Текст книги "Чёрная речка"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Дмитрий Быков
Чёрная речка
Роман

№ 205
Freedom Letters
Царское Село – Париж
2026
© Дмитрий Быков, 2026
© Freedom Letters, 2026
Александру и Владимиру Шаровым –
отцу и брату
Вижу, вижу спозаранку
Устремлённые в Неву
И Обводный, и Фонтанку,
И похожую на склянку
Речку Кронверку во рву.
И каналов без уздечки
Вижу утреннюю прыть,
Их названья на дощечке,
И смертельной Чёрной речки
Ускользающую нить.
Слышу, слышу вздох неловкий,
Плач по жизни прожитой,
Вижу Екатерингофки
Блики, отсветы, подковки,
Жирный отсвет нефтяной.
Вижу серого оттенка
Мойку, женщину и зонт,
Крюков, лезущий на стенку,
Пряжку, Карповку, Смоленку,
Стикс, Коцит и Ахеронт.
Александр Кушнер
До начала широкомасштабных градостроительных работ в Приморском районе в 1980-е годы Чёрная речка брала исток из обширного болота, окаймлявшего с юга озеро Долгое. Бассейн озера Долгого площадью 5,7 км² составлял примерно половину водосбора Чёрной речки. На этом протяжении Чёрная речка принимала многочисленные малые водотоки и дренажные канавы, проложенные по заболоченной местности. Бассейн реки изобиловал родниками и выходами напорных грунтовых вод.
В настоящее время верхняя часть русла Чёрной речки либо заведена в подземные коллекторы, либо стала элементом подземного дренажа. Кроме обустроенных площадок нескольких крупных магазинов, водосбор Чёрной речки подвергся (и продолжает подвергаться) интенсивным строительным работам.
В нижнем течении Чёрная речка сохранила черты, сформировавшиеся ко второй половине ⅩⅩ века, и впадает в Большую Невку. Протяжённость сохранившегося участка Чёрной речки составляет около 4 км, то есть более 60% общей длины реки в естественном состоянии. Чёрной речке присвоена вторая категория рыбохозяйственных водных объектов.
Википедия
Часть первая
Исток
Глава первая
1Любой, кто долго, слишком долго сидел на берегу мелкой и тёплой русской реки, глядя на берёзу на противоположном берегу, всматривался в её ствол, похожий, как говорится в одном важном стихотворении, на древнюю рукопись, свёрнутую в рулон текстом внутрь, любой, кто замечал, как эта берёза начинает двоиться, троиться – и вот она уже не берёза, а белотелая сказочная красавица, лесная кикимора, ведьма, сирена, пожирательница душ, любой, кто видел, как дрожит и зыблется полный зудящими комарами воздух, и вот уже в нём теряется, размывается понятный контур вещей и всё оказывается не тем, чем представляется, – любой, говорю я, кто долго сидел летом на берегу русской реки и начинал задыхаться во влажном, уютном тепле русской утробы, когда вот уже вам кажется, будто вы не можете встать и навсегда здесь останетесь, растворитесь в полусне русского полудня, как в бесконечно длинной и запутанной вступительной фразе русского романа с её путаным «Синтаксисом» и размытыми «Гранями», любой, кто долго сидел, кто вообще долго сидел, потому что в России все сидят, долго запрягают и никуда не едут, любой, кто долго сидел на берегу русской реки и вглядывался в двоящуюся и троящуюся, на глазах творящуюся реальность, не мог внятно ответить, зачем он тут так долго сидит и какого чёрта думает высидеть.
Кто дочитал этот абзац и не бросил чтение, может двигаться дальше. Мы отсеяли всех, кто нам не нужен, и можем наконец серьёзно поговорить с теми, кто нужен.
Однако любой, кто сидел достаточно долго – неважно где, но предположим для красоты, что на берегу летней русской реки, – понимает, что в России есть две версии всего, включая пейзаж. Одна является официальной и насквозь лживой. Вторая – диссидентской и ещё более лживой, потому что позиционирует себя как истинная, но к реальности имеет ещё меньше отношения, чем первая. В частности, вторая версия предполагает, что если всё устроить правильно, то может быть хорошо. Борьба этих версий, как бесконечная схватка нанайских мальчиков, призвана только отвлекать внимание от главного: от того устройства России, в котором всё уже хорошо, – точно так же, как и борьба нанайских мальчиков лишь маскирует тот сенсационный факт, что никаких нанайских мальчиков нет, а есть две шубы и один дядя [1]1
Танцевальный номер «Борьба нанайских мальчиков» поставлен А. Матусом-Марчуком в 1975 году, хотя кажется, что он был всегда. На самом деле так и есть. (Здесь и далее – примеч. автора.)
[Закрыть].
Согласно первой версии, официальной, в России всё плохо, и так и надо, и это хорошо. Согласно второй, в России всё плохо, но может быть иначе. Истина заключается в том, что в России всё и так уже правильно, но коль скоро она играет чрезвычайно важную роль в геополитическом устройстве мира, в его антропоморфной картине, то знать об этом никому особенно не надо, чтобы не лезли всякие. Согласно первой версии, французский маркиз Астольф де Кюстин приехал в Россию потому, что любил путешествовать и хотел проследить, как абсолютная монархия способствует чистоте нравов, поскольку сам он был абсолютный монархист. Согласно второй, французский маркиз Астольф де, как было сказано, Кюстин приехал в Россию, чтобы тайно собрать сведения об одной из самых закрытых мировых деспотий и поведать потрясённому миру, насколько православие хуже католичества. Истина же состоит в том, что французский маркиз Астольф де, как мы уже запомнили, Кюстин был разнузданным гомосексуалистом и искал достаточно дикую страну, где можно было бы безнаказанно предаться утехам с красивыми русскими мужиками, находя для этого тихие уютные бани и не вызывая общественного осуждения. Один этнограф тоже всем рассказывал, что ездил к дикарям с целью изучения и облегчения их быта, а также, возможно, миссионерского просвещения, но истина заключается в том, что он был человек лунного света, как называл их один нумизмат, косивший под египтолога. Ездил он к дикарям потому, что папуасы были стройны, мускулисты, неприхотливы и не препятствовали ему безнаказанно резвиться даже без необходимости искать подходящую баню – что и привело к появлению в российском квир-сленге специального термина «папуас» и даже «папуаст». И посейчас можно услышать в частном разговоре: этот из папуасов, то есть – с соответствующим лукавым причмоком – из НАШИХ. Движение НАШИ обозначает то же самое.
И ведь что самое интересное – никто особенно не скрывался. Вот что пишет страстный маркиз в своём четырёхтомном труде «Россия в 1839 году», что означает на квир-сленге «Как я помылся»: «Народ здесь красив; чистокровные славяне, прибывшие вместе с хозяевами из глубины России или ненадолго отпущенные в столицу на заработки, выделяются светлыми волосами и свежим цветом лица, но прежде всего – безупречным профилем, достойным греческих статуй; восточные миндалевидные глаза, как правило, по-северному сини, а взгляд их разом кроток, мил и плутоват… золотистые пушистые усы топорщатся надо ртом безупречно правильной формы, в котором сияют ослепительно белые зубы, почти всегда совершенно ровные, но иной раз остротой своей напоминающие клыки тигра или зубья пилы… Женщины из народа не так хороши; на улице их немного, а те, кто мне попадались, мало привлекательны; вид у них забитый. Странная вещь! мужчины заботятся о своём туалете, женщины же относятся к нему с небрежением… У простолюдинок тяжёлая поступь; ноги их обуты в уродливые сапоги грубой кожи; и лица, и стан их лишены изящества; даже у молодых землистый цвет лица, особенно бросающийся в глаза на фоне свежих лиц мужчин. Во всех классах русской нации красивые мужчины встречаются чаще, чем красивые женщины, – что отнюдь не мешает обнаружить и среди мужчин множество плоских, лишенных выражения физиономий. До сих пор я ни разу не встречал на улице простолюдинки, которая бы показалась мне красивой; подавляющее же большинство их, по-моему, на удивление уродливы и до отвращения нечистоплотны. Странно подумать, что именно они – жёны и матери мужчин с такими тонкими и правильными чертами, с греческим профилем, так изящно и гибко сложенных, как видишь это даже в низших классах русской нации. Нет ничего прекраснее русских стариков – и ничего ужаснее старух».
Ну! чего вам ещё надо? каких ещё откровений? Но официальной версией было, конечно, создание рекламного буклета для абсолютной монархии, и потому абсолютный монарх его принял и даже ему благоволил. Однако с каждой новой сказанной им фразой, с каждым новым оборотом разговора на безупречном, хотя и несколько вульгарном французском языке – так болтали санкюлоты, а не дворяне, – Астольф убеждался, что в России всё действительно не то, за что себя выдаёт. Так и этот сорокатрёхлетний монарх, о котором говорили, будто от взгляда его светские женщины падали в обморок. В действительности он был да, ужасный красавец – именно красавец и именно ужасный, то есть тот, к ногам которого хочется пасть и лобызать сапоги; но чем далее они говорили, тем яснее становилось Кюстину, что перед ним превесёлый малый и даже то, что в Париже называется mauvais sujet или даже lutin, то есть юноша с причудами, любитель пригласить на интимную вечеринку вторую пару или даже специально обученную chien pour du plaisir. Он был весел без принуждения и дружелюбен без искусственности. Он вёл себя как один из немногих людей, кому в России было нечего бояться, что при его положении и сложении было отчасти даже естественно. Ну-ну, мой милый, спросил он фамилиарно, как вам наша Россия? Ваше величество с полным правом могли бы сказать «моя Россия», произнёс де Кюстин с должною учтивостию, полагая, верно, что величеству будет приятно.
Нет-нет, лукаво погрозил ему пальцем самодержец и взял из бонбоньерки засахаренный орех, приглашая французского гостя сделать то же. «Моя» пусть говорит тиран, пусть так говорит Наполеон, который кончил тем, что стал узником Cвятой Елены, самым популярным пациентом жёлтых домов и даже тортом. Ce n'est pas notre chemin, nous irons dans l'autre sens. Я вам скажу, а вы это запишите в тетрадочку и распространите или просто запомните. Искусство управления, мой милый, заключается в том, чтобы проследить особенности страны и соответствовать им, а не в том, чтобы ломать эти установления об колено. Надобно просто понять, в чём ваша страна лучше всего, и если она хорошо чирикает, то не заставлять её мурлыкать, как говорите вы, французы; faire lui ronronner. Записали? Отлично. Можете цитировать, но, разумеется, со ссылкой. У нас в России ссылка первое дело, – и он засмеялся, показав прекрасные белые зубы. Ах, ах, ах, подумал про себя де Кюстин.
Они болтали очень мило, император никуда не торопился, и французский гость настолько осмелел, что сказал с фальшивой, как всё французское, скорбью:
– Нельзя не пожалеть, ваше величество, о том, что погиб в расцвете лет выдающийся поэт Пушкин. Я сам не мог вполне насладиться им по-русски, но люди знающие – например, воспитатель его высочества наследника – говорили мне с совершенною доверительностью, что он был русский Гёте и значительно больше, чем русский Байрон. Между нами говоря, Байрона я не очень.
– Погиб? – переспросил Николай с выражением непередаваемого изумления. – Мой милый, хорош бы я был император и самодержец всероссийский, если бы у меня под носом, в столице, первого русского поэта и оригинального мыслителя подстрелили из-за бабы, как зайца.
Лицо императора нахмурилось, и де Кюстин понял, что распространителю подобной информации не поздоровится.
– Но ва-ва-ваше величество… – проговорил он, трепеща.
– Повторяю, хорош бы я был, – сказал император, просветлев и милостиво улыбаясь. – Но он, как вы знаете, был не только мой поэт – я даже иногда называл его «мой Пушкин», – он был моим интимным другом, не в том, разумеется, смысле, в каком это иногда понимали в нашем Лицее, но в том, что я делился с ним заветными мыслями и многие из них его вдохновляли. Ведь именно я однажды сравнил его с последней тучей рассеянной бури, и он совершенно согласился, сказав: пора, брат, пора.
Де Кюстин окончательно перестал что-либо понимать.
– Я, разумеется, слышал, ваше величество, что Пушкин – как вы изволили выразиться, ваш Пушкин – получил образование в Лицее, называвшемся также императорским. Но насколько мне известно, этот лицей, основанный для вашего величества, был впоследствии предназначен для отпрысков аристократии, а вам решено было дать домашнее воспитание.
– Слушайте, Астольф, – сказал император совершенно уже запанибрата. – Вы читать умеете? Хорошо, допустим, вы не читаете по-русски; но кто-нибудь может же вам перевести? Почему в послании, которое он всем нам направил из своей деревни в октябре двадцать пятого года, содержится странный тост «так выпьем за царя»? Все уже знали, что frère Alexandre хочет отойти от дел, раскаяние за papa и всё вот это. Он меня знал с одиннадцатилетнего возраста. Он отлично понимал, кто будет царём. Надо вам заметить, я этот сигнал услышал и уже в сентябре следующего года пригласил его на коронационные торжества. Мы тогда отлично побеседовали и, между нами говоря, bu très beaucoup. И если вам удастся встретиться с кем-нибудь из первого выпуска Царскосельского лицея, спросите его о нумере тринадцатом, он наверняка вам сообщит много любопытного. А почему тринадцатый? А потому что я один не побоялся его носить, суеверия с детства были мне совершенно чужды.
В этот момент Николай подумал: эх, не зря меня в детстве дразнили Николка-врушка, то есть Николка, который врёт и сам же верит; ну вот чего это ради я соврал про нумер тринадцатый? Ведь я не обучался в Лицее, максимум слушал иногда Куницына, а Николку-врушку придумал Мишенька, за что и был поколочен, несмотря на разницу в два года, которую я, как истинный рыцарь, обязан был учитывать. Мишенька был неистощим на добрые шутки и весёлые прозвища, но после того случая поклялся мне в вечной верности. Весьма возможно, что и для меня, и для Мишеньки лицей был бы благотворен; но кто мешает мне думать, что я в самом деле там был? Не я ли в конце концов угадал его истинное предназначение, когда вся комиссия Сперанского ещё не знала, что с ним делать?
Всё это пронеслось в его голове весьма быстро, ибо соображал он, надо признать, скорее всех в империи, что и подало Пушкину повод прозвать его le seul européen.
– Ваше величество поистине умеет удивлять, – пролепетал де Кюстин, совершенно забывший, на каком он свете. Узнать, что Пушкин жив, причём, всего вероятнее, спасён при непосредственном участии императора, было полдела; но узнать, что император лично получил образование в либеральнейшем из европейских лицеев и посещал его тайно, с ведома нескольких высших сановников, было уже выше его сил. Вдобавок к этому третьей сенсацией оказалось то, что теперь и он, де Кюстин, был посвящён в главную российскую тайну, а следовательно, возвышен в собственных глазах до того состояния, какое едва ли могло выдержать без перегрева его собственное воображение. Всякое бывало с де Кюстином – подвергался он и ограблению, и избиению со стороны солдат, оскорблённых его ухаживаниями, и путешествовал по Италии, далеко не столь цивилизованной, как прочая Европа, – но никогда ещё он не был конфидентом европейского самодержца, и мелькнула у него даже самолюбивая мысль, не прельстила ли императора, тайного единомышленника, его свежесть и элегантность; но мысль эту он отогнал, будучи человеком редкой трезвости.
– Вы ещё более удивитесь, – сказал Николай, – когда я поведаю вам главное; но уж удивлять так удивлять. Мне в самом деле желательно, чтобы ваша книга открыла Европе глаза на могучего полуазиатского соседа. Нам многажды ещё предстоит удивлять вас, и настала пора, кажется, открыть вам глаза на тайну rivière noire.
– Чёрная речка? – ахнул де Кюстин. – Но это место роковой дуэли…
– А возможно, – сказал император многозначительно, – и проплыть по ней самому.
И если бы де Кюстин в эту минуту лишился чувств, он, чем чёрт не шутит, так и не узнал бы величайшего секрета империи, без знания которого вообще ни о чём судить невозможно; но дух его оказался крепок, и Николай приступил.
– Вообразите себе 20 октября 1811 года, – сказал он доверительно. – Накануне открылся Царскосельский лицей, но у нас в России считается, что истинной датой исторического события является не день, когда оно произошло, а следующий день, когда за него наказали.
Де Кюстин угодливо улыбнулся. Это было и в самом деле не лишено.
– Но иногда за него и поощряли, – сказал император, разгрызая сахарный орех. – Профессор права Александр Куницын был невысок ростом, голос имел звонкий, а бакенбарды столь густые, что Александра нашего Пушкина, желавшего ему подражать, оные бакенбарды пленили раз навсегда. Он говорил вступительное слово при открытии Лицея. Не знаю, насколько поучаствовал любезный братец в его составлении или же Куницын сам так глубоко проник в его замыслы, но он ни разу в этой пятнадцатиминутной и весьма увлекательной речи не упомянул имени действующего императора, начинателя всего дела. Директор лицея Малиновский сказал, что не сносить ему головы, и потому, когда Куницына на следующий день вызвали во дворец, никто не ожидал не только триумфального, но даже и попросту благополучного исхода. Однако, как вы успели заметить, члены нашей семьи умеют удивлять.
2– Здравствуй, Куницын, – сказал Александр Павлович. Ему было 34, Куницыну – 28.
Мы перейдём тут на другой стиль, которым писали тогда дневники и письма, а сто лет спустя – исторические романы. То был стиль, когда главная тенденция эпохи ещё не определилась, а потому господствовала поэтика умолчаний. Между фразами делались большие паузы, которые слушатель мог наделить произвольным содержанием. Таким стилем написан был лучший русский исторический роман, похожий более на стихи. В таком стиле можно сообщить, что день был сух и ясен, накануне выпал первый снег, и лицеисты успели поиграть в снежки. Утром следующего дня было морозно. Куницын видел в этом предзнаменование.
Куницын поклонился со скромным достоинством. Как многие умные коротышки, он не пыжился и потому никогда не был смешон.
– Ты хорошо вчера говорил, – сказал император, – и я желаю, чтобы ты продолжал. Мне отчего-то представляется, что вчера ты был ограничен формою приветствия, но в действительности хотел сказать больше.
– Если бы я высказал вашему величеству всё, что думаю о времени сих великих начинаний, церемония открытия и к утру бы не кончилась.
– До утра не обещаю, – улыбнулся император, – но сейчас прошу тебя развить одну идею, показавшуюся мне Zweckmäßigkeit, как говорят у вас в Гёттингене.
Всё-то он узнал про меня, понял Куницын. Это значит, ему показали досье; вероятней всего, знает он и про ту историю, но честность – лучшая политика.
– Ты сказал, что всякая нация должна исходить из своего предназначения в мировом, как ты выразился, концерте. Поясни мне, каково в твоём представлении место России, потому что на этот счёт единого мнения нет ни у нас, ни в Европе. Ты сам понимаешь, что теперь довольно тревожно. Очень вероятно, что нам придётся воевать, и сам же сказал, что мы собрались во времена грозовые. В такие времена хорошо знать, что именно мы защищаем, то есть каково предназначение нашего Отечества.
– Это не моя идея, ваше величество, это идея Шлёцера. Но я это не переваливаю на Шлёцера, просто говорю, что честь открытия не моя.
Он открыто улыбнулся, и так же открыто улыбнулся император.
– В самых общих чертах гёттингенская школа исходит из того, что Земля являет собой организм, антропоморфию, или по крайней мере человек так её воспринимает. Двуполушарность планеты соответствует двуполушарности мозга, определённая симметрия Америки и Африки указывает как бы на вид спереди и вид сзади, генератором идей выступает Европа, мыс же Горн, согласно теории Вальца, указывает на истинную причину неутомимого южноамериканского любострастия.
Они снова улыбнулись, разговор ладился.
– Каждой нации надлежит осознать своё назначение и не переламывать, но развивать его. В этом смысле, ваше величество, я полагаю, что назначение нашего отечества – рождать гениев, и в этом смысле Россия является ещё не до конца осознавшей себя маткой мира.
– Интересно, – сказал император. – В силу каких же это условий Россия рождает гениев? – в чём, конечно, сомневаться нельзя, но любопытно понять причину.
– Полагаю, ваше величество, в силу потребности, – нашёлся Куницын. – Реформы, вами предполагаемые, столь грандиозны, что историческое место как бы освобождается и, подобно вакууму, всасывает в себя фигуру нужного масштаба. Как учит Гессер, история есть потребность. Позволю себе сказать более: не-гении в России не выживают в силу условий хотя бы климатических, ибо уже для того, чтобы спустить ноги с кровати, нужна исключительная вера в то, что это кому-нибудь нужно. Так появляются люди, выкованные условиями суровыми, но изобильными, и сами соответствующие этому определению.
– Ну-ну, – сказал Александр. – Сядем, ибо разговор не быстрый, мне интересно.
– Я очень этому рад, ваше величество. Нет ничего хуже скуки.
– Ну, скучать не придётся, – сказал император загадочно; он любил иногда выразиться так, что вроде и густо, и пусто. – Я полагал, Куницын, ты мне скажешь… ты, может быть, хочешь курить?
– Меня пытались приучить в Германии, ваше величество, но невкусно. Я понюхал бы, с вашего разрешения.
– Ну понюхай, – небрежно разрешил император. – Бабушка покойница очень любила, говорила – проясняет мозги. Так вот, Куницын, я что же говорю: я полагал, ты скажешь мне, что le développement de caractères forts contribue uniquement à la tyrannie.
Это была мысль столь крамольная, что он на всякий случай высказал её по-французски.
– Тирания, ваше величество, не порождает ничего, кроме тирании, – сказал Куницын с той храбростью, с какой высказывают мысль на первый взгляд смелую, а в действительности глубоко комплиментарную. – Тирания слишком легко перерождается в ужасную кровавую диктатуру, что мы видели в Париже. Тирания лишает умственной свободы. В лучшем случае она способна вызвать известную невротизацию, вроде материнских побоев, но cet outil, comme la guillotine, peut être appliqué une fois. После неоднократного применения такого ребёнка следует отнять у родителей.
Александр посмотрел на Куницына с новым интересом.
– И куда же деть? – спросил он странно.
– Излечить такого уродца, я полагаю, способно только здоровое общество; вообще я вчера уже говорил, в меру своего разумения, о порочности домашнего воспитания.
– Это да, это я помню, – сказал император. – Тут, видишь ли, Куницын, какое противоречие. Я потому тебя и позвал, что ты, как мне кажется, думаешь в верном направлении и поможешь мне разрешить одно сомнение. Одно сомнение, – заговорил он медленнее, словно прямо во время беседы тщился разрешить мучающий его вопрос. – Мне тут представили давеча в Москве интересного врача, он преподавал анатомию Гёте и вообще вращался. Сейчас думаю его перевезти сюда, потому что не всякому же первому встречному я могу пожаловаться на ревматизм. А этот как будто сообразительный. И вот он мне сказал: беда российской медицины в том, что она умеет лечить и даже, пожалуй, оперировать, но не умеет выхаживать. Это навело меня на то соображение, что Россия, очень может быть, в самом деле создана рождать гениев. Но исключительно рождать, ибо едва он родится и пригодится, как сразу же от него происходит нежелательное действие.
Некоторое время они молча изучали друг друга; Куницын не отводил глаз, понимая, что если он сейчас не выдержит императорского взгляда, то провалит главный экзамен в своей жизни.
– И вот я думаю, – с усилием проговорил царь, – что тирания в конце концов попадает в замкнутый круг. Она порождает Руссо, а Руссо порождает Робеспьера, который уже рубит головы всем подряд. Надо бы как-то сделать так, чтобы гении порождались, а потом бы куда-то девались, и весьма возможно, что мировой организм, про который ты так увлекательно рассказываешь, должен наконец освоить разделение задач. Европа в силу климатической изнеженности и бурного прошлого не может уже ничего породить, но продолжает нуждаться. Россия может порождать много, много больше, чем ей нужно для нормального развития. Ну это естественная вещь, тут жизнь нервическая, это ты всё правильно изложил. Получается, что в Европе гению неоткуда взяться, а в России некуда деться. Следовательно?
– Следовательно… – Куницын замер, поражённый остротой мысли – не то императорской, не то уже своей собственной. – Нужно наладить в организме здоровый обмен веществ, потому что, если вечно находиться в матке, можно навеки остаться зародышем. Зародышем во всех отношениях – в умственных и нравственных. И такими зародышами мы окружены, ибо они преобладают.
– Ну вот да, – сказал император, как бы получив подтверждение тайных надежд. – Куницын, я не хочу тут Робеспьера. Тут не Франция, и если будет Пугачёв, то это будет резня, и больше ничего. В силу разных причин, которые не время обсуждать, – он понимал, что в серьёзном разговоре миновать эту тему немыслимо, – в силу разных причин у власти в России оказался человек некровожадного нрава и умеренных взглядов. Этим надо воспользоваться, и мне кажется, ты понимаешь мою мысль.
Куницын кивнул, стараясь, чтобы вышло не слишком торопливо.
– Кровь ведь как пускают? – задумчиво продолжал Александр. – Её ведь выпускают наружу, а не внутрь. Внутри она уже была, ничего хорошего не вышло. Я полагаю, Куницын, что делать в России реформы… я сейчас, как ты понимаешь, с тобой говорю как с умным человеком… рано или поздно любой реформатор должен будет отменить себя, и тогда опять пойдёт ерунда. Ослаблять узду не следует, это пробовали, и выходит хуже. Когда я почувствую, что надо опять топать ногами, я просто… ну, у меня это придумано. Я вижу свою старость на Средиземноморье, мне весьма нравится Средиземноморье, я даже писал как-то кому-то, что предпочёл бы в Италии быть уличным акробатом, чем в России царём, и вреда гораздо меньше. Но чтобы в Италии стать акробатом, надо проложить путь, и я надеюсь с помощью Лицея это провести. Мы подумаем, как это назвать.
Эту часть разговора Николай французу не пересказывал, потому что пусть и дальше все думают, будто братец ушёл в Сибирь. Стоило побеждать Наполеона и создавать главную русскую педагогическую утопию, чтобы уйти странствовать в ту часть страны, куда обычно ссылают. Это было бы смешное, неуместное самомучительство вроде раскольничьих самосожжений. Глупее было бы только отправиться на Святую Елену, а ведь такая мысль была – Наполеон уважал братца и писал ему оттуда, нахваливал виды и звал отдохнуть, но дураков нет. Братец прекрасно себя чувствовал в Пьемонте, на берегу Lago Maggiore, и принимал там избранных выпускников Лицея под именем l’abbé Nordiste. Ещё не хватало устраивать ему туда паломничество европейских государей.
– Вот так они и поговорили, – закончил Николай, вставая и прохаживаясь по любимому бильярдному залу любимого Александровского дворца. Он с удовольствием разминал длинные ноги и мельком не мог не залюбоваться своим отражением в любимом венецианском зеркале мастера Молинери. Всё тут было любимое. Уж если ты родился государем, надо хоть чем-то компенсировать неудобства профессии, невзгоды климата, например окружать себя хорошенькими женщинами и любимыми вещами. – На другой день Куницыну прислали орден Святого Владимира, дабы все знали, что этот человек наделён особенными полномочиями, а не просто так преподаёт право. С тех пор Россия представляет собою практически идеальный питомник гениев, с умеренными ограничениями, конечно, и посильной изоляцией. Я думаю, не следует оставлять одарённого ребёнка в семье. Не нужно отпускать его на каникулы. Нужно позволять родителям навещать его, чтобы он порадовался, когда приезжают, и поплакал, когда уезжают. Нужно монашество в скромных дозах, чтобы не происходило слишком частой психологической разрядки и возникало должное напряжение. Нужны физические упражнения и комфорт без роскоши. Нужно, чтобы воспитанник всегда ощущал себя в суровой, но любящей руке. Вы это тоже можете записать, – повторил он со значением, заметив, что де Кюстин смотрит ему в рот с немым обожанием, совершенно забыв о главной миссии.
Николай понял, что вопросов сегодня больше не будет. Это было обычное, увы, следствие царской откровенности: осознав себя допущенным и в каком-то смысле равным, – хорошо, хотя бы сопоставимым, – всякий впадал в состояние рабское. Ещё холоп мог обрадоваться и, так сказать, духовно расправиться; но аристократ или жрец прекрасного растекался совершенной лужей. Хорошо, что Куницын не так говорил с братцем. Николаю самому придётся задать себе все вопросы, и нет уверенности, что Кюстин правильно запомнит.
– Вы спросите, конечно, – сказал Николай небрежно, рассматривая свои ногти и понимая, что эти ногти француз запомнит, а стало быть, и слова сохранятся в уме. – Вы, конечно, спросите: отчего же не сделать государственное устройство таким, чтобы гений мог развернуться, так сказать, pleinement, как называл это Панглос? Почему бы в самом деле – это я действительно заинтересован знать, – почему не обставить жизнь в России такими условиями, чтобы она стремительно двигалась к прогрессу? Почему ей не встать на тот путь, по которому так усердно движется Европа или тоже интересная страна – Североамериканские штаты? Это можно, очень можно было бы сделать. Но, primo, тогда откуда возьмутся гении? У вас они исправно плодились, пока не расшатали страну до полного ничтожества, последний был Бонапарт, спасибо, надорвались. Secundo: дана большая, холодная, с трудным земледелием страна. Народ таков, что распускать его никак невозможно – тут же разбой или всеобщая тупая, безумная лень. Россия тоже умеет удивлять, плюнешь – и попадёшь в парадокс: свобода нужна гениям, а остальные, чуть её получат, первым делом гениев передушат. Ну сами посудите, это как родительский дом: стоит ребёнка в нём задержать – и это ещё хуже, чем запоздалые роды. Любовь становится тесна, забота обременительна, да и родителям надо пожить, не вечно же им хлопотать над выводком! В идеале ребёнка надо воспитывать среди сверстников, не отравляя опекой. Истинная заслуга отечества – вовремя отпустить сына. И если вообразить, что данный сын отечества создаст среди соседей достойную славу родине, чего ещё требовать от него?
Кюстин оживился. Николай нарочно заострял мысль, чтобы нельзя было не ответить.
– Но, ваше величество, – сказал он осторожно, – вы говорите, что гений толкнёт Россию на путь прогресса. Как же можно избежать этого пути? Хотите ли вы лишить Россию всех благ современного передвижения, современного обмена мыслями? Хотите ли вы замедлить её исторический путь?
– Нет, нет! – воскликнул Николай. – Как вы могли подумать!
Кюстин с облегчением улыбнулся.
– Не замедлить, нет! Мы хотим, чтобы исторического пути вообще не было! Какая разница, двигаться к смерти пешком или мчаться на паровой машине? Нам совершенно не нужен прогресс с его неуклонным развратом и порчей нравов. Напротив, Россия лучше всего чувствует себя, когда тормозит. Если бы меня спросили, какой эпитафии я себе желаю, я не нашёл бы лучше таких, например, слов: «Николай поставил себе задачей ничего не переменять, не вводить ничего нового в основаниях, а только поддерживать существующий порядок, восполнять пробелы, чинить обнаружившиеся ветхости с помощью практического законодательства и всё это делать без всякого участия общества, даже с подавлением общественной самостоятельности, одними правительственными средствами».


























