Поэты пражского «Скита»
Текст книги "Поэты пражского «Скита»"
Автор книги: Дмитрий Кобяков
Соавторы: Екатерина Рейтлингер-Кист,Владимир Мансветов,Евгений Гессен,Раиса Спинадель,Вячеслав Лебедев,Христина Кроткова,Нина Мякотина,Олег Малевич,Александр Туринцев,Эмилия Чегринцева
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
ДНИ, КАК ЛИСТЬЯ
Туман над осенью, над памятью… В тумане
потеряны и версты и года…
Не пожалеть, себя тоской не ранить,
легко забыть и вспомнить без труда,
и без дорог – к благоуханной Кане,
на Вифлеем – куда ведет звезда —
о, без труда – волной на океане
взлетев, упасть и не найти следа.
И все, что в прошлое, как звучный камень, канет,
воспоминания подымут невода,
а жизнь дразнить и злить не перестанет,
и кончить жизнь не стоило б труда, —
но слаще длить в пленительном обмане,
что на ладони каждая звезда,
что мы кочующие в мире, как цыгане, —
на всех планетах строим города —
и смотрит большеглазый марсианин,
как в небе сумрачном сгорает знойно та,
где воды голубые в океане
и облачные к полюсам стада,
где осенью туманы и в тумане
теряются и версты и года…
1926 «Своими путями». 1926. № 12–13
Т. Н. У.
ПОЛЕТ
Дни, как листья, в зыбком хороводе,
страшный миг – он так обычно прост!
Знаю я, что из-под ног уходит
самая прекрасная из звезд…
В эту грусть, совсем и без возврата
обреченный падать в пустоту,
принимаю сладостно и свято
каждую земную красоту.
И в апреле – всех нежней и проще —
я слежу, мечтатель и поэт,
как блаженно увядают рощи
тридцати благословенных лет.
И, как плод, что зрелость долу клонит,
тяжелею в сладостном бреду,
и последней в кроткие ладони
жизнь мою и смерть мою кладу.
О, теперь, когда не так уж просто
слушать мне согласный стук сердец,
возношу и вознесу, как звезды,
женщину – начало и конец!
Голосам непозабытых внемлю —
(никогда мне их не обнимать!) —
И прославлю трисвятую землю
как Сестру, любовницу и Мать.
Славлю жизнь, и жизни сердце радо,
страшный миг, – он так обычно прост, —
в пустоту уходит без возврата
самая прекрасная из звезд…
1926 «Перезвоны». 1926. № 18
А. Л. Бему
ВИДЕНИЕ
Как на костре, мечты дремоту жгли,
отец будил и поднял на рассвете…
Над морем шел волной упругой ветер,
и перья крыл гудели, как шмели.
Легко взнесли прочь от земли рули,
крича, внизу бежали стайкой дети,
день вырастал в торжественном расцвете,
а горы сизые снижались и ползли.
Крит падал в море дымный, как опал,
казалось солнце близким и косматым…
Отец внизу встревоженно кричал, —
но трудно быть покорным и крылатым…
…Был вечер тих, как мальчик виноватый,
на берег родины вступал один Дайдал.
1927 «Воля России». 1927. № 3
В БИСТРО
«Парфянская в ноге открылась рана.
Покинув двор и сплетни при дворе,
я жил в глуши, в прадедовской норе,
и не ушел с войсками Юлиана.
Мечтой был с ним. И вот в томленьи странном
прогуливался как-то на заре.
Вел раб меня, мы сели на горе.
Над морем тлели тонкие туманы.
Клянусь Луной – то было не во сне:
косматый фавн бежал, рыдая, мимо!
Раб закричал, крик передался мне,
и фавн исчез, как бы растаяв дымом,
и только эхо, не устав звенеть,
сказало нам, что пали боги Рима…»
1927 «Воля России». 1927. № 3
ДУЭЛЬ
Не знали мы, кто в споре утвержден,
над Францией какое взвеет знамя —
и вот в бистро, между двумя глотками,
сказал матрос, что мертв Наполеон.
Затихли все. Лишь английский шпион
тост предложил своей случайной даме
за короля, что нынче правит нами,
рукой врага вернув наследный трон.
И – всем в укор – была соблюдена
гулящей девкой память славы нашей:
в лицо шпиону плюнула она,
на гнев растерянный не обернулась даже
и вышла вон. И в окна со двора
к нам донеслось, как эхо, – Ça ira… [61]61
Это будет… (фр.). Начало нескольких песен времен Великой французской революции.
[Закрыть]
1927 «Воля России». 1927. № 3
В ИЗГНАНЬИ
Еще рассвет из труб не вышел дымом,
спал Петербург – в норе осенней крот, —
скрипя ушли полозья от ворот —
и вот вся жизнь – как эти окна – мимо.
Нельзя простить, нельзя судить любимой —
всему ль виной гвардейца наглый рот?
Ведь в первый раз ее душа поет,
а в первый раз поет неодолимо.
Но как ему – какой рукой гиганта —
клубок сует распутать и поднять?..
…И подошла шагами секунданта,
и в сердце смертная затихла благодать…
…И вдруг припомнил – по созвучью – Данта
и пожалел, что стих не записать…
1927 «Воля России». 1927. № 3
ОТЕЧЕСТВО
Утонет солнце, расплескав залив,
жар не томит тучнеющее тело,
и он глядит, как доит коз Марчелла,
литые руки смугло обнажив,
и шутит с ней. И даже с ней – учтив,
ее кувшин несет отяжелелый,
тугих грудей коснется мыслью смелой
и вспомнит все, тревогу оживив…
О, Дон Жуан! Припав на эту грудь,
тебе ль себя предать и обмануть,
несытый зной бросать в послушном теле,
и услыхать – перевернулся мир! —
Не командор идет на званый пир,
а Лепорелло крадется к Марчелле…
1927 «Воля России». 1927. № 3
Люблю отчизну я, но странною любовью.
М. Лермонтов
«Когда в лесах чужих планет…»
Когда казалось: из окна
Вся ширь возможная видна,
А дальше – бездна и туманы,
Когда в морях могли плутать
И мимоходом открывать
Еще неведомые страны —
Среди чужих чудес и тайн
Отрадно было вспомнить край,
Где все привычно и знакомо,
Где будет старенькая мать
Года покорно ожидать,
Что блудный сын вернется к дому.
Но почему, когда прочли
Все тайны моря и земли
И каждый путь давно известен,
Когда сравняли навсегда
В священном равенстве труда
Различья стран – различья чести, —
Всего больней, всего нежней
Порою думаешь о ней,
Руси покинутой и нищей,
О горестных ее полях,
О длительных ее снегах,
О старой церкви на кладбище…
Не так ли пепел первых встреч
Всю жизнь назначено беречь,
И даже буря поздней страсти
Не унесет – о, никогда! —
Благословенные года
Неповторяемого счастья…
Земля моя, столица звезд!
Мне жребий твой чудесно прост,
Как смысл священного писанья:
Семья, Отечество и Мир,
И нескончаемая ширь
Неукротимого желанья, —
Но жизни каждую ступень
Не забываем через день:
Веками тень идет за нами,
И отливается печаль,
Когда ушедшего не жаль,
Благословенными стихами.
И эту грусть мы унесем
И в новый мир, как в новый дом,
И на полях планеты новой
Всего больней, всего нежней
Нам суждено мечтать о ней,
Земле своей, звезде суровой.
1926 «Воля России». 1927. № 7
«Уже устали мы от стали…»
Когда в лесах чужих планет
винтовка эхо перекатит
и смертный страх за горло хватит
в пространстве потерявших след,
звезду, взошедшую в зените,
одну на помощь призовет
Колумб неведомых высот
и побежденный победитель.
Уже я вижу этот взгляд.
Уже я слышу этот голос.
На части сердце раскололось —
и только часть тебе, Земля!
«Ковчег». 2. 1942
«Опять звенит ковыль-трава…»
Уже устали мы от стали,
от лязга наших городов.
Нет больше неоткрытых далей
и необстрелянных лесов.
Тупик надежд тесней и глуше,
и замыкается стена…
О, как хотели б слышать уши
неслыханные имена!
Колумба радости и муки,
Сопричащенная тоска —
к чему ты простираешь руки,
какие видишь берега?
Что ласточка – еще крылатей, —
покинувшая отчий дом,
не пожалеешь об утрате,
не затоскуешь о земном.
Чтоб где-нибудь у новой цели,
преодолевшей пустоту,
еще нежней глаза смотрели
на отдаленную звезду.
«Ковчег». 2. 1942
ЦЫГАНКА
Опять звенит ковыль-трава
И пахнет кровью в диком поле…
Не наш ли клад взяла Москва
Перед татарскою неволей?
О, богомольной не упрек
Тяжелый дух кондовой кельи.
Но потерял славянский Бог
Золотоусое веселье —
Зато недаром Калита
Был прославляем для потомка, —
И хитроумна и проста
Москвы мужицкая котомка.
Немало втиснули туда
Разноязычного богатства —
И опрокинули года
Свобода, Равенство и Братство.
И снова север – скопидом,
На юге – посвист печенежий —
Над обезглавленным орлом
Твои мечты, Москва, все те же.
О, пусть ты миру голова
И Рим четвертый – Рим кровавый.
Но если раньше было два —
теперь их больше, братьев Славы!
Пора посбить крутую спесь
рыжебородым северянам
и пятый Рим построить здесь,
спиною в степь – лицом к лиманам.
Отсюда ближе все поля,
и станут завистью чужому
врата державного Кремля,
где примирятся Рем и Ромул.
«Ковчег». 2. 1942
«Много дум просеяно сквозь сито…»
Мне верить хочется – не в первый раз живу,
не в первый раз я полюбил земное.
И то, что в памяти для нынешних чужое,
не выполоть как сорную траву.
Преображение – следами разных стран
тончайшей пылью над живым и мертвым,
и эхо прошлого – когда нельзя быть черствым,
как в раковине – дальний океан.
Когда я пьян и от гитары чуд,
и в сердце захлестнувшаяся мука —
воспоминания стремительней текут
и ускоряются – и вот рокочет вьюга.
Вниз головой – четыре ночи пьянка.
Хор гикает. Бренчат стаканы в пляс,
И на меня не подымает глаз
и ежится в платок моя цыганка.
У купленной нет холоднее губ.
Чем заплатить, чтоб ласковей любила?
Четыре ночи!.. Радостней могила.
Четыре ночи… Больше не могу.
На карте весь – и не хватает банка,
а тот, направо, хмурится и пьет.
И знаю – завтра же она к нему уйдет.
Уйдет к нему. А мне куда, цыганка?
Пей, чертова! Недалеко разлука.
Вино до капли. Вдребезги стакан.
И сразу все, как вихревой туман
и в сердце разорвавшаяся мука.
В лицо. В упор. Ну, вот и доигрались.
Коса змеей сосет у раны кровь,
еще живая шевелится бровь.
Любимая, зачем так поздно жалость?
В зрачках тусклей свечи плывущей пламя.
Рука к виску – и чей-то крик… О, нет!
И медленно роняет пистолет
к ее лицу – и потухает память.
Не угадать – и я гадать не стану,
обманутый уже который раз, —
где видел я тоску ослепших глаз
и кровью захлестнувшуюся рану.
Не потому ль, что крепче жизни память,
я, только странник и в добре и в зле.
ищу следов знакомых на земле,
и светит мне погаснувшее пламя.
Ищу у купленной некупленную ласку
и знаю, что не будет никогда.
И памяти моей мучительную сказку
тащу медлительно через года.
«Уже года превозмогли…»
Много дум просеяно сквозь сито,
Но еще зачем-то берегу
Нежность, что прилипла к позабытым,
Как листок осенний к сапогу…
И от наглости холодного рассудка.
Не умея выйти напролом.
Все еще надежда-институтка
Под подушку прячет свой альбом…
Обнищал… Все отдал до сорочки,
Забубенная осталась голова…
Жаль мне вас, наивные цветочки,
Голубые, детские слова.
Не грустить, не радоваться вами —
Ночь строга, строга и глубока…
Все равно с кошачьими глазами
Неотступно крадется тоска…
Ф. М. Рекало
ОНА
Уже года превозмогли
Страстей порывы и тревоги —
И вот я, мирный гость земли.
На вечереющей дороге.
И все, что мучило и жгло,
Что помнить я не перестану,
Уже нести не тяжело.
Как зарубцованную рану.
И только в мерные стихи
Сложу когда-нибудь для друга —
Какие знали мы грехи,
Какая нас кружила вьюга…
Всему бывают череда —
И он придет сюда, смирея,
И так же снизятся года,
Земным отрадно тяжелея, —
И полон той же тишины,
Причалит к той же светлой межи —
К священной верности жены,
К блаженству первой колыбели.
И, затихая, утвердит,
Не свист свинца, не грохот стали,
Не гул крушительных копыт,
Не странствий сказочные дали,
Не славы огненную сень —
А мирный труд в скупой расплате
И счастье тихое, как день,
На золотеющем закате.
1926
…По вечерам, когда войдет Она,
в дыханьи спящих тайная тревога,
их сны манят с чудесного порога
и странные бормочут имена…
Как много раз менялись времена
с тех пор, как стала нищей и убогой
земля для нас, и звездная дорога
под новым солнцем селит племена, —
но до сих пор осталась нам печаль, —
о, та печаль, что первых заставляла
глядеть ночами в мировую даль,
где в хор светил Она звездой вступала…
Не видим мы ее полей и дней,
Но наши сны – и до сих пор – о Ней…
Николай БОЛЕСЦИС *
В РОЗОВОМ КАФЕПРОШЛОЕ
В розовом кафе было так уютно:
Окна, гобелены, томный полумрак;
Только над столом слышалось минутно
Тик-так, тик-так.
В розовом кафе время стало мелким:
К розовым плечам склонился черный фрак.
Бегали привычно тоненькие стрелки
Тик-так, тик-так.
В розовом кафе стерлась осторожность:
Губы-лепестки сомкнулись в темный мак.
Стрелки над столом им шептали: можно.
Тик-так, тик-так.
«За свободу». 2.VII.1922
ВЕЧЕРНИЕ МИНУТЫ
Мысли-ласточки кружат над старым домом,
чертят летом в небе ворожбу…
Все что было – стало незнакомым:
белым облаком весенних бурь.
Все что было – стало непонятным,
отзвучало с болью в перезвоне лет:
так уходят в осень солнечные пятна,
теплый колос клонится к земле;
так кивает роща шелестящей шапкой
тихим песням среди сонных трав…
Захватить бы песен полную охапку
и бродить по степи до утра.
«Студенческие годы». 1923. № 1
«Все горе испытав…»
Среди сосен скупых и строгих,
золотистых развалин скал,
обивая души пороги,
бродит моя тоска;
прикоснется к коре сосновой,
– всколыхнет на минуту тишь,
и опять замолчит… И снова
забелеет песок пути.
Много лет, поводырь ослепший,
я брожу среди желтых скал.
Может быть, оттого мне легче,
что за мною бредет тоска?!
Говорят, где-то есть бедуины
и сожженная солнцем трава,
и верблюдов горбатые спины
колыхают восточный товар;
говорят, где-то солнце иначе
вышивает весенний узор
и кровавой сиренью охвачен
силуэт засыпающих гор;
и малиновым зноем облита
колыбель неподвижных вод…
Почему же на каменных плитах
мы не можем найти ничего?..
«Студенческие годы». 1923. № 2
РЫБАКИ
Все горе испытав
и всю изведав радость,
уйду в мой дом над горною рекой,
где листьев гул – последнею наградой
за все скитанья, пройденные мной.
И теплым вечером
за чаем на террасе
с друзьями, помнящими старика,
поговорю о том, как нежен и прекрасен
червонный лес и горная река;
а молодым,
им мудрость лет полезна,
я расскажу про смятые года:
о времени, когда рукой железной
пригнула Смерть немые города!..
Мой тихий дом
над горною низиной,
над умоляющим скрипением телег…
В нем обожду последнего призыва,
услышанного мною на земле!
«Студенческие годы». 1926. № 4
«Когда надежд сужаются дороги…»
Случайною копейкой дорожа,
тяжелый парус распустив лениво,
по воскресеньям праздных горожан
они катают в тишине залива.
Но у борта – среди пугливых дам,
но и в толпе приморского базара
так необычны городским глазам
огонь и дым их темного загара.
Потомки первых – хищных рыбаков,
они живут и чувствуют иначе:
им тень скалы – незаменимый кров,
и ветер рвет их бороды рыбачьи.
Для них, по трапу соскользнув тайком,
привозят в длинных черных пароходах
в соломенных бутылях крепкий ром,
рассказы о смешных – чужих народах;
для них на синюю во тьме косу
приходят девушки, поют над морем
и леденцы дешевые сосут,
весеннее подслащивая горе.
Они одни – простые рыбаки,
от берега по звездам путь наметив,
разматывают влажные круги —
для хитрых рыб затейливые сети.
И только им отмерено Судьбой
расстаться с жизнью горестно, но просто:
– с последнею девятою волной!
– с последним свистом зимнего норд-оста!
«Воля России». 1928. № 1
ОДЕССА
Когда надежд сужаются дороги
и на дорогах шелестит трава,
жить без тревоги суждено немногим,
немногим мудрые даны слова.
Познавший жизнь минуты не торопит,
и скупо я минуты берегу,
но зарастают радостные тропы
на жизни зеленеющем лугу;
но дни идут быстрее и короче,
и вижу я (мне разум не солгал!) —
уже видны во тьме беззвездной
холодные небесные луга…
Так, все прияв, так все откинув с болью,
я постигаю с кротостью раба
бессилие и мудрости и воли,
когда у ног – последняя тропа.
«Воля России». 1928. № 1
Н. К. Стилосу
Спускался город стройными рядами
до берега. На улицах весной
цвели деревья белыми цветами.
Их гроздья душные и первый зной,
и море, брызгами пришельца встретив,
и песни порта – дерзкий жизни жар —
кружили голову, как кружит ветер,
из рук ребенка вырвав пестрый шар.
В моей душе я сохранил упрямо
его простор и зной, и простоту,
гул площадей и шорох ночи пряной,
и первую над городом звезду.
* * *
Я помню запах водорослей синих,
игрушечные в небе облака,
ночами – сети звезд и вместе с ними
над морем глаз трехцветный маяка.
Я помню, как кружился ветер вольный
и в море чаек обрывал полет;
как на глазах – из глубины на волны
тяжелый поднимался пароход.
Шли корабли Неаполя, Марселя
за деревенским золотым зерном,
и вечерами чуждое веселье
гремело над просмоленным бортом.
* * *
ПУТЕШЕСТВЕННИК
Я помню окрик в рокоте лебедок,
тяжелый шелест жаркого зерна,
рядами бочки и на бочках деготь,
и деготь солнцем плавила весна.
Я помню кости черной эстакады
и бурный дым… О, в дыме не найти,
кому они последнею наградой
за светлые привольные пути.
Здесь – в раскаленных дереве и стали,
без горечи, без страха и тоски
любили, верили и умирали
лукавые морские мужики.
Я помню сладкие цветы акаций
и пыль, и соль, и розовый туман,
и острый парус – ветренный искатель
ненарисованных на карте стран.
Я помню степь – ковыль косою русой
и шорох волн, и желтый лунный круг,
когда руке так радостно коснуться
доверчивых и боязливых рук.
О, власть весны! Язык любви и встречи:
единственный – он так священно прост,
когда над городом весенний вечер
и между звезд раскинут млечный мост.
Я помню город. Я давно отрезан
от стен его границами людей,
но сколько раз – под строгий рокот леса,
под шорох медленных чужих полей
я повторял – Одесса!
«Воля России». 1929. № 7
I
Не нужен мне стрелок стук
и поезда рокот мерный:
я ночью найду в порту
светящиеся таверны.
Там негр – корабельный кок,
там рыжий матрос французский,
малаец – больной Восток
в глазах его злых и узких.
Отбросив и гнев и лесть,
о бурях, поломках мачты,
о том, что ушло и есть,
бормочут сквозь дым табачный.
Пусть в лампах коптят огни,
пол рваной покрыт рогожей,
встречает любой из них
суровость Судьбы без дрожи.
И с ними без дней и рельс
от слов и несвязных тостов
я вижу: безумный рейс
за кладом на Черный остров.
«Своими путями». 1925. № 11
II
Распахнул у рубахи ворот,
сбросил рваное кепи прочь…
Мокрый ветер пригонит скоро
из-за моря слепую ночь.
В ночь дождливую ветер плачет,
тушит гавани полукруг;
в море – волны, патруль рыбачий,
крики, выстрел… и сердца стук!
Резкий выстрел – ненужно поздний;
весла гнутся стальной рукой.
Близок берег, и дразнит ноздри
запах водоросли морской.
Море спрячет: в песке шершавом
смоет лодки глубокий взлет…
Завтра в гавани пестрым тавром
он любую с собой возьмет!
«Своими путями». 1923. № 3–4
III
В Клондайке дни коротки:
нет места брани и лени.
При встрече – вместо руки
протянут кисет олений.
В тавернах платят песком,
пьют виски горькое стоя:
обвесит – хищным скачком
нож – в грудь… и снова за пояс.
Вся жизнь – изломанный грош:
удар – закон и расплата!
И ночью горбится нож
над каждой курткой лохматой.
К усталым жалости нет;
с Судьбой – гранитная спайка…
Прощаясь – выкрикнут вслед:
«Вперед! Забудь о Клондайке!»
«Своими путями». 1925. № 2
IV
Мы покинем громоздкий порт.
Капитан нам прикажет строго:
«Обломите стрелу „на норд“,
чтоб назад не найти дорогу».
Как щенок заскулит волна,
всколыхнется упругой кожей…
Эта первая ласка нам
будет всякой любви дороже.
По волнам заскользит фрегат,
проводя по воде чертою.
Белый месяц свои рога
окропит ледяной водою;
и искривленным злобой ртом
пьяный ветер, упав на снасти,
будет петь парусам о том,
как за морем привыкли к счастью.
Из Лиссабона в Аргентину
плывут испанские купцы.
Фатой оделась бригантина,
развеяв в воздухе концы.
Эй, бригантина! Мало джина
в бочонках плещется у нас.
Кроваво-алым серпантином
взметнется к небу тишина.
В огне последнем выгнут спины
твои резные якоря…
Ах, бригантина, бригантина,
с веселым именем «Заря»!
Мы пристанем в полночный час
и, привычно покой измерив,
сбросив ношу свою с плеча,
застучим по закрытой двери:
«Эй хозяин! Оглохший крот!
Приготовь и вино и кости!
Сто дукатов за ночь вперед.
Гости все, кто придет к нам в гости».
И, стакан осушив до дна,
бросим золото в грязь таверны…
Пока золото есть у нас,
наш хозяин до смерти верен.
Объедем дальние моря.
В них тихо спит кораллов риф,
и солнцем крашенный моряк
ждет появления зари.
Косой угольник – парус джонки,
как птица раненым крылом,
хлестнет по ветру плеском звонким
и снова ляжет тяжело.
Повстречается нам корвет,
королевский корвет суровый,
на сигналы его ракет
мы ответим свинцовым словом.
И в минуты прожив года
в свисте пуль и обрывках снасти,
крикнем хрипло: «На абордаж!» —
и застынем, дрожа от страсти.
И, свободы встречая час,
белый череп с двумя костями
скажет волнам, кому из нас
отдохнуть в изумрудной яме.
В заливе, только нам известном,
залечим раненую грудь…
Сухие доски рядом тесным
Проснутся вместе поутру.
Поставим мачты, реи; щели
законопатит жесткий мох,
чтобы в конце второй недели
другой корвет нас встретить мог.
А когда под защитой гор
нам наскучит покой ленивый,
мы покинем в железный шторм
наше место в углу залива.
И сгибаясь над массой вод,
и смеясь над угрозой тучи,
будем плыть без руля вперед,
пока нас не найдет Летучий.
Пока ночью от ветра злой,
повстречав на пути Голландца,
на паркете волны морской
не споткнемся в последнем танце.
«Своими путями». 1926. № 12–13
V
Город Пенанг известен торговлей жемчугом.
(Из учебника географии)
В Пенанге ночью южной
(ночь – голубой дурман)
бледную горсть жемчужин
мне подарил Ли Кван.
Дым сладковатой трубки
узкие скрыл глаза.
Дым отогнал и, жуткий,
тихо, смеясь, сказал:
«Кровь на зубах акулы —
гибкого тела кровь,
но неподвижны скулы
бронзовых рыбаков.
Старый купец не бредит:
в каждом зерне – порок.
К белым всегда добрее
желтых суровый Бог…»
Стынул на крыше флюгер,
в море бродил туман,
и, прислонясь к фелюге,
тихо смеялся Кван.
«Своими путями». 1924. № 3–4
VI
Гумилеву
Бумеранг чертит в воздухе круг,
режет стебли травы пахучей;
черный маузер – испытанный друг
замолчал у песчаной кручи.
Я не вижу того, кто стоит
и не верит молчанию леса…
У него туго стянутый щит
белой краской в круги изрезан…
Знаю, завтра, спугнув тишину
у костров островерхих хижин,
будет петь, как, смотря на луну,
пестрый зверь мои кости лижет.
«Студенческие годы». 1923. № 5
VII
Богатых магометан хоронят в Мекке.
В гавани, где приходят корабли
изо всех стран,
утром над холмами земли
золотистый туман;
в узких улицах разноязычный крик,
гул и торг,
свет смелеющей утренней зари
с гор.
В гавани, где приходят корабли,
скрип уключин и досок хруст:
перевозят на камни земли
мертвый груз.
Магомет Иль Рассул Аллах!
Солнце спит над спиной пригорка.
От жары запеклась в губах
темно-бурая крови корка.
Гладит бороду шейх Гассан:
пятый день по пескам безлюдным —
режет желтый песок глаза,
и, шатаясь, бредут верблюды.
Сдавлен ношей верблюжий горб.
Пятый день караван с гробами
жадно ловит с далеких гор
ветер высохшими губами.
Круглая над песками луна
белеет в тоске;
ловит шелест ночная тишина
копыт в песке.
Женам песнь в решетчатом окне,
плач и смех;
храбрым – поиски при луне,
смерть во тьме.
Хищные – взглядом припав к земле
(не скоро свет),
волчьей стаей следят во мгле
каравана след.
Никто не видел и не знает,
и не расскажет никому,
какими огненными снами
нарушил выстрел тишину.
И только кровь из черной раны,
копытом взрыхленный песок
хранят до первых ураганов
тяжелый след бегущих ног.
Хранят предсмертные объятья
и лязг упавшего меча,
когда гортанному проклятью
клинок на сердце отвечал.
Черные джины скользят в песках
в глухой тишине.
Сердце тревожно, и хлещет страх
шаг коней.
Мускулы онемели сильных ног,
и сжат рот:
ветер севера, вздымая песок,
бьет, рвет.
В бездну бездонную завлечет муть —
жесток песок!
Мертвым, прервавшим последний путь,
нет дорог!
VIII
В ночь, когда полотно намокнет,
узость входа видна едва,
и квадратная голова:
ног усталых коснутся когти,
дверь брезента толчком закинув,
с солнца пятнами по бокам
гибкий зверь, изгибая спину,
шерстью солнечной льнет к рукам.
Вместо звезд – глаз упорных угли,
сила – когти и пламя глаз…
Зверь и я – вековые джунгли
мы пройдем в полуночный час.
Нас не выдаст ни тьма, ни ветер,
трав упругий ковер для ног:
дети ночи и джунглей дети
знают, что и кому дано.
В ночь, когда рокот джунглей страшен,
диких молний изломан ряд,
встретив тигра у древней башни,
я оставил в стволе заряд.
IX
Месяца рог тишиной отточен,
звезды дрожат вышины боясь…
Сладко скользить над обрывом ночью
тише и злей, чем скользит змея.
Сладко, тюки – кружева и бархат
сбросив у моря в сырой песок,
выждать, пока отзовется барка
скрипом уключин в условный срок.
Смелым – угроза за каждой веткой.
Кто помянет о пустом таком?
Сладко под пение пули меткой
смерть в темноте обмануть прыжком.
Тьмы не страшит роковая пауза:
сладко наутро – душа пьяна! —
с теми, чей выстрел в лесу метался,
выпить граненый стакан до дна.
X
Подгибались уже колени,
резал ноги блестящий лед:
через горы он гнал оленей
третий день без пути – вперед!
В дымной юрте из шкуры рваной,
где метался огонь костра,
пьяный Белый швырнул стаканом
в Бога Мудрости и Добра.
Неуклюжее тело Бога
глухо стукнулось о порог,
и с усмешкой грозил с порога
деревянной рукою Бог.
Знал – погибнут олени скоро,
но не смел повернуть назад:
шел за ним через лес и горы
оскорбленного Бога взгляд.
XI
Медлительно жевали жвачку
волы в пыли известняка,
и деготь липнущий запачкал
бешмет истертый старика.
На перевале близ аула,
качнув на каменном горбу,
мой проводник – Али сутулый —
разбил скрипучую арбу.
И, сгорбленный, следя за бегом
оторванного колеса,
сказал в тускнеющее небо,
прищурив зоркие глаза:
«В ауле нам не встретить вечер,
не починить в горах арбы…
Так каждому предел намечен
тяжелым колесом Судьбы».
XII
В порту под грохот разгрузки
(не знает отдыха порт)
спешат по лестницам узким
в таверну «Мартовский кот».
Хозяин, грязный и тучный,
склонясь над стойкой, следит:
карманы вытрясти лучше
за каждый выпитый литр.
В углу под грязные шутки,
под гул и крики еще
сидит с надеждою жуткой
индеец – пьяница Джо.
Готов любому за виски
с ножом прижаться в окне
и тень с ликующим свистом
скальпировать на стене.
Под звон уплоченной меди
хозяин выбросит нож:
Бродяга пьяный – последний
из прерий изгнанный вождь.
XIII
От бессилья хотелось плакать,
но я сжал побледневший рот.
Я сказал ему: «Ты! Собака!
Как теперь мы пойдем вперед?»
Он с усмешкой во взоре строгом
Мне в упор посмотрел в глаза:
«Господин знает слишком много,
чтоб пути не найти назад».
Я ударил его: «С Тобою…
Ты, проклятый, со мной пойдешь!»
Но не дрогнувшею рукою
он кривой протянул мне нож:
«Все мы гости на этом свете.
Я расстаться с живыми рад.
Никогда господин не встретит
больше девушки у костра».