444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Чёрная речка » Текст книги (страница 19)
Чёрная речка
  • Текст добавлен: 15 августа 2026, 06:00

Текст книги "Чёрная речка"


Автор книги: Дмитрий Быков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

8

В июле Иван Тургенев получил письмо; оно пришло не по почте – его принёс крайне неприятный посыльный, чёрный, как арап, и страшно напуганный. Всё время оглядывался, попросил добавить чаевых, письмо сунул неловко и убежал очень быстро. Почерк показался Тургеневу знакомым, как всякому русскому, но, как всякий русский, он не доверял первому впечатлению, однако, как всякий русский, знал, что возможно всё, а потому читал с особым русским вниманием.

«Милостивый государь Иван Сергеевич! Я знал ваших великих и весьма дальних родственников, Александра Ивановича и Николая Ивановича, но писать к вам заставляют не дружеские, почти родственные чувства, а сердечная благодарность за вашу речь 6 июня – в день, поневоле для меня значительный. Жалею, что не был при сём хотя мичманом, как говаривал незабвенный Суворов, – но был медным истуканом с выражением как бы запора, с цитатою, за которую следовало бы мне Жуковского хорошенько оттрепать, несмотря на разницу в летах. „Что прелестью живых стихов я был полезен“» – каково! Я был полезен! Полезен, м. г., бывает печной или ночной горшок, и я рад, что вы показали всему этому собранию и моё, и его истинное место.

К делу: у меня есть для вас предложение, которое, уверен, вас нимало не удивит. Кроме вас, мне не к кому с ним обратиться. Внемлите же. Движение „Чёрная речка“, начатое Петром Великим в видах создания национальной элиты, со временем выродилось: задумано оно было как система отбора талантливейших молодых русских, которых предполагалось отправить в Европу, выучить там и обратить их таланты на пользу Отечеству. Опыт колонизации России посредством Германии при содействии царя оказался столь успешен, что пошёл даже слух, будто царя подменили. Вскоре, однако, было замечено, что, если далее колонизация пойдёт такими темпами, Россия, чего доброго, утратит национальную самобытность, а с нею и монархию; во времена Царскосельского лицея – который, как вы наверняка слышали, я окончил, – прожект получил новое направление. Россия обладает некими специальными условиями для формирования интеллектуальной элиты – как то: невротизация посредством хронического страха, постоянное чувство беды, которую не можешь предотвратить, и чувство вины, которой не понимаешь. Эта элита, выросши и созрев, начинает представлять опасность для монархии, а с нею и всего российского уклада; от петровского проекта осталась половина, а именно – выращивать гениев и отправлять за границу. Так определилась миссия России в мире: если уподобить Землю гигантскому организму, в России находится матка, выращивающая священных монстров на благо остальному миру. Иные из них не желают рождаться, как иные дети не желают взрослеть, делая вечный динь-динь на жестяных барабанчиках. Мало ли было случаев так называемой замершей беременности! Некоторые и умирать не хотят, зависнув между жизнью и смертью и влача довольно жалкое существование; среди российских талантов таких не менее трети. Но в какой-то момент всем приходится выбирать; сегодня Россия поставляет миру десятки полноценных младенцев. В силу географической симметрии в Западном полушарии находится страна, чья функция прямо противоположна: она притягивает и поглощает российских младенцев, в последнее время особенно интенсивно. Иные из них задерживаются в Европе, но Европа скоро становится им тесна. Североамериканские Соединённые Штаты не напрасно меня волновали – я даже посвятил им заметку, лень искать: там говорилось, что в народе, не имеющем дворянства, торжествует варварство. Вот, значит, дворянство туда поехало. Прежде всего, правда, сейчас туда устремляется еврейство – но я вынужден признать, что еврейство и есть новое дворянство, обладающее главным врождённым кодексом – отпечатком Бога, его пристрастности, его вражды; еврейство может сделать Штатам инъекцию аристократизма, сколь бы странно это ни звучало, и помочь им выдумать национальный миф, с чем евреи отлично справляются во всём мире.

С порождающей функцией России, милостивый государь, всё было бы в полном порядке, когда бы Россия не вступила на самоубийственный путь сохранения монархии любой ценой: выяснилось, что каждое следующее сечение пирамиды меньше предыдущего, а в конце концов она сведётся в точку, чего не приведи нам Бог увидеть. Уже сейчас всякое следующее царство глупее предыдущего, а всякая война неудачней предшествующей. Детородную миссию придётся передать Европе, и поскольку я не вижу других способов формирования новой элиты, кроме отбора и насильственной невротизации одарённых детей, я полагаю, что миссию открытия нового Лицея следует взять на себя вам.

Почему вам? Потому что вы обладаете превосходной системой связей с европейской и даже американской словесностью; потому что слово ваше закон, суждение бесспорно, вкус абсолютен; вы имеете особое понимание души подростка, чему свидетельство ваш рассказ, уже содержащий в себе зародыш будущего Лицея. Этот рассказ – „Бежин луг“ – должен дать название европейскому проекту, перенимающему эстафету у „Чёрной речки“: нет лучшего способа сформировать среду талантливых подростков, как рассказывать им страшное во время ночного выезда в луга! Поверьте, интуитивно вы постигли наше любимое лицейское занятие. Ничто так не сплачивает и, так сказать, не взрослит подростков, как совместно пережитый страх – имеющий вдобавок не государственное, а эстетическое происхождение. Во всех детских компаниях непременно „сумерничают“, то есть рассказывают по ночам ужасное; так появился „Франкенштейн“, так был придуман „Вампир“ Байрона, так проводят время и ваши прекрасные сельские дети. Название же рассказа, да и всего Лицея, представляется мне идеальным для сокрытия истинных наших целей, ибо по-английски Bejin look означает „Китайский вид“, или „Китайский взгляд“, и в результате на нас никто не подумает – тем более что следующей планетарной маткой с высокой вероятностью станет именно Китай.

(Здесь Тургенев понял, что автор рехнулся, но читать не бросил – напротив, ему становилось всё интереснее.)

Кроме того, я кое-что знаю о вас из самого надёжного источника – от женщины, которую я любил и которая долгое время была вашим сердечным другом; я рад, что с вашей стороны никогда не было ни малейших поползновений, вам нравилась другая цыганка, и потому ваши чувства вполне бескорыстны, а её оценки свободны от пристрастности. Вы, несомненно, понимаете, о чём я говорю. Вы сказали ей однажды, что у неё, французской романистки, русская душа; вы не знали, как вы правы, но доказательства этой правоты я предпочту отложить до личной встречи. По некоторым признакам я догадываюсь, что мой замысел известен правительству моей страны, искренне заинтересованной в том, чтобы деградация и отказ от прогресса стал не только её, но и общим уделом; поэтому я воздержусь покамест от этой встречи. Не сомневаюсь, однако, что она состоится. Насчёт того, что поэзия не ночевала в стихах Некрасова, вы неправы. Я представлю вам доказательства, какие вам сегодня и в голову прийти не могут. Ха-ха! В предвкушении скорого свидания в более безопасные времена.

P. S. А вот ваши собственные стихи мне очень нравятся – в особенности то, из которого один дилетант – майор егерского полка – сделал прелестнейший из новых романсов. Я иногда напеваю его, проезжая белёсым утром по осенней равнине. Я совсем не тоскую по России и, так сказать, по жизни, но иногда слегка грущу, что да, то да.

P. P. S. Надо ли говорить, дорогой коллега, что всё это совершенно конфиденциально и в ваших же интересах делать всё как можно аккуратнее, если жить не надоело и всё ещё хочется мыслить и страдать. И в Россию тоже лучше пока не надо, хотя, конечно, вольному воля. Имею пребыть вашего превосходительства покорнейшим слугой, vale».

Подписи не было, но всё это письмо было как размашистая подпись.

9

Поразмыслив, он вспомнил недавно напечатанную в бартенёвском сборнике «Записку о народном воспитании» и нашёл выводы, изложенные там, в точности совпадающими с главной мыслью письма. Эти выводы были остроумны. Внимание к «Бежину лугу» ему польстило. Он и сам в последнее время полюбил рассказывать страшное и чувствовал, что это и впрямь содействует развитию в детях воображения и, следовательно, вольномыслия. Страшное считалось несерьёзным жанром, а между тем оно одно было гарантированно хорошей литературой, ибо, чтобы насмешить или довести до слёз, таланта не нужно, достаточно техники. Чтобы испугать, нужно как минимум чувство ритма, а не с него ли начинаются все наши удачи – в политике, в новеллистике, в искусстве любви? Он вспомнил, как напевала, как намурлыкивала Полина, раскачиваясь на нём, и ему стало жарко, стыдно и приятно. Получить орден от основателя ордена – что сравнится с этим?

Он остановил внимание на двух младших современниках, двух писателях, у которых был явный талант к воспитанию молодёжи. Шесть лет назад молодой немец позаимствовал у него слово «нигилизм» и тем ввёл его заново в европейскую моду; молодой француз, стремительно входящий в славу, был тургеневским учеником и, пожалуй, младшим другом, хотя тяготел и к Флоберу. Флобера тоже хорошо бы привлечь, но Флобер вот уже два месяца как перешёл в лучший из миров, где уж, верно, беседует со своим любимым Спинозой. Хотя именно про необходимость Лицея – о сходство великих умов! – Флобер говорил в их последнюю встречу. Тургенев отправился в Руан в апреле, незадолго до путешествия в Россию. Флобер ему страшно обрадовался – видимо, переутомился, заканчивая никому не нужный энциклопедический роман про двух переписчиков. Тургенев за жирным сельским обедом – утка, заяц, запечённые яблоки со сливками, и всего этого по обыкновению слишком много – сетовал на упадок нравов и крах образования.

К удивлению Тургенева, Флобер загорелся:

– Да, это великая идея! Я говорил, что сейчас надо идти к молодёжи. Европейская наука состарилась, мой друг, зато подростки умнеют на глазах. Я всегда говорил, что главная задача литературы – воспитание, чувствительное воспитание! В сущности, я ни о чём в жизни не думал, кроме L'Éducation sentimentale, и ничего столько времени не писал и не переписывал. Да, да, я знаю, как это сделать! Подумайте, какое совпадение: ведь именно сейчас я пишу роман – точней, уже дописываю, но как же мучительно! – о тщете всего образования, о том, во что выродилось Просвещение… Нам нужен Лицей по образцу Лицея Анри Ⅳ, восходящего, в свою очередь, к Телемской обители. Я знаю, как это сделать. Я сейчас же распишу план учёбы. Сделайте меня директором, или нет! – сделайте меня отборщиком. У меня особого рода чутьё на гениальную молодёжь. Если вы будете отбирать девушек, я бесценен. Увы, все мои женщины были умны, умны чересчур, до неприличия…

Они просидели до глубокой ночи, набрасывая план – подумайте, до всякого Лицея! – а в начале мая Флобер вдруг на ровном месте упал и умер от апоплексического удара! И как назло, в последнее время он чувствовал себя лучше, и ничто не предвещало… На похоронах кто-то из мнимых друзей распространял слухи: вы же знаете, всё это от венерических болезней! Какие венерические болезни, при чём? Но Тургенев уже знал, что венерические болезни немедленно приписывают любому человеку, опасному для определённых служб; ведь врагами этих служб бывают исключительно развратники! Тургенев тогда чуть в морду не дал этому моралисту. Как жаль, что не было вскрытия! Но Флобер, ненавидевший медицину, завещал себя ни в коем случае не потрошить. А то, глядишь, на вскрытии многое могло бы вскрыться – и два ведущих писателя Европы прожили бы дольше, да и умерли бы иначе…

Тургенев изложил Мопассану план Лицея – тот был в восторге: он сам закончил руанский лицей по классу риторики – и полагал интернат наилучшим местом для образования. Тут же Тургенев написал и Ницше – тот вообще оказался фанатиком закрытых школ для одарённой молодёжи, ибо окончил интернат Пфорта. Атлетизм, мальчишеские игры, мужественная, платоническая влюблённость в потных товарищей! Он всё это вспомнил очень живо, как и бешеную юношескую мастурбацию. Он взял на себя формирование философского курса, а Мопассан – курса европейской словесности.

Тургенев не знал, что под конец жизни Ломоносов изобрёл вушники – прибор, вставлявшийся в уши и позволявший слышать речь интересующей вас персоны на тысячи вёрст от неё; всё это были колебания мирового эфира, а мировой эфир надо уметь слушать, и представители известной службы, неизменной на всём протяжении российской истории – опричнина, Тайная канцелярия, Третье отделение, Охранное отделение, отделение мяса от костей и души от тела, – имели к нему доступ благодаря ломоносовской шарашке, называвшейся первым университетом. В Марфино, по сути, уже только усовершенствовали первые вушнички, заказанные лично у Фаберже.

И вскоре после этого разговора у Тургенева появились первые симптомы странной болезни – боли в спине и помутнения рассудка, мешавшие писать по-русски (только диктовать, и только по-французски). А у Мопассана развились чудовищные мигрени и мания преследования, а у Ницше – сдавливающие головные боли и явные признаки помешательства. К девяностому году оба уже почти не приходили в себя: Мопассан объявил, что он бог Аполлон и его моча драгоценна, как золото, а Ницше объявил, что он бог Дионис и вместо глаз у него драгоценные камни. Эти симптомы поспешили объявить следствием сифилиса – о, разумеется, ведь враг порядка не может умереть иначе, как от сифилиса!

В лечебнице для душевнобольных в Пасси Мопассан кидался на стены от боли и отчаяния; за год до смерти он нанес себе глубокую рану, чуть не перерезав горло. Последние слова его были:

– Тьма! О, тьма!

В лечебнице для душевнобольных в Йене Ницше почти всё время лежал, страдая от прогрессирующего паралича, повторяя только:

– Ночь… О, ночь…

Разумеется, никому не пришло в голову вспомнить предсмертный крик Рембо: «Нищета! О, нищета!» Что подумал об этом Пушкин – мы никогда не узнаем, ибо последний след его земного странствия обрывается в 1882 году. Разумеется, мы не можем игнорировать свидетельство одной сверходарённой девочки-подростка: «Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял. Я с Пушкиным мысленно, с 16 лет, всегда гуляю, никогда не целуясь, ни разу, ни малейшего соблазна…» Ему, как мы знаем, даже нравились носы с горбинкой, особенно склонные покидать отчизну для берегов отчизны дальной, небесной. Но одно дело – гулять мысленно, а другое дело – видеть лично. После пира у Горчакова его не видели, а если и видели – поняли, что об этом лучше помалкивать. Тех, кто с ним гуляет, означенная служба не жалует.

А европейская молодёжь, которую предполагалось спасти, была через пятнадцать лет после его смерти брошена в топку Мировой войны, разразившейся как будто без всяких причин. Причина же была предельно проста: старики не хотели отдавать этот мир блистательному поколению модернистов. Два человека, которые могли сползание в эту бездну остановить в самом начале, были своевременно устранены подлинными мастерами этого дела – не то что нынешние. Впрочем, и писатель пошёл не тот, и только бездна ещё соответствует названию.

Глава четвёртая
1876
1

Старость не наступала, ибо старость есть усталость от мысли и неспособность к вдохновению, а Таня писала не меньше, а даже, кажется, больше, находя в том главное утешение. Он же бросил всё неоконченное и лихорадочно начинал, завещая всё большему количеству учеников, очарованных его щедростью, всё большее количество сюжетов. Ему неинтересно было теперь дописывать. Его занимали теперь только, как в любви, многообещающие завязки. Дописал он лишь эпилог к «Онегину», где попрощался заодно и с главной своей темой – их любовью и переходом; переход близился и страха не вызывал. Он всё больше убеждался в том, что эта смерть была уже не первой и, видимо, не последней. Вообще границы стирались, и границы между ними обоими – тоже.

– Ты знаешь, – сказал он в одну из ночей, когда им было ещё по пятьдесят, – я, кажется, вполне разработал последний план. То есть я знаю теперь, что и в каком порядке делать тому, кто останется.

Этого можно было не разъяснять – они всё чаще описывали круги, накручивали спираль вокруг этой темы, оплетали её, словно плющом, эвфемизмами, трюизмами и будущими ритуалами. Ничто их не разлучило – нельзя было позволить это сделать и последней разлуке. Он повторял себе: не может быть, чтобы мой ум не разрешил этой задачи, ведь мой ум создан открыть всё, ответить на любые вопросы, которые я способен задать себе. А если не я, то, должно быть, это успел сделать Ломоносов. Не может быть, чтобы он не изобрёл способа, дальнозвука или ещё чего-нибудь, чтобы разговаривать с тем светом. Доказали же они с Лавуазье, что материя никуда не девается. Значит, вся она едина и связана, и незримая материя должна отвечать на призывы зримой, как отзываются друг другу разлучённые близнецы. Но это была уже во всех отношениях тёмная материя, он ничего не понимал в этом. Чувствовал, что связь должна быть, и всё.

Осторожно он навёл на эту тему изобретателя Периодической системы, когда тот в очередной раз приехал в Париж с докладом о неоткрытых, но, безусловно, существующих элементах. Это ему было как раз близко – вся поэзия рассказывала о неоткрытых элементах и давала им имена. Явилась новая эмоция – пропадай всё пропадом, так даже лучше; и многие поэты Парижа находили в этом смысл и создали целую плеяду, несколько однообразную, но искреннюю. Рембо среди них почитали как святого, но Рембо уже не было до этого дела. Он перенёс талант в сферу торговли и утверждал, что в ней даже больше поэтического. Впрочем, как поэт он никогда ничего собой не представлял. Единственно поэтического в нём было нежелание писать стихи после разгрома Коммуны. Всё-то уже было, повторял Пушкин, всё было, и я в двадцать шестом думал, что хватит, но меня поманил Николай. Слава богу, что Рембо поманила Африка и он не сделал Тьера своим цензором.

Менделеев привёз несколько прекрасных образцов водки, над усовершенствованием которой работал с увлечением истинного фанатика, и дегустировал её с Пушкиным под квашеную капусту, которой держательница кабака на рю Гренель была великая мастерица – Пушкин научил её многому; знатоки говаривали теперь, что лучшей закуски Париж не видывал, ибо она спасала ещё и от утреннего похмелья.

– А что, – начал Пушкин осторожно, – Ломоносов предчувствовал свою смерть?

Менделеев взглянул испуганно:

– Вы что же, о смерти думаете? Бросьте. Ничего там нет.

– Это нам, поэтам, виднее, – махнул рукой Пушкин, не желая наводить Менделеева на метафизические прения. Атеисты обожали поговорить о том, что ничего нет, как бы в надежде на то, что их кинутся разубеждать; очень надо. Всё равно что бегать за ребёнком с ведром чёрной икры, приговаривая: ещё ложечку, крошечка! Пусть кобенятся, нам больше достанется; всё в мире ограничено, бессмертие тоже небось рассчитано не на всех. – Я про другое. Вот он всякую прекрасную связь изобретал, через время и расстояния. Не было ли у него идей насчёт связей с тем светом?

Менделеев вытаращился на него в полном недоумении:

– Что за мысли! Нет, он о другом думал.

И помрачнел, надолго задумавшись. Пушкин предпочитал его в такие минуты не теребить, он сам потом выскажет, что его тяготит.

– Он бомбу изобрёл, – наконец разродился Менделеев.

Это было интересно. Ломоносов представлялся Пушкину человеком сугубо мирным; оно, конечно, государственные необходимости бывают разные, а всё же гибкость ума не безгранична.

– Такую бомбу, – повторил Менделеев, словно наливаясь яростью, как та бомба. – Вы сами понимаете, это так устроено… до какого-то момента страна вроде нашей может быть, и всё обычно, – это была его любимая присказка – «всё обычно», так рассказывал он о результатах опытов, а потом вздымал густые брови – всё было обычно, и вдруг ка-ак жахнет… – Но все понимают, что чего-то такое летит, – сказал он твёрдо. – Все ждут, что ревизор или что-то. И вы ждёте, и я жду, и тогда уж выбор один. Или мы, или все остальные. Либо человечество, либо Отечество.

Пушкин всегда о чём-то подобном догадывался, но списывал это на природный эсхатологизм своего тревожного мышления.

– И вот тогда бомба, – сказал Менделеев, – и конец миру, о чём предупреждает в своих посланиях отец-основатель, – отцом-основателем он называл Грозного, которого ставил выше Петра, а Петра считал, как говорил он сам, изотопом. – Он везде говорит, что в год какой-то от сотворения – там уже шесть тысяч какой-то, нескоро, ещё века два – надо будет выбирать: Россия или всё. И разумеется, они сделают выбор, чтобы нам чай пить, а их чтобы не было. И Ломоносову приказано было сделать бомбу на основании вещества. Понимаете? Не управляемую тротилом, не взрывчатые смеси, а энергия, которая содержится в веществе. Потому что обычной энергии всей вместе не хватит, чтобы вот так вот жахнуть на весь мир. А тут какие-то связи, я сам плохо понимаю. Он глубже меня видел.

Менделеев помолчал и выпил.

– И Ломоносов не хотел делать эту бомбу, – продолжал он наконец, – и потому вложил в неё защиту. Вот над этой защитой он работал всё последнее время. И неизвестно, успел или нет. Но я думаю, что успел. Учёный не может себе позволить умереть, пока не ответит на интересующий его вопрос. Так что сделал, не извольте беспокоиться.

Пушкин и не беспокоился, потому что не мог себе представить бомбу, способную прекратить историю. Но есть вещи, которых мы представить не можем, а объяснить способны запросто, как, например, – подставьте что-нибудь сами. И почему-то он сразу поверил Менделееву, а размышлять о сохранении союза душ пришлось ему самостоятельно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю