслушали на своем веку? Все шутки, какие только можно, переслушали, а? И они…

– Это был нервный смех.

– Смех!

– Дай ему сказать! – рявкнул на меня Чет. – Дай человеку высказаться.

Я даже не поглядел на Чета. Я не глядел ни на него, ни на Боба. Я не хотел попадать под гипноз каких бы то ни было эмоций, струившихся у них из глаз. Я просто рассеянно глазел в несуществующую точку прямо перед собой.

Боб помолчал секунду, подождал, когда все успокоятся.

– Понимаете, в чем беда, Джеки? Вы выступили перед нами в «Дельмонико», мы одобрили ваш номер, – и тут вы в последний момент не просто меняете программу – вы поднимаете всю эту… вопите тут о расовом вопросе, о Вьетнаме!

– Я говорю о том, что делается в мире.

– Да половина американского населения Вьетнам даже на карте не найдет. Я хочу сказать – кому какая разница, что де…

– Я говорю о том, что происходит с неграми. Я высказываю собственную точку зрения, и делаю это смешно. Что тут плохого?

– …Ничего. Ничего особенного…

– Я же не бранюсь. Не наливаюсь злобой. Я просто говорю…

– Да, в свое время, на своем месте – в этом нет ничего плохого. Но на государственном телеканале, в воскресный вечер? Нам это не подходит. Не это желает слышать Америка.

– А откуда вы знаете, раз еще никто об этом не говорил?

– Господи, – сплюнул Чет.

Боб от возмущения даже не нашелся что сказать. Потом он снова принялся внушать мне:

– Джеки, Эд Салливан и это шоу точно так же стремятся поддерживать исполнителей-негров, негритянское движение, как и любая другая телепрограмма. В «Линкольн-Меркьюри» устроили Эду большущий разнос за то, что он обнимался с Эллой Фицджеральд и Перл Бейли. Ему было наплевать. Эд ни разу не отшатывался… Помните, какого он задал жару Уинчеллу за то, что тот грубо обошелся с Джозефиной Бейкер в клубе «Аист»? Но как бы Эд лично ни относился к неграм или к борьбе за гражданские права, – все равно нельзя превращать передачу, выходящую в эфир в восемь вечера, в самодеятельную ораторскую трибуну.

Тут Боб перестал меня убеждать и перешел к делу:

– Пожалуй, я могу все уладить, поговорив с Эдом. Я скажу ему… Скажу ему что-нибудь, но я смогу оставить вас в шоу только при условии, если вы исполните ровно то, что исполняли перед нами в «Дельмонико». Вы должны мне это обещать, Джеки. Вы должны мне пообещать, что исполните ту программу, которую мы одобрили. Так да или нет?

Я промолчал.

Чет обратился к Бобу:

– Давайте теперь я с ним потолкую.

Боб кивнул, встал. Двинулся, чтобы уходить, но напоследок подытожил всю нашу долгую дискуссию:

– Джеки, не напортачь с Эдом Салливаном. – И вышел из своего кабинета, оставив меня наедине с Четом.

Чет провел ладонями по лицу, потом по голове, пригладил волосы. Такой ритуально-успокоительный жест.

И сказал, спросил:

– Что ты делаешь?

– Делаю свое дело.

– Ты себя губишь – вот что ты делаешь. Это все равно, что… все равно, что взять пистолет – Господи, вот уж никогда бы не подумал, что ты… Это все равно, что взять пистолет, приставить к виску и забрызгать стену собственными мозгами. Это – самоубийство. – Чет ослабил узел своего синего, в пятнышках узора, галстука. – Шоу Салливана! Какого черта тебе взбрело…

– Он спас мне жизнь.

– …Что?

– Медгар Эверс спас мне жизнь.

Чет не нашелся, что на это сказать. Он пару раз силился что-то из себя выдавить, но рот у него только молча раскрывался и закрывался, больше ничего.

– Много лет назад. Он не дал меня забить насмерть.

– И теперь ты должен… что? Должен памятник ему воздвигнуть?

– Нет. Не ему. Мне кажется, я должен это сделать ради себя самого.

– Ладно. Ладно, вот в этом-то и проблема: ради себя самого, ты это делаешь ради себя самого. А ты подумал, что ты Бобу устраиваешь? Ты огонь ему под задницу подносишь! Он для тебя старался! Я… – Тут руки у Чета сжались, он покатал один из кулаков у себя по лбу, туда-сюда, безуспешно пытаясь справиться со злостью.

Потом продолжил, несколько сбавив тон:

– Я для тебя старался, Джеки. Ты пришел в агентство, ты пришел ко мне, ты сказал, что тебе нужен Салливан. Я устраиваю тебе Салливана. Я делаю звонки, я жму на все кнопки, и Я – УСТРАИВАЮ – ТЕБЕ – САЛЛИВАНА! Я ради тебя голову подставляю, а ты теперь топор над ней заносишь. Господи! – Чет снова вступил в маленькую схватку со своей злостью. Похоже, злость брала верх.

Я сделал то, что до сих пор избегал делать. Я посмотрел Чету в глаза. И не увидел там никакой ярости, – значит, я ошибался. Я увидел там только боль. И мольбу.

– Да, и знаешь что, слушать тебя было действительно смешно. Все эти шутки по поводу расового вопроса, гражданских прав… тебе здорово это удается. В понедельник утром ты можешь наделать серьезный переполох такими шутками. В понедельник – после Салливана, после Салливана, после того, как станешь звездой. Если ты что-то хочешь сделать ради себя самого, Джеки, тогда сделайся звездой.

Если я хочу сделать что-то ради себя самого… А разве я делал это – исполнял свою сан-францисскую программу – ради себя самого? Может, это и вправду было эгоизмом с моей стороны? Может, я настолько отчаялся унять свое горе по человеку, которого едва знал, сознание своей вины оттого, что человек, боровшийся за позитивные перемены, мертв, а я, борющийся всего лишь за плату повыше и славу погромче, все еще живехонек, – что всем этим пытался заслонить реальность существующего положения? Может, я просто пытался успокоить себя, отогнать дурные мысли о том, что я не человек, а дерьмо?

Я и сам не знал.

Я и сам не знал. Я так долго лгал себе, лгал насчет того, что нужно, чего нельзя, что можно делать ради того, чтобы продвигаться дальше, поэтому теперь я уже сам не знал, где истина. Чет старался для меня. Он раздобыл мне то, что обещал. Он устроил мне Салливана. Разве правильно с моей стороны будет подвести его – все равно что лопатой его ударить, – лишь бы самому при этом почувствовать себя праведником?

Совсем неправильно. Уж в этой-то истине я не сомневался.

Понедельник. Настанет понедельник – и я смогу шутить о чем угодно и где угодно. Начиная с понедельника, который наступит вслед за воскресеньем, передо мной откроется множество возможностей, и я смогу делать все так, как мне заблагорассудится. А пока…

– Ладно. Скажи им, что я исполню ту, другую, программу.

* * *

Ярко-красная секундная стрелка плавно и неуклонно бежала по черно-белому циферблату часов, висевших на стене. Теперь уже минуты. Минуты – вместо лет, дней, часов. Минуты до наступления восьми часов по восточному стандартному времени, до начала шоу Салливана. Из гримерки я слышал глухой гул – это зрители постепенно заполняли зал своими телами и своим набухающим возбуждением. Но мне было все равно. Я оставался совершенно спокоен.

Время от времени из громкоговорителей вырывался голос, хладнокровно раздававший указания съемочной группе и напоминавший, сколько времени остается до эфира.

Минуты.

Чет ходил туда-сюда по студии, кому-то жал руки, смазывал колеса, готовил мир к встрече с Джеки Манном. Отлично. Я был рад, что можно немного побыть наедине с собой, поразмышлять. И я чувствовал, что буду рад еще больше, когда все это окажется позади. Я устал от борьбы. Всегда, сколько я себя помнил, шоу Салливана было смысловым центром моего существования. Было моим воскресным отдыхом, лазейкой в лучший мир, предметом моих мечтаний. В каком-то – очень ощутимом – смысле это определяло мой путь. Это заменяло мне жизнь. Теперь я хотел вернуть себе собственную жизнь.

Я начал повторять мысленную шпаргалку, напоминать себе всякие мелочи: «Стой прямо. Когда выйдешь на сцену, стой прямо. Улыбнись. Обязательно улыбнись людям. Будь уверен в себе. Владей моментом. Почему бы мне теперь не владеть им, раз я годами платил за него в рассрочку?»

Стук в дверь. Он прозвучал как выстрел, и я подскочил на месте. Я нервничал гораздо больше, чем говорил себе. Даже сейчас – вечная ложь.

Это был Боб.

– Ты готов, Джеки?

– Да, – ответил я.

– Отличное будет шоу. – Он слегка запнулся. – Я рад, что нам удалось все уладить.

– Да, мне жаль, что тогда так вышло. Я перед вами в долгу за то, что вы для меня сделали. И перед Четом тоже.

– Он хороший агент. Мне приятно было услышать, когда Сид сказал мне, что теперь вы с ним работаете. Я ничего не имею против Сида, нет-нет, но «Уильям Моррис»…

Боб еще что-то говорил, но я сидел секунду, может быть, другую, не слыша его, не слыша, что он там говорит, а переваривая то, что он только что произнес.

– Вам Сид сказал?

– Да.

– Вы говорили с ним?

– Когда я позвонил ему, чтобы сообщить, что хочу пригласить вас на прослушивание.

– Вы позвонили Сиду?

– Ну да. Он же долгое время с вами работал. Когда я ему позвонил и сказал, что готов вас посмотреть, он мне сообщил, что теперь вы с «Уильямом Моррисом», и мне нужно…

– И тогда вы позвонили Чету. – Я произнес это медленно. С расстановкой: – Вы позвонили Чету и сообщили ему, что хотите устроить мне прослушивание?

Боб не мог понять, что означает такая реакция с моей стороны. Он не мог понять, почему у меня такой потрясенный, уязвленный вид. Почему у меня такой вид, как будто меня внезапно и коварно пырнули в бок ножом – длинным и зазубренным.

– Ну да. Я позвонил Чету… Он же ваш агент.

Сверху, из громкоговорителей, снова раздался божественный глас, сообщивший, что до эфира осталось три минуты.

– Ладно, Джеки, мне тут еще кое-что нужно уладить. За вами придет мальчик, минут за пять до вашего выхода. Ни пуха ни пера!

Боб ушел.

Я остался сидеть, не помня себя.

Я стоял за кулисами.

Эд сидел перед камерами и говорил:

– …Прямо здесь, на этой сцене… Сенсационный молодой… Телевизионный дебют…

Не мог сосредоточиться на словах, не мог даже…

Краешком глаза заметил, что кто-то подает мне жест, направив большие пальцы рук вверх.

Эд произнес мое имя.

Оркестр. Хлопки зрителей.

Мои ноги подрагивали. Ладони покрылись испариной.

Я вышел на середину сцены…

Стой прямо. Обязательно иди прямо.

Вышел к звездочке, нарисованной посреди пола…

Будь уверен в себе. Владей моментом.

Мое сердце заколотилось со сверхзвуковой скоростью, и его стук заглушил для меня все остальное. Я взглянул на зрителей, но не увидел их, ослепленный ярким электрическим светом, бившим мне прямо в глаза. Только темные силуэты – живое чернильное пятно. Хлопающие тени – и телекамеры. Три громоздких чудища, нацелившие на меня свои глазищи. Через них вся Америка смотрела на меня.

И улыбнись. Обязательно…

Не смог выдавить из себя улыбку.

Не смог.

Аплодисменты стихли.

Наступила тишина.

Снова тишина. Та самая тишина, на дно которой я заглядывал вот уже столько лет. Пустой провал.

Только…

На этот раз провал не был пустым. На этот раз, словно перед умирающим, передо мной начал крутиться фильм моей собственной жизни, у меня перед глазами стремительно проносились картинки из прошлого. Название: «История Одного Человека». Вот я, много лет назад, за семьдесят кварталов отсюда, в совершенно другом мире, смотрю по телевизору шоу Салливана в гостях у Бабушки Мей. Вот я работаю в эстрадных театриках, в клубах Виллиджа, а вот «Копа», Тахо и Лас-Вегас, вот звезды, на разогреве у которых я выступал, вот представления, которые я завершал. Я увидел со стороны, как я осилил дорогу и взобрался на гору. Я увидел все то, без чего мне никогда бы не подняться туда, где я теперь стоял.

Чего мне это стоило!

Я увидел, как я кривляюсь и несу чепуху, чтобы работяги в лагере лесорубов не избили меня. Как танцую перед южанами-расистами, чтобы те меня не линчевали. Как трусливо увиливаю, когда Фрэнсис ставит на кон свою карьеру, только чтобы поцеловать меня. Как меня травят из-за Лилии голливудские громилы. Как я женюсь на женщине, которая мне безразлична. Как упускаю женщину, которую любил больше и дольше всего на свете, и позволяю ей ускользать все дальше и дальше от меня.

А потом – как я выбрасываю из своей жизни Сида Киндлера, чтобы какой-то посторонний парень мог сделать вид, будто это он меня протолкнул куда нужно.

Чего мне это стоило.

Чего мне это стоило…

Это стоило мне всего.

В приступе внутренней опустошенности я отчетливо увидел, как Джеки Манн виляет и кланяется, лебезит и пресмыкается, лизоблюдствует и подличает, унижается и раболепствует, скулит и все рвет, рвет от себя клочки, и все рвет, рвет себя на клочки, пока наконец то, что от него остается, не превращается в невидимку без голоса и без лица.

Джеки Манн.

Джеки Манн?

Джеки Ничтожество. Я стал ничтожеством. Я не стал ничем иным, кроме как ничем.

Джеки Манн?

Джеки Манн.

Я обратился к зрителям, я обратился ко всему миру:

– Добрый вечер, я – Джеки Манн… Я – негр. Я сообщаю вам об этом, потому что я не всегда был негром. Раньше я был цветным. Насколько я понимаю, скоро мы начнем называть себя чернокожими. Мы постоянно меняем самоназвание. Наверно, мы надеемся, что белые окончательно запутаются – и тогда нас наконец полюбят: «Ненавижу этих…» – «Кого?» – «Да этих, ну как их… цве… не…че… Не все ли равно!» Мне кажется, негры начинают наконец-то пользоваться уважением. Раньше, если ты негр, ты должен был садиться в конец автобуса, топтаться в конце очереди. А теперь, когда отправляют солдат во Вьетнам, все, как один, твердят: «Ах нет, пожалуйста, вы, негры, идите первыми, мы вас пропускаем». Что ж, я думаю, из негров во Вьетнаме получатся очень хорошие солдаты. Нас пошлют в чужую страну, где нас ненавидят, где люди ни за что ни про что рвутся нас убивать. А для нас это – привычные будни где-нибудь в Бирмингеме, штат Алабама. Я даже не уверен, идут ли там, во Вьетнаме, вообще какие-нибудь боевые действия. Наверно, это губернатор Уоллес наконец-то нашел правильный путь к интеграции: «Ну вот, вы, негры, давайте живо полезайте вот в этот корабль и плывите отсюда… а мы все потом за вами приедем».

Люди не смеялись. Черта с два! Люди стонали. Они стонали и стонали, их стоны накатывали волна за волной. Эта подкованная, толковая нью-йоркская аудитория еще никогда не видела, не слышала, не встречала ничего похожего на меня – молодого чернокожего комика, который заливал не насчет теши или своего последнего сумасшедшего свидания – который измывался над своей черномазостью. Я уверенно вышел на сцену и бросился в бой. Я постоял за себя, за свой народ. Мои байки били прямо в цель. У меня была своя позиция, своя точка зрения.

У меня был свой голос.

Я исполнил один номер – про то, что не хочу собирать хлопок, поэтому даже кусочка ваты из флакончика с аспирином не вытащу, – и мне пришлось замолчать, такой тут поднялся хохот с хлопаньем пополам. Мне пришлось подождать, пока публика не нахлопается досыта.

Я начал мысленно подрезать свои сюжеты из боязни, что́ к отпущенным мне пяти минутам добавятся еще три.

Пять минут.

И я их заполнил. Я заполнил их настолько, что они лопнули. Если и был еще такой ловкий комик – подскажите мне кто. Если и был человек смешнее меня, напомните мне его имя. На протяжении тех пяти минут я был свеж, остер и опасен. Я превзошел самого себя. Таким мне уже никогда не суждено было предстать.

И ни один человек, кроме тех, кто находился в студии, никогда не увидел и не услышал ни единого слова из моего выступления.

* * *

Думаю, они были начеку. После того маленького представления во время репетиции, несмотря на все мои обещания, они были готовы к тому, что Джеки Манн может понести отсебятину. А может, там каждую минуту были готовы вообще к любому подвоху: как-никак, прямой эфир. Словом, кто-то уже сидел у пульта с пальцем наготове, чтобы нажать на выключатель. Как только я произнес свою первую фразу, как только заикнулся о том, что я чернокожий, на этот выключатель нажали. Меня вырубили из эфира. Большая часть страны в течение пяти минут вместо меня видела надпись «ПОЖАЛУЙСТА, ОСТАВАЙТЕСЬ У ТЕЛЕВИЗОРА».

При ретрансляции на Западное побережье вместо меня в передачу вставили медведя-велосипедиста из Московского цирка.

А потом со мной по-настоящему расправились.

Эд Салливан – добропорядочный, степенный Эд Салливан – обливал меня такой грязной руганью, что от нее даже у пьяных матросов, наверное, закровоточили бы уши. Эд требовал от меня ответа за содеянное, называл меня пакостником, говорил, что я ему страшно напакостил, но теперь он мне напакостит еще больше за учиненную ему пакость. Таково краткое и цензурное изложение его более бессвязной и пространной отповеди, которую он обрушил на меня с лихорадочной горячностью; но в целом смысл его речи сводился к этому.

А Эд был человеком слова. Он сдержал свое слово и сильно мне напакостил. Он распустил про меня слухи, и какие слухи: Джеки Манн – не комик, а настоящий псих, он способен запустить в прямом эфире трехэтажным матом. Нанимайте его, если не боитесь рисковать.

В начале 1960-х никто не хотел брать на себя подобного риска.

Чет, почувствовав себя преданным, – к тому же ему досталось от Эйба Ластфогеля, которому, в свой черед, досталось от Эда Салливана, – бросил первую пригоршню грязи на останки моей карьеры. У меня был подписан контракт с «Уильямом Моррисом» на два года. «Уильям Моррис» больше не собирался устраивать мне никаких ангажементов. Во всяком случае, в приличных клубах. Подвальчики, погребки в Виллидже – там мне позволялось работать. Позволялось. Но на протяжении двух лет ни одному заведению, где бы количество зрителей превышало количество тараканов, ползающих по углам уборной, не разрешалось нанимать Джеки Манна, даже попросись он хоть мыть посуду.

Податься мне было некуда – ангелы-хранители улетели от меня. Я сам сжег мосты, соединявшие меня с Фрэнком К. Теперь он даже не шевельнул бы своим наманикюренным пальцем, чтобы спасти меня. Фрэнк С. тоже от меня отвернулся после того, как наше агентство, «Уильям Моррис», ознакомило его с собственной версией правды о Джеки Манне. Для человека, вечно мелькавшего в газетных колонках сплетен, Фрэнк на удивление доверчиво глотал всякую гадость, которую ему рассказывали о других людях. Смоки? Сэмми попытался сделать самую малость, чтобы все как-то уладить, позвонил туда, сюда. Пообещал помочь мне – как я помог ему однажды, за несколько лет перед тем.

Я тогда помог ему, предав его.

Я даже думать не хотел о том, как он может помочь мне.

Звонила Фрэнсис.

Наверняка она прослышала о том, что на самом деле произошло с шоу Салливана. В ту пору телешоу Фрэнсис уже теряло накал, но у нее по-прежнему сохранялось влияние, связи. Фрэнсис еще могла бы дать новый толчок моей карьере.

Поэтому она и звонила. Она звонила и звонила. Я не ответил ни на один ее звонок. Я даже на секунду не подумал о том, что можно позволить ей окончательно загубить карьеру из-за помощи своему лучшему, самому давнему и дорогому другу, который доказал свою преданность тем, что, считай, плюнул ей в лицо.

Сид тоже пытался связаться со мной. Ему в этом повезло не больше, чем Фрэнсис.

Тамми так ни разу и не позвонила. Не думаю, что она даже пробовала это сделать. Как бы то ни было, я никогда не получал вестей от нее. Но о ней слышал. Создав группу с Марвином Гаем, Тамми наконец-то совершила прорыв, и какой успешный прорыв! Я всегда знал, что ей это удастся. Их дуэт записывал хит за хитом. «Нет на свете такой высокой горы», «Если б я могла весь свой мир выстроить вокруг тебя», «Нет ничего лучше того, что есть».

«Ты – это все, что мне нужно».

Я просто отпал, когда услышал эту песню в первый раз. Никогда еще голос Тамми не звучал лучше, никогда еще она не выражала такой страсти и эмоции. Ее голос, этот ее бесценный дар, всегда заставлял тебя чувствовать то, что чувствовала она, пробуждала во мне любовь. Он заставлял меня снова и снова ощущать ту рану в душе, которая не поддавалась исцелению.

В 1967 году во время концерта в Хэмпден-Сиднейском колледже в Вирджинии, как раз завершая песню «Твоя бесценная любовь», Тамми упала на сцене. Ее отвезли в больницу. Диагноз: опухоль мозга.

Три года.

Три года бесплодной борьбы за жизнь. За это время она, всегда такая хрупкая, похудела почти на сорок фунтов, потеряла память и контроль над мышцами. Три года – и восемь операций, перенесенных в течение восемнадцати месяцев. Три года безуспешных попыток снова записать альбом, которые кончились тем, что вокал Тамми в последних песнях, на которых стояло ее имя, пришлось писать другой девушке.

16 марта 1970 года Тамми Террелл, Томазина Монтгомери, умерла в Филадельфии. В тот день закончились ее трехлетние мучения.

Когда ее не стало, мне подумалось о наших с ней спорах: сколько раз Тамми стискивала голову, начинавшую болеть от бесконечной чепухи, которую я обрушивал на нее. А потом мне подумалось о моем отце и о том, как он замучил мою мать до смерти. А потом мне подумалось, что, кто знает, вдруг яблоко от яблони и в самом деле недалеко падает?

Для меня наступили годы потерь.

Началось с того, что я не смог попрощаться с Тамми. К тому времени, когда я узнал о ее болезни, долго скрывавшейся от публики – а я был теперь для Тамми только публикой, – ее уже не стало. Я стал размышлять, не отправиться ли мне на похороны.

Потом подумал – а кому я там нужен?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю