Текст книги "Чёрная речка"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Глава пятая
1841
1Вторая попытка «Чёрной речки» вышла, однако, комом. После отклика на смерть Пушкина корона первого поэта была возложена на несоразмерно большую голову чрезвычайно вспыльчивого поручика, словно судьба заранее позаботилась об уроке смирения для современников: вам Пушкин был нехорош – так вот посмотрите, какие типы бывают осенены поэтическим даром! И – как если бы для более резкого контраста – стихи его были не в пример музыкальнее, в них звучала то музыка сфер, то беспомощный плач одинокого гениального ребёнка, который словно одновременно лишился родни и дома и никогда, никогда не привыкнет к заменам, и этот ребёнок в ответ на любое, вынужденно неуклюжее сострадание набрасывался на непрошеного сострадателя только что не с ножом. Да, дикий был человек, и человек ли? Этот рождён был написать русского Вертера и русского Фауста, Вертера написал, заменив «т» на «н», а Фауста не успел. Избавиться от него Николаю хотелось, хотя истинной меры его дарования он не понимал, но верил по крайней мере Жуковскому. Жуковский переслал Пушкину всё, что смог достать, – Пушкин буквально требовал мальчишку к себе, уверяя, что наконец найдёт равного собеседника, а то вовсе уж начал слабеть умом с французами, – и Горчаков, коего мнение всегда оказывалось решающим, припечатал: давайте переправлять, а то наделает беды себе и нам. Был написан план, пушкинская схема сработала удачно, гибель на дуэли не вызывала подозрений, да и видно было, что поручик ищет смерти, потому что сам себе надоел. Так бывает с людьми, рождёнными преодолеть барьер и вывести искусство на новый рубеж, – но страшно разбежаться, страшно прыгнуть, Бог весть ещё в какие бездны занесёт тебя этот прыжок, да и вообще нерешительность – русская болезнь, для которой в то время не было ещё научного названия. Кое-кто догадывался, что это не просто так, но старики привычно твердили: не болезнь, а распущенность. Поручик искал смерти потому, что не выдерживал жизни. Для совершения скачка требовалось сменить почву, но он вбил себе в голову, что бегство позорно. Вариантом смены почвы был Кавказ, но на Кавказе шла война, и риск был неприемлемый. В конце концов для решительной беседы с поручиком был откомандирован Белинский, которому он бы поверил, – Краевский считал его первым критиком, и с полным основанием. Краевский и устроил им встречу.
Они были друг другу немного знакомы по Пятигорску, где Белинский лечился, а Лермонтов притворялся. Лермонтов тогда гаерствовал, позировал и нарочито дерзил, Белинский с тех пор аттестовал его пошляком. Тем не менее к сороковому году оба несколько смягчились и по крайней мере знали друг другу цену. Краевский сказал несколько общих фраз и удалился.
БЕЛИНСКИЙ. Я хочу с вами говорить прямо: каковы бы ни были личные наши отношения, я вас считаю первым поэтом.
ЛЕРМОНТОВ. Первых поэтов не бывает. Это не скачки.
БЕЛИНСКИЙ. Неважно. Мы слишком недавно пережили утрату гения, чьё первенство вы, конечно, не оспариваете.
ЛЕРМОНТОВ (ломким тенором). Это другое дело, место мёртвого оспаривать нельзя.
БЕЛИНСКИЙ. Так вот вторую смерть гения мы себе позволить не можем при всём нашем богатстве. Вы по краю ходите. Я серьёзно за вас опасаюсь.
ЛЕРМОНТОВ. Смерть в бою дело обыкновенное, беречься – только хуже сделаешь.
БЕЛИНСКИЙ. Смерть в бою не худшее, что может случиться. Вы раздражили правительство, они воспользуются первым поводом.
ЛЕРМОНТОВ (страшным шепотом). Вы предполагаете наёмного убийцу? (Хохочет.)
БЕЛИНСКИЙ. Я от них жду чего угодно, но проще всего подстроить вам ссору, вызвать и убить. Вы вспыльчивы, им это будет нетрудно.
ЛЕРМОНТОВ. Подстроить нетрудно, а убить, пожалуй, трудно. Я фехтую, стреляю, даже и на кулаках дерусь на хорошем среднем уровне. Даже, пожалуй, и выше среднего. (Помолчав.) Ещё я рисую недурно. (Усмехается. Вот в этот момент, перечисляя бесполезные совершенства, он более всего похож на себя.)
БЕЛИНСКИЙ. Боюсь, полной меры их готовности вы не представляете. Если ничто не сработает, они убьют вас из-за угла. Вам на их земле нет места.
ЛЕРМОНТОВ. Мне ни на какой земле нет места. (Аффектированно смеётся оперным смехом: ха-ха-ха.)
БЕЛИНСКИЙ. Для вас лучший выход – уехать, а потом, когда всё переменится… всё ведь переменится, этого нельзя не видеть… Потом можно вернуться. Когда ваша несовместимость будет не так бросаться в глаза.
ЛЕРМОНТОВ (после паузы). Вы понимаете, что такие предложения…
БЕЛИНСКИЙ. Я потому и говорю, чтобы вы меня выслушали серьёзно.
ЛЕРМОНТОВ. Меня никто не выпустит.
БЕЛИНСКИЙ. Есть методы. Есть система. Я не могу вам рассказывать всё и даже многое, но, если вы дадите carte blanche, ваш выезд не такое сложное дело.
ЛЕРМОНТОВ. Я сам думаю об этом, но только на восток.
БЕЛИНСКИЙ. Это уж ваш выбор.
…Некоторое время он думал, но, подумавши, решил, что, кроме гибели на дуэли, ни на что не согласен; после Пушкина русскому поэту не пристало дезертировать. Он, пожалуй, даже и почувствовал риск и перемену в отношении к себе, и не хотел подставляться под случайную гибель, но легенда могла быть одна – дуэль, и непременно с иностранцем. После некоторых размышлений выбрали француза, влюблённого в русскую поэзию, Эрнеста де Баранта, юношу двадцати двух лет. Он был сын французского посланника. Пребыванием среди русских снегов он тяготился и мечтал вернуться. Дуэль давала ему отличный к тому повод. От него требовалось только вызвать, чтобы это видели. Дуэль, по настоянию Николая, опять была устроена на Чёрной речке, чтобы понимающие поняли, а остальные оценили преемственность. В России хорошо делается всё, что курируется на самом верху, – если только всё не портит откровенно дикарская натура спасаемого.
16 февраля 1840 года на балу у графини Лаваль, почти семидесятилетней, всё ещё экстравагантной и носившей ярко-рыжий шиньон, де Барант, страшно робея, подошёл к Лермонтову и сказал дрожашим голосом, но так, чтобы окружающие расслышали:
– Говорят, вы отзывались обо мне предосудительно.
ЛЕРМОНТОВ (смерив его таким взглядом, что можно было вызывать за одно это; тут он был мастер, не всякий мог выдержать этот взор блестящих, как бы жидких, суженных яростью глаз). Кто говорит?
БАРАНТ (трепеща). Это неважно, но это говорят.
ЛЕРМОНТОВ. Я? О вас?! (Подчёркивая бездну, их разделяющую.)
БАРАНТ (со старательной заносчивостью). Вы – обо мне.
ЛЕРМОНТОВ (железным, ледяным голосом). Я никогда не говорил о вас. По крайней мере, я не говорил о вас ничего предосудительного.
БАРАНТ (оглядывая залу в поисках внезапного спасения). Я совершенно удовлетворён. (Вспомнив, что цель не достигнута.) Однако… лучше бы вы обо мне вообще не говорили.
ЛЕРМОНТОВ (с интонацией крайнего удивления). Вы, кажется, делаете мне указания о том, как и о чём говорить?
БАРАНТ (совершенно смешавшись). Что вы, как вы могли подумать. Я не делаю вам никаких указаний.
ЛЕРМОНТОВ. Тогда в чём же дело?
БАРАНТ (в отчаянии). Я только хотел сказать, что если уж вы говорите… то лучше бы не обо мне.
ЛЕРМОНТОВ (рассматривая его, как муху). То есть в каком смысле «если уж я говорю»? Вы желаете, чтобы я не говорил?
БАРАНТ. Боже мой! Вы понимаете меня совершенно не так! Вас что, не предупредили?
ЛЕРМОНТОВ. Кто и о чём должен был меня предупредить?
БАРАНТ. Ну, вот что я… что я собираюсь… что я буду вас вот это…
ЛЕРМОНТОВ. Тот, кто меня о подобном предупредил бы, прожил бы недолго.
БАРАНТ (безумно тоскуя). Боже мой, что он говорит… Во Франции я знал бы, что делать, а тут…
ЛЕРМОНТОВ (прицепившись и воспаряя). Ах, во Фра-а-анции?! Вы, значит, полагаете, что в России не так строго соблюдаются понятия чести? Вы полагаете, что французы уже вправе обучать русских, как себя вести? Вы полагаете, что убийство первого русского поэта французом даёт вам право учить нас правилам хорошего тона? Так вот, я смею вас уверить, что в России щепетильнее, чем во Франции, относятся к вопросам чести. Я вас вызываю, я завтра утром из вас котлету сделаю. Вы будете знать, как разговаривать с русским офицером.
БАРАНТ (чувствуя миссию выполненной). Слава богу. Благодарю за честь… то есть я хотел сказать, спасибо за ваше время… то есть, Боже мой, что делается? Ну, мы завтра увидимся и тогда ещё поговорим, да? До завтра! Вы тогда договоритесь обо всём, я приеду куда следует и сделаю что потребуется, а пока до свидания, желаю вам приятно провести остаток вечера, хорошего дня. (Исчезает.)
2Утром следующего дня нервный Белинский привёз полуживого Баранта на Чёрную речку. Во избежание возможных ранений принято было решение драться на шпагах, потому что пуля дура и может задеть непредвиденно. Барант стоял, уперев шпагу в снег. Это был пятый раз, что он держал её в руках: у него не было никаких способностей к фехтованию, то ли дело стрельба, тут он упражнялся регулярно. Белинского тошнило, он был в невыносимом состоянии тревоги: это был не страх, нет, но именно всегда находившая на него в присутствии Лермонтова, вполне осознанная и узнаваемая не тревога даже, но чувство, что всё пойдёт не так; в присутствии этого человека не могло ничего получиться, как задумано, он одним своим появлением на свет уже сломал все возможные тут благополучные финалы. Бывает так: вошёл человек в гостиную, и собравшиеся поняли, что всё кончено. Это не было даже чувство дискомфорта – это было чувство скорее уютное, даже немного усыпляющее: больше стараться не о чем, всё равно уже ничего не получится. Можно подумать, что это сознательная ретардация, я просто не знаю, что будет дальше, – да всё я знаю, но надо как-то передать это февральское чувство зыбкости и знобкости. Белинского тошнило, как уже сказано, и знобило. Ему хотелось, чтобы его тут не было, чтобы как-нибудь всё получилось без него; но критик – это не журнальный остряк и не развлекатель провинциальных барышень, желающих знать, как оно тут в столицах. Критик – смотрящий за литературой, надзирающий за ней, он следит, чтобы у всех нужных, важных авторов был стимул и желание работать, чтобы носы были вытерты и салфеточки перед едой повязаны, чтобы Ваня не толкал Петю и оба не обижали Глашу, чтобы Michel вёл себя прилично, иначе его сейчас убьют. Лермонтов уже стоял в третьей позиции, игнорируя всяческие церемонии и готовясь не столько отражать, сколько нападать. Белинский понятия не имел, что это за позиция, но вид его не внушал надежды на мирный исход. Со шпагой Лермонтов был не то чтобы красив, но внушителен, ему шло это оружие, да он с любым оружием выглядел лучше, чем без. «Ещё недурно рисую», – вспомнилось Белинскому; небось и перед мольбертом он так же стоял.
Барант, не поднимая глаз, ковырял снег шпагой. Лицо его выражало лёгкую скуку и чувство вины, как у человека, вынужденного доигрывать идиотскую комедию с людьми, чьё мнение ему вдобавок неважно.
В совершенном молчании прошла минута; сеялся мелкий противный снег.
– Я требую, чтобы этот господин защищался, – крикнул наконец Лермонтов.
Барант не понимал, чего от него хотят. От него требовалось явиться на место, он явился. Приготовлена была кукла, отпевать и хоронить собирались в Тарханах, совершенная секретность события обеспечивалась якобы ужасным недовольством государя. Поэт должен был кануть, возбудив лёгкое сожаление и разговоры о том, что сам виноват, ежедневно нарывался. Дальше Лермонтова должны были секретно переправить, Горчаков был предупреждён и ждал, его отправили бы на Кавказ и оттуда в Персию, а там он избрал бы занятие по вкусу из числа почётных: странствие, война, или поэзия, или военная поэзия, или поэтическое странствие; дервиш, солдат или суфий. Но Лермонтов вёл себя так, словно с ним ни о чём не договаривались. Он подошёл к Баранту, смерил его уничтожающим взглядом и принялся ругаться по-русски и по-французски.
– Дурак, – сказал он. – Свинья. Французская сволочь.
Барант смотрел на него в немом ужасе. Он не понимал, как вести себя с этими русскими. Мысленно он уже ехал в Париж, высланный за дуэль, разразившуюся вдобавок не по его вине.
– Я со своей стороны, – сказал он робко, – не понимаю, что могло вызвать… Заверяю вас в совершенном с моей стороны уважении и более того, весьма высоко оцениваю ваши сочинения…
– Я не нуждаюсь, – сказал Лермонтов в бешенстве, – в вашей оценке моих сочинений. Я не думаю, что вы можете понимать мои сочинения. Вы свинья, милостивый государь, и не вам хвалить русские сочинения…
– Однако же вы не очень-то, – обиделся Барант. – Вы не у себя дома, извольте себя вести…
– Напротив, – сказал Лермонтов нагло, – я как раз у себя дома, а вот что ты здесь делаешь, обезьяна, это мы будем сейчас смотреть…
– Ну это вообще уже не лезет ни в какие ворота. Ça dépasse les bornes, – сказал Барант и встал наконец в первую позицию. – Вы что себе позволяете, вы кто такой? Я понимаю, конечно, что поэт и всё с этим связанное, но надо себя как-то сдерживать…
Это вывело Лермонтова из себя, если считать, что до сих пор он был в себе, и он окатил Баранта градом таких ругательств, что Франсуа Вийон, случись он поблизости, покраснел бы, как мальчик. Белинский читал впоследствии, что так проявляется известный речевой тик, наблюдаемый со времён Средневековья, но впервые описанный Гаспаром Итаром, парижским психиатром, в 1825 году: больной в состоянии сильного нервного расстройства принимался буйно сквернословить, причём один из случаев – маркиза Дампьер – была утончённой аристократкой и после припадков ничего не помнила. Очень возможно, что у Лермонтова под действием напряжения и обиды возникал тот же синдром, но причин его внезапного проявления Белинский не понимал, а Барант и не обязан был вникать в них. Он потерял самообладание и кинулся на Лермонтова, который хоть и прекрасно фехтовал (а рисовал ещё лучше), но к такой ярости всё же не был готов. Барант ранил его в грудь, хотя и неглубоко, и тем, кажется, привёл в чувство. Лермонтов пошатнулся и отбросил шпагу.
– Уведите этого птенца, – крикнул он Белинскому, – а то я за себя не ручаюсь.
3Баранта схватили и оттащили, Лермонтов отправился писать рапорт о дуэли, в котором всю вину за ссору с французским посланником брал на себя. Он стал неузнаваемо тих и даже весел. Белинский со свежим «Вестником Европы» посетил его на гауптвахте.
Лермонтов что-то рисовал, насвистывая, и казался совершенно беспечен.
– У меня для вас добрые вести, – сказал Белинский. – Государь сказал, что за дуэль с инородцем слагаются три четверти вины. Отделаетесь Кавказом, причём без разжалования. Но скажите вы мне на милость, что на вас нашло?
– Увлёкся, знаете, – просто сказал Лермонтов. – Подумал – ну что обязательно они нас убивают, может быть, мы их иногда?
– Признаться, я уже подумал, что это болезненное, – сказал Белинский и рассказал про синдром Итара-Дампьер.
ЛЕРМОНТОВ. Забавно. Но это совсем другое. Давайте я тоже буду иногда откровенен, всё-таки вы вот пришли навестить, тратите время, силы, могли бы с большей пользой провести час… Я вам скажу. Я всю ночь думал перед этой Чёрной речкой – слушайте, ну куда я поеду? Я пишу по-русски…
БЕЛИНСКИЙ. Вы цитируете Гёте наизусть часами, Байрона знаете, говорили, что интересуетесь арабским…
ЛЕРМОНТОВ. Не в языках же дело. У нас в полку есть полиглот Голицын, кавалерист, и что же – вы думаете, он в древней Греции был бы на месте? Где родился, там пригодился. Это они все не русские, а я русский. Я самый тот доподлинный русский, которого почти теперь не осталось, которого задавили всякими формами рабства… Они придумали, что русский значит послушный, что ему сказали, и он побежал… Русский сам с собою может сделать что угодно, и свои могут со своими, но чужого он не потерпит и чужой воли над собой не может переносить. Я человек храбрый, не буду играть тут в скромность, ибо скромность вообще добродетель не русская, скромен пусть будет немец или иудей…
БЕЛИНСКИЙ (улыбаясь). Мне рассказывали, что вы разговорами о своей храбрости очень многих восстановили противу себя на ровном месте. Мне говорили – это что-то не русская храбрость…
ЛЕРМОНТОВ (раздражаясь). Это они выдумали себе, что русская храбрость о себе молчит и вообще всячески стесняется, всячески se gêne… Русский человек – это, если вам интересно, огромное Я, он несёт это Я и ничего другого не говорит, этого довольно. Немец может быть деловым человеком, англичанина интересует закон, американца – демократия или рабство, француза тоже что-нибудь интересует, что вне его, вот как Баранта этого, который вбил себе в голову, что он любит стихи. Он стихов вообще не может понимать, из чего это варится и зачем, но к чёрту француза. А русского интересует он сам, он se manifeste. Я мог бы писать на французском, мог бы хоть на латыни. Но жить я смогу только здесь – или уж на Востоке, до которого покамест не дозрел; когда изучу по-настоящему арабский и ахль ас-суффу, тогда можно будет уходить. Но сейчас я и причин особенных не вижу…
БЕЛИНСКИЙ. Когда увидите причины, будет поздно. Там (закатывает глаза под лоб) теперь большие перемены. Там будет теперь сплошная святая Русь, но не в вашем диком варианте, который мне скорей навевает мысли о «Слове о полку», не пиитическая Русь со свистом травы, с закатами, с волками… (Лермонтов горячо кивает.) А там будет Русь княжеская, там будет из всех возможных историй история власти и её охранников. Это будет сатрапия. Они решили, что сохранить страну в неподвижности среди европейских волнений теперь можно одним способом – полностью оградить, предварительно выдавив всё сколько-нибудь одарённое. От этого одни беспокойства. Мы, разумеется, поборемся, никто не намерен уступать до битвы. Но они для себя решили, что развитие России вредно, что развиваться она уже пробовала и в результате заразилась европейством. Европа же нас всегда презирала, никогда не любила и никогда не примет. Вы сами это должны видеть, теперь будет новый литературный тип, дюжинный малый. Пехотный капитан, честное сердце под шинелью. Я не хочу сказать, что они там Грозные. Они люди с зачатками цивилизации, они не хотят всех передавить – не из соображений гуманности, но из чистого практицизма, чтобы не создавать волнений. Они могут вытерпеть меня, и я, пожалуй, даже гожусь им для вывода разговоров на поверхность. У меня свой интерес, у них свой: я хочу говорить, они хотят всё держать под надзором. Но вас они не стерпят, вы отравлены ранним развитием, у вас при всей русскости нерусский склад ума. Я, пожалуй, не стану говорить «западный». Весьма вероятно, что ислам с его культом мужественности, презрением к труду в самом деле к вам ближе; вы можете стать не ещё одним европейцем, а, пожалуй, первым русским коранитом; положим, «Подражания Корану» были у Пушкина, но там была игра, стилизация, ему это совершенно чуждо – вы же прямо словно оттуда сошли, с тех вершин. Я вижу у вас эти небесные краски, возможные только в горах, эти безлюдные пространства, и это, пожалуй, даже не романтизм, а его восточная ветвь, живая и дикая, где человека убить как плюнуть. Но поймите, никакой Кавказ вас не защитит. Они убили бы Марлинского, но Марлинский вовремя это понял…
ЛЕРМОНТОВ (горячо). Всё это вздор, у нас ходили эти слухи.
БЕЛИНСКИЙ. Это не слухи. Это сфера моей непосредственной деятельности.
ЛЕРМОНТОВ. Сфера вашей деятельности литература, а это военное дело…
БЕЛИНСКИЙ. Сфера моей деятельности – охрана литературы, скажем так. Кто-то должен над нею надзирать, а кто-то за ней присматривать. Тело Марлинского не найдено. Марлинский ушёл, потому что Бестужевым здесь не жить.
ЛЕРМОНТОВ. Это смешно. Кому он мог мешать? За «то» он расплатился.
БЕЛИНСКИЙ. За «то» нельзя расплатиться. Они никого не простили. Марлинский хотел вернуться в Петербург, понял, что ему этого не дадут, и при первой возможности ушёл. Разумеется, у него свои понятия о чести, и уйти к неприятелю он бы не мог. Но спросите себя: является ли черкес для вас неприятелем? Я наслышан о вашей дружбе с ними…
ЛЕРМОНТОВ (задумчиво). У меня есть кунаки среди них.
БЕЛИНСКИЙ. Так вот вы поговорили бы с ними.
ЛЕРМОНТОВ (после паузы). Если бы Марлинский ушёл, я бы знал.
БЕЛИНСКИЙ. Как раз если Марлинский действительно ушёл, он уж как-нибудь позаботился о том, чтобы об этом не знали. Он всё-таки офицер, и офицер превосходный. (Сквозь зубы). Лучше, чем писатель.
ЛЕРМОНТОВ. Откуда вы можете знать?
БЕЛИНСКИЙ. Знать я не могу, но из его переписки известно, что он изучил Коран, выучил арабский и жаловался на лютую скуку. Я не понимаю, почему ему не уйти. Измены тут нет. Он не чувствовал вкуса к убийству. С ним обошлись бесчеловечно. Люди, имеющие возможность уйти, должны уйти – иначе это хуже рабства, это добровольное и восторженное рабство. Я больше скажу вам: истинная честь заключалась бы в том, чтобы сохранить себя. Вы могли бы сейчас не на гауптвахте киснуть, а бродить по своим горам.
ЛЕРМОНТОВ. Я буду думать.
БЕЛИНСКИЙ. Но учтите, что думать вам надо быстро – на вас сейчас злы. И вообще сейчас всё покатится в другом ритме. Там (глаза под лоб) характер сильно переменился. Там было снисходительное презрение к Европе, а зреет большая обида на неё. Когда будете на Кавказе, воспользуйтесь первой возможностью.


























