Поэты пражского «Скита»
Текст книги "Поэты пражского «Скита»"
Автор книги: Дмитрий Кобяков
Соавторы: Екатерина Рейтлингер-Кист,Владимир Мансветов,Евгений Гессен,Раиса Спинадель,Вячеслав Лебедев,Христина Кроткова,Нина Мякотина,Олег Малевич,Александр Туринцев,Эмилия Чегринцева
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
На сквозняке весенних суток
раскрылись двери, как цветок,
и к звездам синий первопуток
от сырости почти размок.
По крышам рассыпая шорох,
на небе трогается лед,
и вспыхивает, будто порох,
над садом мартовский восход.
Там будут выстроены громом
для нас, как радуги, мосты.
Там, успокоенные бромом,
мы бросим тело, как костыль.
И, покидая образ прежний
и заводь сонную земли,
заголубеет, как подснежник,
душа у звездной колеи.
И ветер треплется мочалкой,
и в полых водах тонет путь.
А ночь, как нищая гадалка,
судьбы не может обмануть.
Расцветай, моя ночь, и касайся
шелковистым подолом людей!
Мы плывем по широкому вальсу
в голубой невесомой ладье.
Опустевшие столики пеной
оседают за нами к стене,
и качается ночь, как сирена,
на блестящей паркетной волне.
От расплывчатой мглы ресторана
отплывая навеки вдвоем,
голубые забытые страны
мы, как молодость, снова найдем.
Медный ветер сметет дирижера,
раскачает простенки прибой;
в повторенных зеркальных просторах
станет тесно кружиться с тобой.
И круги расширяя над залом,
покидая, как пристань, паркет,
разобьемся мы грудью о скалы —
об высокий холодный рассвет.
«Скит». I. 1933
Уже твердел сраженный день
и больше сердцу не был нужен,
и звали вывески людей
на кружку пива и на ужин.
Уже гремучею змеей
на двери опускались шторы,
и рейс окончила дневной
международная контора.
Не торопясь, жевал туман
отяжелевших пешеходов,
и за решеткой океан
качал в ладонях пароходы.
И ветер, растолкав народ,
в боязни опоздать к отходу,
открыв большой и громкий рот,
кричал бумажным пароходам
– пронзительней, чем муэдзин,
чтобы смелее отплывали,
что ведь не только для витрин
у них бока обшиты сталью!
И вот тоска несла из тьмы
живые волны, запах пены,
и неспокойная, как мы,
ждала флотилия сирену.
И, обгоняя пароход,
мы шли во мрак Иллюзиона
встречать тропический восход
и фильмовые небосклоны.
Какая страшная и злая
туманом скованная мгла,
созвездья спутавши узлами,
над нашим городом легла!
Мы, как растерянная стая,
зовем друг друга через тьму,
касаясь легкими перстами
слов, непонятных никому.
И в тонкой пряже параллелей
ползут моря на материк.
Под нами робкие свирели,
как гомерический парик.
И сквозь всесветные пространства,
в географической графе,
классическое постоянство
проносит бережно Орфей.
Хрестоматические души,
томясь в учебниках земных,
свою любовь, как розу, сушат
меж рифмами стихов своих.
Ища и плача на подмостках,
и в опереточном аду
мы ждем, как красные подростки, —
испуганные какаду.
Так непонятно и напрасно
нас воскресят за низкий балл —
для встречи краткой и прекрасной
и смертоносной, как обвал.
«Скит». I.1933
Рисует белые узоры
на окнах тонкая игла,
и стынут стекла, как озера,
и, как озера, зеркала.
А электрические звезды
в витринах искрятся, как лед,
и брошен прямо в синий воздух
твоих сонетов перевод.
Из тьмы пустого магазина
обложки пламенная вязь
зовет, как голос муэдзина,
сквозь копоть улицы и грязь.
Но смотрит ночь темно и хмуро
и, каблучками простучав,
уйдет с другим твоя Лаура,
и вот – оплывшая свеча —
твоя бессмертная надежда
погаснет медленно у глаз,
между страницами и между
листами, людям напоказ.
И будут снова стыть в витринах
сухие лавры на висках
и, как широкая равнина,
заиндевевшая тоска.
Мой жар высок. Моя постель крылата.
Крепчай, крепчай, прекрасный мой недуг!
Через пятно оконного квадрата
сочится ночь непревзойденных мук.
А терпкий яд глухих четверостиший
сжигает тело, сушит мне уста.
Вскипает кровь, как ртуть, все выше, выше…
Звенит в ушах и душит темнота.
Потом опять в ознобе вдохновенья
душа кликушей бьется на листе.
Желанных слов невоплотимы тени —
вставай встречать непрошенных гостей!
И только Муза, кроткая сиделка,
снижает жар прохладною рукой.
Так дождь осенний, медленный и мелкий,
неслышно льет над вспененной рекой.
В девицах муза счастья заждалась;
года идут, поддразнивая, мимо;
короткий сон – смягчающая мазь,
но хворь твоя почти неизлечима.
Напрасно льешь под праздники одна
над блюдом, разрисованным и плоским,
невнятные, как речи колдуна,
узоры застывающего воска.
Напрасно ждешь. И нет наутро сил
глядеть опять в заботливые лица.
Ты влагой заговоренных чернил
не воскресаешь высохшей страницы.
Уже бессильно вечное перо
жизнь возвратить рифмованной надежде,
и никнет стих, сраженный, как герой,
и вот – почти сквозь обморок, как прежде,
не холодеть, не бормотать в слезах
дрожащих строф, таких, как голос скрипки.
Вот потому уставшие глаза
и пальцы ослабевшие не гибки.
«Современные записки». 1936. Т. 61
Зубочистки грозят, как рапиры,
и чернеет рояля помост.
Через мутную полночь трактира
ты опять вырастаешь до звезд.
Мимоходом, как позднюю помощь,
ловишь скрипок унылый привет.
Этих лиц, этих комнат не помнишь,
и легко уплывает паркет.
И не пена – ты знаешь заране,
что над пивом плывут облака.
Голос твой, освященный молчаньем,
как весеннего грома раскат.
А из пены родившись, Венера,
пьяным жестом щеку подперев,
эту ночь принимает на веру,
будет слушать покорно хорей.
Под полями дешевенькой шляпы
ты увидишь сквозь дым голубой,
как слезами на скатерть закапав,
для тебя оживает любовь.
О поэт, разве розы не могут,
если хочешь, и здесь задышать?!
Но, сбиваясь с цветущей дороги,
ослепленная бродит душа.
И не видит, присевшая сзади,
как приходит любовь умирать
на измятом обрывке бумаги,
под заржавленным жезлом пера.
Земные, теплые движенья
на глину плещут и скользят
все яростней, все вдохновенней,
но чуда повторить нельзя.
Полураздавленный и липкий
обвал неясного лица,
как вызов, шлет полуулыбку
глазам прищуренным творца.
Припоминая Божье слово,
дрожит бесформенная плоть.
Сырыми тряпками окован
и к муке приближаясь вплоть,
ты рассекаешь выход узкий,
чтоб голос вышел на простор,
чтоб пел и плакал каждый мускул,
не вздрагивавший до сих пор.
И вот, уже изнемогая,
сквозь вопль, исторгнутый борьбой,
ты слышишь – дышит грудь глухая,
ты видишь – солнце над тобой.
«Меч». 22.III.1936
Растянув тишину по аллеям,
приколов к темноте фонари,
теплый вечер мундиров алеет
на посту у сентябрьской зари.
Каменеет дворцовая стража,
каменеют химеры и храм.
Смерть на ратуше время покажет:
– Горожане, пора по домам! —
И тогда из-под арок в извивы
узких улиц, сквозь копоть и пыль,
золотистым играющим пивом
малостранская [98]98
Малая Страна – старая часть города Праги на левом берегу р. Влтавы.
[Закрыть]вспенится быль.
Газ больными глазами моргает,
и туман вырастает стеной,
и бунтарские песни слагая,
бродят души в угрюмой пивной.
Хмель их горек, и хмельно их горе,
потрясает кружками цех;
а в молчанье обсерваторий
ищет Браге счастья для всех.
И, пугаясь полночного крика,
по подвалам алхимики ждут
золотую удачу, и дико
над ретортами ночи плывут.
И в предчувствии бед и бездолья,
одинокий и злой, как скопцы,
серым пальцем глиняный Голем [99]99
Легендарный глиняный истукан, сотворенный знаменитым пражским раввином и послушный ему, но однажды в его отсутствие начавший крушить все вокруг.
[Закрыть]
королевские метит дворцы.
В глухое море площадей
стекают переулки.
Опять восьмичасовый день
выходит на прогулку.
И сотни лошадиных сил
перековав в моторы,
асфальтом бережно залил
свою свободу город.
Гуляет время, как палач,
выдумывая трюки,
и вызывает всех на матч
с непобедимой скукой.
Туман накинул Гранд-Отель
плащом испанских грандов,
и ночь орет и пьет коктейль,
как негры из джаз-банда.
И слышит чахлая луна,
как ты кричишь рассвету,
срывая гнев, как ордена:
«Карету мне, карету!»
«Скит». II. 1934
Разложены черные пики
над сердцем твоим венцом,
налево король двуликий
с дорогой в трефовый дом.
Любовь твою радость погубит,
смотри – под сияньем корон
уже улыбаются губы,
уже розовеет картон.
И снова горячие руки,
как голуби на плечах.
Цыганка гадает разлуку,
И медленно тает свеча.
У троек недобрые вести,
девятка обиды сулит,
и с пиковой дамою вместе
злосчастье и горе спешит.
Что было? – За мастью червонной
улыбка, как спрятанный клад.
Что было? – Темно и бессонно
январская ночь протекла.
Что будет? – Нежданная встреча,
но снова сжимается грудь,
крестами трефово отмечен
на вечер предсказанный путь.
Зовет дружелюбная дама,
торопит вернуться назад,
но ты выбираешь упрямо
дорогу, ведущую в ад.
Вся жизнь под колодою клейкой,
и нож над червонным тузом —
четыре руки злодейки
сметают карточный дом.
«Скит». III. 1935
Ночь беспокойна, ветрена – как ты.
Над черным кофе – рифмы мотыльками.
Неповоротливей, чем камень,
как гулко бьется сердце взаперти!
В такую ночь бесплодно говорить
или вздыхать. Сиди как можно тише.
В такую ночь, нахмурив брови, пишут
о пуле в лоб, об умершей любви.
А я? А мне?.. Мой верный карандаш
уже, как опостылевший любовник,
мне тягостен. На дьявольской жаровне
сгорает… что? Какое имя дашь?
Все ненадолго – счастье и мечты.
И боль моя непрочна и растает.
Что я тебя не поцелую? Что другая?
Я свет тушу. Ночь ветрена – как ты.
«Современные записки». 1936. Т. 61
1
Тишина, как глухая пещера,
крепко спит лилипутья страна;
только душная ночь Гулливера
вновь с пустыми руками – без сна.
Гулливер, на листах иллюстраций
ты на бодрого янки похож,
ты раскатисто должен смеяться,
чтоб спасти эту детскую ложь.
Но бессильная горечь по-крысьи
гложет сердце все глубже и злей,
головой ты в заоблачной выси,
а ногами – на этой земле.
И над сердцем твоим без опаски
лилипуты ведут хоровод,
и твою простодушную маску
букинист на прилавок кладет.
Гневной рифмой хмелей на рассвете!
Чахнет муза с тобою в плену,
и завидуют малые дети,
что нашел ты такую страну.
Задыхаешься, плачешь и стонешь,
окружил мелюзгой тебя Свифт,
и широкие эти ладони
подымают их к солнцу, как лифт.
И сквозь строй заколдованных суток
по игрушечным верстам равнин
гонят душу твою лилипуты,
заклейменную словом – «один».
2
Томясь в тисках обложки серой,
еще не предано земле,
лежит бессмертье Гулливера
огромной книгой на столе.
Спеша взволнованно пробраться
сквозь сон библиотечных лет,
над темным пленом иллюстраций
растет и крепнет силуэт.
И вот, круша ногой булыжник
миниатюрной мостовой,
вновь Гулливер из ночи книжной
выходит в город неживой.
Опять напрасно ожидала
душа увидеть в этот раз
дома размеров небывалых
и над собой фонарный глаз.
Как надоело Гулливеру
на гномов сверху вниз смотреть!
Где души равных по размеру?
Где все смиряющая смерть?
Склонись – торопят лилипуты
резвиться с ними в чехарду. —
Вот так пустеют склянки суток
двенадцать месяцев в году!
Зачем придумал сочинитель
улыбку бодрую тебе?
Ты гневно рвешь гнилые нити,
и крошки воют, оробев.
И, сняв со всех границ запреты,
– как безграничен строк простор! —
у самого плеча поэта
душа сгорает, как костер.
И, гранки заслоняя тенью
густых ресниц, ты видишь тут —
венок чудесных приключений
кладет у гроба лилипут.
«Современные записки». 1934. Т. 56
Вадиму Морковину
Длинные пальцы большой руки, —
Ястребом кружит тень.
Мир оплывает в размах доски.
Белая клетка. День.
* * *
Деревянны шаги королевской четы,
деревянны хвосты коней.
Офицерские очи прозрачно-пусты
от бессонных ночей и дней.
Очарованно двинулась белая рать,
за квадратом берет квадрат.
Обреченно клялись короля защищать
деревянные души солдат.
* * *
Как золотисты волосы под шлемом!
А белый плащ как крылья на плечах!
Король, король! Любовь страшней измены
Я подымусь, я глухо крикну – шах!
* * *
Черная дама, как Жанна д’Арк,
гордо ведет войска.
Шелест знамен, как весенний парк.
Мутно блестит доска.
Белый квадрат, черный квадрат.
Гулкая тьма и свет.
Нежность молчит. Души молчат.
Копья несут ответ.
Конь вороной, сбив седока,
крошит копытом мир.
Саван на лоб сдвинув слегка,
смерть сторожит турнир.
* * *
Как нож вонзает листья кактус
в окно, завешенное тьмой,
и сон, однажды сбившись с такта,
не возвращается домой.
Вползая медленно и едко,
сдвигает комнату тоска,
душа томится в черной клетке,
ночь нарастает, как раскат.
Я низко опускаю плечи —
любовь враждебна и темна,
мне защищаться больше нечем.
Мой ход неверен. Я одна.
Неотвечающей любовью
полна, как ядом, тишина.
Вот так – согнувшись в изголовье,
встречать я день осуждена.
Но утро, и живешь иначе,
надеждой сомкнуты уста,
мир – разрешимая задача,
и клетка черная пуста.
* * *
Атакуют последнюю башню с востока
темнолицые роты, победу пленив,
и над полем, над рябью квадратов широких
ты один, как бессмертный таинственный миф.
Белокурый король пошатнулся. Из рук
выпускает копье и щит,
но уже королева – недремлющий друг,
на защиту к нему спешит.
Королева, гардэ! Назад!
Но в крови голубой копье,
но уже стеклянеет взгляд.
Барабан похоронно бьет.
* * *
Король, несчастье чертит
последний ваш квадрат.
Любовь страшнее смерти.
Король, прощайте! – Мат.
* * *
СТРОФЫ [100]100
И вот опять кладет судьбу
рука в холодную коробку.
Мы деревянно спим в гробу
и ждем и трепетно и робко.
что завтра, вновь начав игру,
нас будет двигать свысока
все та же крупная рука.
«Новь». VII. 1934
Чегринцева Эмилия. Строфы. Варшава: Священная лира, 1938.
[Закрыть]
А. Л. Бему
Растут нелепые цветы
на рукаве ночной рубахи,
и ветер мнет в саду кусты,
а сердце замирает в страхе,
а сердце падает как мяч
от этой непослушной крови,
от приключений, неудач,
от светлых крыльев в изголовьи.
Не отойдя и не остыв
от всех забот и дел вседневных,
ты слышишь сладостный призыв
к замене легкой. И не гневно,
не торопясь и не дрожа,
ты приучаешься заране
и пальцы жадные разжать,
и все отдать, себя не ранив.
И вот – забудь, что есть земля,
где счастье места не находит,
что плечи слабые болят
и жизнь почти что на исходе.
Тебе даны следы удач
и больше четверти столетья, —
она труднее всех задач —
ищи залог судьбы в ответе.
Но числа пухнут и растут,
и тут в невиданном размере
ответ свивается как жгут.
Молчит расчетливый Сальери,
а воды льются и гудят
и распирают водоемы,
и путники глотают яд, и все товары невесомы!
А мы бросаем как копье
одно пронзительное слово.
И вина крепкие мы пьем,
чтобы забыть. Сквозь бред больного,
сквозь крик любви и детский зов
крадется вор и звезды блещут,
перо в силках своих же строф
отбрасывает тень зловеще…
И вот решаясь на дуэль,
бросая смертности перчатку,
готовим сыну колыбель
и строим дом пустой и шаткий.
Цепляясь за последний миг —
хоть миг еще на этом свете! —
мы пишем много странных книг
и не стареем на портрете.
Как страшно телу умереть!
Но умираем мы охотно
от горя, от любви, и впредь
готовы мы бесповоротно
всей милой жизнью заплатить
и смертью искупить ошибку,
и так легко теряем нить
в тумане призрачном и липком.
Душе, готовой для разлук,
встречаться суждено с любовью.
Ах, ворожейка, много мук,
глаза цыганские и брови!
Слова – волшебный плеск весла —
распоряжаются вещами.
Как будто нам земля мала,
любимым рай мы обещаем.
И этот мир такой родной,
и так легко дышать при этом,
а небо над тобой одно
и слышит праздные обеты.
Кто любит, тот теряет счет,
кто любит, тот всегда – навеки…
Кто любит, тот легко убьет,
любовь, как мартовские реки.
А память? Память, голос мой, —
все та же гонка за бессмертьем.
Цветы засохшие, письмо,
так, как получено – в конверте.
Нас сушит давняя мечта,
нам хочется, пронзая воздух,
для всех, всегда, всегда блистать,
напоминать, как эти звезды.
И будущие наши дни
снимает с картой суеверье,
а затаенный страх саднит
и заглушает пенье Мери.
И мы трепещем – здесь, теперь…
Торопимся – ведь скоро, скоро
откроет ветер нашу дверь
перед шагами Командора.
Легко рифмуя эту жизнь с любовью,
слагаем мы своей судьбе стихи
и воспеваем в окрыленном слове
вседневный труд и темный след сохи.
На грохот войн, на первый плач ребенка
покорным эхом строфы зазвучат…
А по ночам о Музе… Жалом тонким
четверостишья вкрапливают яд.
В полубреду, в построчном исступленьи
так славить мир – хореем – наш удел,
но о тебе, но о твоей измене
еще никто, смиряя боль, не пел.
Роняет небо сонную звезду —
мы произносим сбивчиво желанье
и, в суеверном мучаясь чаду,
мы все о чуде думаем заране.
Мы все от счастья многого хотим,
давая мало… Вспыхнут лица,
глаза солгут, и ночь пройдет как дым, —
потом томиться, звать, томиться…
И мы всю жизнь единственную ждем,
и только об единственном мечтаем,
жалея многих, уходя вдвоем
и говоря – со слов чужих – о рае.
«Меч». 18.IV.1937
Под пришепетыванье крови,
под темный говорок вина,
в полуулыбке, полуслове
затаиваю чудо сна,
удерживаю легкость тела,
свое блаженство неумело
теряя.
Добрый рай теряя —
– ступай, иди, засов открыт! —
с недоуменьем принимаю
подарок новой жизни – стыд.
…………………………………
Кто, овладев волшебным грифом,
какой поэт, каким пером
смущает нас бессмертным мифом,
а кровь бунтарским шепотком?!
«Современные записки». 1937. Т. 65
С усилием, туго светает. Спеши!
Еще за окном синевато и томно…
Почти что еще не светает… Пиши
и вздрагивай, плача…
покамест нескромный
и грубый не ввалится в комнату день
(халат нараспашку, колпак набекрень).
С усилием, туго светает. Пиши
и рви черновик неудачного счастья…
Как скупо и звонко (так нищим гроши)
часы обронили удары.
На части
бумагу, а ночь на куски…
И крикнуть!.. И крикнуть, схватясь за виски.
Опомнись, утихни… Ведь строже, чем мать,
нас день призывает к порядку вселенной.
Опомнись, довольно… Ведь надо желать
спокойного доброго утра смиренно,
пока истлевает
– чего же мы ждем? —
нездешнее счастье в столе под замком.
«Журнал Содружества». 1936. № 10
Посыпав пеплом… Пепел не от горя —
от бедности, от скудости твоей…
Красавица, всегда покорна в споре
и младшая. Всех младше и милей.
Он о тебе подумал, Сандрильона,
на Музу – Музу! – крикнул, не стерпел:
не о царях, волшебницах и тронах —
о рваном Замарашкином тряпье!
Он бросил стих как вызов, как перчатку, —
зола легко лежала на руке,
а у щеки вилась пушисто прядка,
как золото, укрытое в песке.
Течет река, и дышит лес, и много
на этом свете радостей и благ,
а у тебя на первый бал дорога
и золотая туфелька – твой флаг.
Ты с каждою страницей хорошеешь,
все ближе к славе и любви – тайком.
Но выдержит ли худенькая шея
корону царств, придуманных пером?!
Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая,
тебя бы утешить никто не сумел.
В угрюмые ночи ты бредишь о рае,
ты плачешь стихами – таков твой удел.
Всю душу на рифмы, любовь на волокна,
кружат, выплетаясь, стихи-кружева,
а ветер стучится в ослепшие окна…
Ты ищешь, последние ищешь слова.
А ветер несет типографскую краску;
готовая к пытке, душа не поет.
На всю твою нежность горючею лаской
свинец переплавленный – горе твое.
И снова рождаясь под грохот и гулы,
раздавлена валом, выходит душа,
на злую любовь по-другому взглянула,
мертво одеяньем бумажным шурша.
Твоей неразрезанной книги одежды!
Рифмованный холод, подавленный стыд!
Читай же: ни горечи нет, ни надежды —
и черным по белому – нищая ты!
Кораллы на нитке,
а слово в строке,
да оловом жидким
печаль на щеке.
И Музою избран,
и конь твой крылат,
но рай твой не прибран,
не вымощен ад.
Идет спотыкаясь,
и каждый толкнет…
Но гордость какая!
Походкой в полет.
Пусть голос под шарфом,
но молвит ли он —
эолова арфа,
вериг перезвон.
И крепко зажато,
хоть жалит порой,
– винтовка солдата —
навеки перо.
От всех начал до всех концов
и без конца и без начала.
Бледнеют лица от венцов,
клянется вечность над металлом.
Роняет теплый воск свеча,
и тускло золото колечек,
и белым дымом на плечах
фата уборов подвенечных.
А белка бьется в колесе —
в кольце земных сует, надежды,
и, ноги омочив в росе,
измявши белые одежды,
душа присела на крыльцо,
чтоб спеть с тоскою семиструнной
о том, как спаяна кольцом
ее единственная юность.
Ах, потеряла я любовь,
ах, потеряла я колечко!
В крещенский вечер стынет кровь,
гудит затопленная печка.
и не мигая ты глядишь
в круг золотого предсказанья, —
колдует над стаканом тишь,
и в дверь стучится обещанье.
Но все мутней вода в кругах,
стакан дрожит от бури темной,
ты видишь, отгоняя страх:
тяжеловесным и огромным
кольцом навеки скован свет,
кольцом экватора. И гибель,
шагая за судьбою вслед,
нам возвращает перстень в рыбе.
Но кольца на груди бойцов
кольчугой против стали острой, —
тут обручальное кольцо,
тут перстни графа Калиостро.
И все же смерть, – глухой гонец,
чудесный символ презирая,
найдет и подчеркнет конец
между тобой, землей и раем.
Над фитилями билось пламя;
шла, застревая в колеях,
весна неверными шагами
через игорные поля.
Цвели трефовые созвездья,
как розы. Росчерком мелков
кабалистически возмездье
навек слепило игроков.
И вздох, задержанный экстазом,
внезапно всхлипывал, как крик;
судьба мигала черным глазом,
судьба-цыганка, дама пик.
И ждало замершее тело
последней ставки. Ночь текла,
Тринадцать карт на стол летело,
как звон разбитого стекла.
И в сердце, в туз червоной масти,
бубновая вонзалась грань,
сквозь боль, распахнутую настежь,
в упор, на гибель шла игра.
Дрожали карточные стены;
ночной сменяя караул,
заря входила в зал надменно,
и, опрокидывая стул,
ты слышал приговор суровый,
приказ двойного короля,
чтоб жизнь отыгранную снова
ты нес в суконные поля.
«Скит». II. 1934