355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэйв Эггерс » Душераздирающее творение ошеломляющего гения » Текст книги (страница 9)
Душераздирающее творение ошеломляющего гения
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:36

Текст книги "Душераздирающее творение ошеломляющего гения"


Автор книги: Дэйв Эггерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

И ведь мы совершенно ни к кому не придираемся. Наоборот, с нами весело! С нами легко, с нами можно расслабиться. Ха ха! Да! С нами весело. Никому не нужно нервничать, все правила – только для нас, их никто никогда не озвучивал и не обсуждал. Скажем правду: мы исключительно открыты, радушны и умеем создавать комфорт, даже если большую часть времени, что мы проводим в ее присутствии, развлекаем не столько ее, сколько друг друга, и часто за ее счет. Но мы делаем это весело! Мы терпеть не можем церемоний, это следует специально подчеркнуть: мы демонстративно избегаем церемоний, мы готовы принять любого, и что особенно ценно, Тофу сразу начинают нравиться практически все. Разумеется, если вы увлекаетесь игуанами или умеете говорить отрыжкой, это большой плюс, но даже если вы не обладаете подобными достоинствами, Тоф все равно чувствует, что участнице свидания не так-то просто, и старается снять напряжение, показывает ей «магические» карты, если она говорит, что ей это интересно; приносит напитки, садится рядом с ней, чуть ли не ей на голову, и вообще невероятно счастлив, что у него появилась новая компания, есть с кем поиграть в «Счастливый случай» (если он сходит и принесет игру до того, как надо будет идти спать, или если его брат находится в ванной и в силу этой причины лишен возможности заявить протест), если игра продвигается быстро и за каждый правильный ответ вручается кусок пирога.

Сейчас я встречаюсь с женщиной, которой двадцать девять лет. Двадцатидевятилетняя, очень женственная женщина, она работает выпускающим редактором в еженедельнике, где я занимаюсь дизайном и рисую иллюстрации по договорам. Хотя еще в самом начале, когда она один раз надела берет из лилового велюра, стало ясно, что мы не созданы друг для друга, я все-таки не прерываю наших отношений и упиваясь тем, что смог заполучить настоящую, женственную женщину, которая старше меня на семь лет. Она остроумна, улыбчива, у нее длинные светлые волосы, и она тоже со Среднего Запада – кажется, из Миннесоты, – и знает толк в качественной выпивке. А еще ей двадцать девять. Я ведь еще не упомянул, что ей двадцать девять? Я считаю, что это очень правильно: я тащу на себе Тофа и весь мир в придачу, прошел через огонь и воду и чувствую себя очень взрослым, и вот – у меня роман с женщиной, которая старше меня на семь лет. Очень правильно.

Не совсем ясно, зачем это нужно ей, но у меня есть теория: как и многие в возрасте около тридцати, она чувствует себя пожившей и постаревшей. Им кажется, что они что-то упустили, и для них единственный способ вернуть хотя бы частичку растраченной юности – это прильнуть к кому-то вроде меня, из которого так и брызжут мужские гормоны…

Но! – хм-хм – увидеть ее без одежды я боялся. Пока мы не дошли до этой стадии, я часто думал, не окажется ли ее тело обвисшим и сморщенным, как чернослив. До сих пор я ни разу не видел нагой плоти старше двадцати трех лет, и когда мы однажды встретились вечером без Тофа, выпили какой-то хитрый водочный коктейль, о существовании которого я раньше и не слыхал, подержали друг друга за руки, сидя за столиком в углу, и поделали вид, что слушаем пение бывшего солиста какой-то классической лос-анджелесской панк-группы – этот человек невнятно вякал что-то внизу; и вообще то была фоновая музыка за $ 14, – а потом оказались у нее в квартире, я был готов впасть в ужас, ибо не знал, что мне делать, когда мне придется прикоснуться к ее телу – прыщавому или варикозному, – и когда мы упали в кровать, я был рад, что на улице темно, а в ее спальне – еще темнее… Но ее тело вовсе не оказалось ни желтым, ни обвисшим; наоборот, оно было тугим и сочным, и меня охватили трепет и облегчение, а утром, при ярком свете она была бледной и гладкой, а ее волосы выглядели светлее и длиннее, чем я помнил, они струились по белым простыням, и это были поистине блаженные минуты… Но мне пора было уходить. Впервые с нашего переезда в Калифорнию я ночевал не дома, и, хотя Тоф был у Бет, я хотел появиться дома на тот случай, если он вернется рано, потому что если меня там не окажется, то он догадается, что я ночевал в другом месте, запротестует и пойдет продавать крэк или петь в слащавой флоридской поп-группе. Я оделся и умчался, по дороге наткнувшись на ее соседку по квартире; счастливый, полетел домой – через мост, под которым туда-сюда пыхтели корабли, – и успел вовремя. Дома никого не было, я юркнул в постель и снова уснул, а Тоф, придя домой, убедился: брат на месте, был на месте все это время и, разумеется, никуда не исчезал.

Но сегодня вечером я никуда не пойду. Я уходил в среду вечером, поэтому и сегодня, и до конца недели сижу дома и караулю, чтобы мир не развалился на части.

– Пора спать.

– А сколько времени?

– Пора спать.

– Что, уже десять?

– Да. [Громкий вздох.] Даже больше. [Глаза кверху.] Через минуту я к тебе приду.

Он ныряет в постель и залезает под одеяло. Я присаживаюсь рядом, опершись на изголовье. Это изголовье несколько месяцев назад купил Билл: каждый раз, когда он приезжает, мы ходим по мебельным магазинам, и он пытается наводнить наш дом уцененным старьем из магазина около шоссе – но изголовье не подошло по размеру к кроватной раме Тофа, поэтому мы просто поставили этот большой кусок дерева между кроватью и стенкой, так что в результате вышло изголовье, исполняющее роль изголовья.

Я поднимаю с пола книгу. Мы читаем каждый вечер, иногда довольно долго, но чаще всего – минут пятнадцать; это максимум, который я могу выдержать, перед тем как сам отключусь, но вполне хватает, чтобы создать Тофу уют, чувство стабильности, комфорта и благополучия перед тем, как он уплывет в страну детских сновидений…

Мы читаем «Хиросиму» Джона Херси[68]. Разумеется, там очень много страшного, там нешуточные страдания, и еще там с людей кожа сползает, как творог, но дело в том, что я решил: хоть у нас в доме и должны царить веселье и радость, в той же степени в нашей жизни должно быть место для неторопливого серьезного чтения. Иногда за ужином я наугад открываю и зачитываю страницу из тяжелого однотомного энциклопедического словаря – мы купили его у тощего подростка, который ходил по домам и продавал их. Перед этим был «Маус»[69]. Еще раньше – «Уловка-22»[70], правда, ее мы не осилили: из-за туманных (для него) реминисценций и изобилия персонажей на каждую страницу уходило по часу. В «Хиросиме» я пропускаю самые страшные куски, а он слушает предельно внимательно, потому что он безупречен – он относится к нашему эксперименту с таким же энтузиазмом, что и я; он настолько же хочет стать Новой Моделью идеального ребенка, как я хочу стать Новой Моделью идеального родителя. Я читаю, подробно объясняю, что значит то и это, освещаю исторический контекст (выдумывая на ходу или вспоминая приблизительно), а когда заканчиваю, так приятно бывает просто поваляться минутку на его узкой кровати; он лежит под одеялом, а я – поверх одеяла, и там так уютно и тепло…

– Вылезай.

– Хм-м?

– Вали.

– Не-е-е.

– Просыпайся.

– Нет-нет-нет.

– Ложись на свою кровать.

– Нет, пожалуйста. Вдвоем совсем не тесно.

– Ну давай уже, вали.

– Ну и ладно.

Я перекатываюсь через него, стараясь стать как можно тяжелее, а потом встаю. Отправляюсь в ванную и возвращаюсь к нему в комнату, продолжая чистить зубы; что-то мурлычу себе под нос и ступаю как можно мягче. Он иронически выставляет большие пальцы. Я иду к умывальнику, сплевываю, иду обратно. Опираюсь о косяк.

– Итак, это был отличный день, да? – говорю я.

– Ага, – говорит он.

– Много всего произошло. День был насыщенный, вот что.

– Ну. Полдня в школе, потом баскетбол, потом обед и день открытых дверей, потом мороженое и фильм… Возникает впечатление, что всего этого слишком много для единственного дня, что здесь много дней были спрессованы в один, чтобы получилась картина длительного временного отрезка, выстроилась панорама нашей с тобой жизни и тебе не пришлось бы опускаться (или возвышаться) до пошагового изложения событийного ряда.

– К чему ты клонишь?

– Нет-нет, я думаю, что это хорошо; годится. Не слишком правдоподобно, но в целом неплохо срабатывает. В общем, нормально.

– Слушай, ведь у нас была масса дней таких, как этот, и немало гораздо более насыщенных. Вспомни свой день рождения, когда мы устроили большой пикник с ночевкой. Вспомни поездку на озеро Тахо с твоим головастым приятелем. В сущности, описанный день намного зауряднее большинства других. Это просто карикатура, эскиз нашего с тобой опыта… То есть единственный тоненький вафельный слой. Чтобы адекватно изобразить даже пять минут работы сознания, потребуется целая вечность… И это страшно раздражает: вот ты садишься – как однажды сделаю я, когда уложу тебя спать, – и пытаешься описать то, что вокруг тебя, пространство и время, а в результате получаешь лишь какую-то немощь. Выходит от силы одно-два измерения вместо двадцати.

– И поэтому ты вынужден ныть. Или, хуже того, от отчаяния прибегаешь к дешевым трюкам.

– Ну да. Ну да.

– Приблуды, хлопушки, свистки. Схемы. «А вот рисунок стэплера». В таком духе.

– Именно.

– Но если начистоту, я вот что хочу сказать: весь шлак, который я вижу, – проблема не столько манеры изложения, сколько сознания. Ты полностью парализован муками совести; это чувство и заставляет тебя описывать то, что ты описываешь, – в первую очередь события из прошлого. Почему-то считаешь это своим долгом, хоть и отдаешь себе отчет, что мама с папой были бы в бешенстве, они бы тебя размазали по стенке…

– Знаю, знаю.

– Но, опять-таки, Билл и Бет сказали бы точно так же… Ладно, Билл не сказал бы, а вот Бет наверняка: твои муки совести, как и их недовольство – типичные реакции представителей среднего класса, обладателей среднего ума, жителей Среднего Запада. Это в такой же степени предрассудки, вроде ужаса дикарей перед фотоаппаратом, который якобы может забрать их души. Ты борешься с муками совести, одновременно характерными для католиков и специфичными для дома, в котором ты вырос. В нем все было засекречено: к примеру, тот факт, что твой отец состоял в «Анонимных алкоголиках», никогда не обсуждался – и пока он посещал заседания, и когда перестал. Ни о чем в доме ты никогда не рассказывал даже самым близким друзьям. А теперь попеременно то бросаешься в бой с этим прессингом, то сам его воспроизводишь.

– Это как?

– Тебе кажется, что ты абсолютно открытый человек, веришь, что мы с тобой – Новые Модели, а обстоятельства нашей жизни таковы, что старые правила можно отбросить, можно самому творить жизнь. Но в то же время ты педантичен, стремишься все контролировать, сверкаешь и искришься, но в сухом остатке все равно оказываются старые обычаи, которые ты усвоил от наших родителей. В особенности это касается секретности. К примеру, ты очень неохотно позволяешь приходить моим друзьям – тебе ведь не хочется, чтобы они видели, какой у нас бардак.

– Постой-ка…

– Я понимаю. Все понимаю. Ты боишься, что в дверь постучатся люди из детской социальной службы или кто-нибудь в этом роде. Но все же главное здесь не страх; ты сам это отлично знаешь. Ты уже заранее придумал, что им скажешь, разработал систему оправданий, рассчитал, как выкрадешь меня из приюта, если до этого дойдет, куда мы убежим, как будем жить, какие у нас будут новые имена, как сделаем пластические операции. Нет, если в дом попытается зайти сотрудник службы по охране детства или кто угодно другой, для тебя в первую очередь будет важно, что на твою территорию вторгается чужак, он вмешивается в твой проект, и вот ты уже готов взорваться и становишься совершенно невменяемым.

– Ничего подобного.

– Позволь мне напомнить сцену, которая произошла на прошлой неделе между тобой и одной из твоих ближайших подруг:

Все это время он был у Люка, но не позвонил. Не звонил часов пять. Я приготовил ужин, я его ждал, я чуть не свихнулся. А он валял дурака. И в конце концов я разозлился. Пускай понимает, что мое время тоже ценно и я не могу целый день ждать его звонка. Короче, из дому он больше не выйдет.

– Бедняжка. Не пили его.

– Что?

– Я уверена, что ему очень стыдно…

– Ты хочешь объяснить мне, как…

– Нет, мне просто кажется…

– Значит так. Если ты думаешь, что вправе поучать меня, потому что я слишком молод, то это скотство. Вот спорим, ты бы не стала поучать сорокалетнюю мамашу?

– Подожди…

– Вот и меня не надо. Потому что я сорокалетняя мамаша. Для тебя и всех остальных я – сорокалетняя мамаша. И постарайтесь об этом не забывать.

– Бедная Марни, твоя старая подруга. Она не имела в виду ничего дурного, просто невинно высказалась. Она, может, последний на свете человек, от которого стоит ожидать бестактности, но ты ведь всегда готов кинуться в драку. Ты раздражителен, как родитель-одиночка, вечно готов к обороне, как разведенная чернокожая мамаша, и на это накладываются твои собственные качества, унаследованные от матери, – жесткость и агрессивность. Вот, к примеру, сегодня, когда ты наконец отправишься в постель, то будешь валяться на кровати и думать, как поступишь с теми, кто придет сюда, чтобы сделать мне что-нибудь плохое. Станешь воображать всевозможные виды убийств в мою защиту. Твои фантазии будут реалистичными и чудовищно жестокими, в них ты чаще всего орудуешь бейсбольной битой, и каждого, кто осмелится вторгнуться в наше святилище, ты заставишь платить за все, что с тобой происходит сейчас, за все наши нынешние обстоятельства, все ограничения и параметры, уже установленные, за все, что более-менее гарантированно произойдет в ближайшие десять – тринадцать лет, и, в принципе, за свою ярость, что развилась у тебя не тогда, когда умерли мать и отец – если бы это было так, все было бы намного проще, – нет, ярость твоя возникла раньше, и ты сам это знаешь: это ярость, въевшаяся в плоть и кровь детей, выросших в шумных полуалкоголических семействах, где хаос всегда… Что такое? Что тут смешного?

– У тебя зубная паста на подбородке.

– Еще есть?

– Нет, всё.

– Я вот что хочу сказать…

– Как будто птичка капнула.

– Смешно. Ха-ха. Как бы то ни было, для тебя я превратился в шанс выправить недостатки собственного воспитания, со мной у тебя появилась возможность все сделать лучше – унаследовать осмысленные традиции и отказаться от бессмысленных; конечно, такая возможность есть у всех родителей – у всех есть шанс посрамить собственных родителей, исправить их ошибки, стать по отношению к ним новой ступенью, но в твоем случае миссия выходит еще выше, еще почетней: ты делаешь все это со мной, с их собственным порождением. Это все равно что закончить чужой проект, который не довели до конца, бросили, препоручили тебе, единственному, кто способен его спасти. Ну так что, старший брат, пока я все толкую верно? А самое замечательное – по крайней мере для тебя, – ты наконец-то обрел свое моральное право, которого так жаждал с младых ногтей и на которое претендовал: помнишь, как на детской площадке ты отчитывал других детей, если они ругались нехорошими словами. До восемнадцати лет ты не выпил ни капли спиртного и вообще никогда не пробовал наркотиков, ибо тебе надо было быть чище других, обладать преимуществом перед остальными. И вот теперь твое моральное право усилилось вдвое, втрое. Ты можешь распоряжаться им как пожелаешь. Например, через месяц разорвешь отношения со своей двадцатидевятилетней женщиной из-за того, что она курит…

– И еще берет. Лиловый.

– Но о берете ты говорить не будешь.

– Согласен, но у меня будут основания. Пойми. Это же так понятно. Мне все это неприятно – слышать эти звуки, вдыхать запахи, созерцать, как она целуется с бумагой и тянет из скрученной…

– Да, но все дело в том, каким тоном ты ей это скажешь – ведь ты вынесешь что-то вроде обвинительного приговора, да еще и добавишь: дело не только в том, что твои родители умерли от рака, причем отец – от рака легких, но еще и в том, что ты не хочешь, чтобы рядом с твоим маленьким братишкой был курильщик, – примерно так ты скажешь ей, тебе захочется, чтобы бедная женщина почувствовала себя прокаженной, отчасти из-за того, что она курит самокрутки, и даже я считаю этот факт вдвойне прискорбным, но главным образом – поскольку тебе понадобится, чтобы она ощутила себя парией, низшей формой жизни, ведь где-то глубоко внутри ты и вправду считаешь, что она ниже тебя, как и любой, кто подвержен какой-либо вредной привычке. Теперь ты чувствуешь за собой моральное право выносить людям приговоры, тебе кажется, что пережитое тобой дает тебе санкцию на чтение нотаций, ты вжился в роль агрессивной жертвы, тебе придает сил чувство собственной ущербности и сочувствие окружающих, ты получаешь двойные дивиденды обладателя привилегий и обездоленного Иова. Мы получаем социальную страховку и живем в скверном доме с муравьями и дырками в полу, поэтому тебе приятно думать, что мы – низший класс, тебе кажется, будто ты знаешь, что такое бедность – не стыдно, нет? – тебе просто очень нравится эта поза обиженного и уязвленного, потому что она укрепляет твой авторитет в глазах окружающих. Ты можешь стрелять из-под прикрытия, сделанного из пуленепробиваемого стекла.

– И откуда в тебе столько энергии? Ты пил газировку перед сном?

– А бедный папа? Оставил бы ты его в покое? То есть…

– О господи. Я тебя прошу. Ты считаешь, что мне нельзя…

– Не знаю. Может, и можно. Если чувствуешь, что должен.

– Чувствую.

– Хорошо.

– Я не могу смотреть сквозь.

– Хорошо. Поэтому ты собираешься не спать, сидеть полночи, как предыдущими ночами, и все глядеть на свой экран, как было на старшем курсе в колледже, помнишь? Был творческий семинар, и ты описал их смерть, когда не прошло и двух месяцев; ты написал даже про последний материн вздох, ты целый абзац посвятил последнему материному вздоху, и в результате вся группа не могла понять, что им со всем этим делать, они говорили примерно так: «Кхм, ну, э-э-э…», сидели с ксерокопиями твоего текста и ломали голову: то ли обсуждать твой текст, то ли отправить тебя к психологу. Но это тебя не остановило. Ты твердо решился, и тогда, и сейчас, все это зафиксировать, описать тот период, взять ту страшную зиму и на ее материале сделать что-то такое, что, как ты надеешься, станет душераздирающим творением.

– Слушай, я устал.

– Ага, теперь устал ты. Хотя сам затеял этот разговор. Я еще полчаса назад собирался спать.

– Ну и прекрасно.

– Ну и прекрасно.

– Спокойной ночи.

Я целую его гладкий загорелый лоб. Запах мочи. Вижу изогнутую полоску светлой кожи на том месте, где лоб прикрыт ремешком бейсболки, которую он носит задом наперед.

– Сделай как обычно, – говорит он.

«Сделать как обычно» – значит растереть ему спину поверх одеяла, чтобы согреть постель.

– Спасибо.

– Спокойной ночи.

Я оставляю свет, прикрываю дверь и выхожу в общую комнату. Поправляю протертый коврик с восточным узором, который достался нам в наследство. Этот коврик, такой ветхий и скорбный, и еще другой, длинный и узкий, на кухне, распускаются нитка за ниткой. Мы с Тофом бегаем по ним, и из-за этого они стремительно лысеют. Не знаю, что сделать, чтобы они были в сохранности. Как бы их спасти, думаю я, – может, отреставрировать, – но понимаю, что никогда не соберусь. Я заталкиваю под низ большую, похожую на червяка, нитку длиной дюймов семь-восемь.

Поправляю покрывало на диване. Диван был безупречно белым, когда стоял у нас в гостиной в Чикаго, но здесь моментально испачкался: по углам, там, где мы прислоняем велосипеды, появились черные полосы, подушки пожелтели и покрылись пятнами от виноградного сока и шоколада. Мы взяли напрокат пылесос для мебели, но эффект оказался смехотворным. Диван и дальше будет приходить в упадок, как, впрочем, и все остальные вещи, доставшиеся нам. Поддерживать их существование невозможно. У двери валяется куча обуви, которую я должен привести в порядок. Пол надо подмести, но я чувствую, что эта работа бессмысленна, еще перед тем, как приступить к ней: пыль органична для этого дома, она в лепнине и штукатурке, в углах и коврах, во всех прорехах. В полу – щели, плинтусы покорежены. Я пробовал пылесосить, одолжил агрегат у соседа, вроде получилось, но ведь здесь все пропиталось пылью так, что уже на следующий день пол был снова в пыли. Теперь я только подметаю.

Я достаю из холодильника одно из Тофовых фруктовых мороженых. У соседей какой-то шум. Я выхожу на заднее крыльцо. Роберт и Бенна, живущие слева, устроили вечеринку; на веранде у них – человек десять.

– Эгей, – говорит Роберт. Он всегда дружелюбен, жизнерадостен, приветлив и внимателен. Меня это нервирует.

Он на несколько лет старше меня и живет с Бенной – ей около тридцати, она содержит приют для побитых женщин. Их друзья, судя по виду, – аспиранты из Беркли.

– Привет, – отвечаю я.

– Заходите к нам, – говорит он.

– Заходите, выпьете чего-нибудь, – говорит Бенна.

– Нет, спасибо, не получится, – говорю я. На улице тепло и ярко светит луна.

Я объясняю, что у меня куча работы, Тоф уже спит и т. д. Что-то вру насчет ожидаемого телефонного звонка, поскольку мне просто не хочется идти к ним, знакомиться с их друзьями, рассказывать нашу историю, объяснять, почему мы здесь живем, и т. п.

– Заходите, просто глотнете чего-нибудь, – говорит Роберт. Он всегда предлагает зайти. С такими приветливыми соседями, как он и Бенна, я еще сильнее чувствую внутреннее родство с супружеской парой (муж – черный, жена – белая) справа; у них неподвижные белые шторы, уютно прикрытая дверь и два добермана. Они редко вступают в разговоры – их вообще обычно не видно, и так намного легче.

Я благодарю Роберта и возвращаюсь в дом.

Ретируюсь в гостиную, выкрашенную мною в бордовый. Стены увешаны старыми фотографиями наших родителей, бабушек и дедушек, их родителей, их всевозможными дипломами, записками, портретами, вышивками и гравюрами. Я сажусь на диван, который нашел в сарае на заднем дворе, – бархатный, темно-бордовый, со сломанными пружинами и щербатой древесиной. Большая часть антиквариата, который мы сохранили, – здесь: стулья, приставной столик, очень красивый письменный стол вишневого дерева. В комнате темно. Надо постричь кусты перед входом – так сильно разрослись, что сквозь переднее окно даже днем свет почти не проникает, и из-за этого в комнате царит рубиновый полумрак, а стены кажутся кроваво-красными. Я пока не нашел лампу, которая подходила бы к комнате.

Очень многое пострадало во время наших переездов из Чикаго на холмы и с холмов – сюда. Рамки фотографий поломались, во всех коробках дребезжит стекло. Многое потерялось. Я почти уверен, что куда-то подевался один ковер – целый ковер. И еще множество книг, бабушкиных. Я держал их в сарае на заднем дворе, упакованными в коробки, но однажды, месяца через четыре после переезда, зашел туда и обнаружил, что там протекает потолок, и книги по большей части отсырели и заплесневели. Я стараюсь не думать об антиквариате – об исцарапанном книжном стеллаже красного дерева, потрескавшемся круглом столике, мягком стуле со сломанной ножкой и с вышивкой на подушках. Я хочу все это сохранить и восстановить, – и одновременно хочу от всего избавиться; я еще не решил, что романтичней, реставрация или распад. А может, есть что-то в том, чтобы взять все и сжечь? Или вышвырнуть на улицу? Меня злит, что именно я должен всем этим заниматься – почему не Билл? не Бет? – перетаскивать хлам с места на место, все эти коробки, стопки фотоальбомов, посуду, постельное белье и мебель, которыми переполнены наши узенькие кладовки и протекающий сарай. Да, я знаю: я сам предложил держать все это у себя, настоял на этом, мне хотелось, чтобы Тоф жил среди этих вещей, чтобы помнил… Может, сдать это куда-нибудь на хранение, пока у нас не появится настоящий дом? Или распродать – и начать сначала.

– Эй, – кричит он из своей комнаты.

– Чего?

– Ты запер входную дверь?

Обычно он сам запирает входную дверь.

– Сейчас запру.

Я подхожу к двери и задвигаю засов.

V

(ГДЕ БРАТ ТВОЙ?)

На улице все темно-синее, и сумерки сгущаются. По ступенькам поднимается человек. Он небрит, на нем сандалии и пончо, почти наверняка – из пеньки. Я не хочу разговаривать с этим типом. Я уже беседовал с человеком из Группы исследования общественных интересов Калифорнийского университета (КалГИОИ)[71], я жертвовал супружеской чете на женский приют, одному парню на молодежный центр, одной женщине на партию зеленых, детям на Клуб мальчиков[72] и паре угрюмых юношей на «Здравомыслие/Замораживание»[73]. Берклийский дух, переполняющий Беркли, поначалу завораживал, а теперь начинает надоедать.

Звонок в дверь.

– Открой ты, – говорю я. – Меня нет.

– Ты ведь ближе к двери.

– И что?

– И то.

– Тофер!

Он поднимается, в одних носках. На меня направлен взгляд.

– Скажи, что ты один дома, – говорю я. – И что ты сирота.

Он открывает дверь, что-то говорит посетителю, и тот неожиданно возникает в гостиной. Я тебе что сказал…

Тьфу. Это нянька. Стивен.

Стивен учится в аспирантуре в Беркли; он приехал из Англии или Шотландии. Или из Ирландии. Человек тихий, и Тофу с ним скучно до слез; ездит он на велосипеде, к которому спереди прикручена огромная плетеная корзина. Бет отыскала его в университете: он развесил объявления.

– Ага, – говорю я.

– Добрый день, – говорит он.

Затаскивает велосипед в гостиную.

Я иду к себе переодеться. Возвращаюсь; предупреждаю, что вернусь домой около полуночи…

– Короче, вы бы не могли остаться до часу?

– В общем-то почему бы и нет?

– Отлично. Тогда в час, ага?

– Ладно.

– Но, может быть, я появлюсь раньше.

– Хорошо.

– Зависит от того, как все сложится.

…и напоминаю, что Тоф должен быть в кровати в одиннадцать.

Стивен приходит в третий раз; до него была Николь, и нам она очень нравилась: Тофу – почти так же, как, надеялся я, должна понравиться мне; но несколько месяцев назад она получила диплом и имела наглость уехать. Была, правда, Дженни, студентка из Беркли, которая настояла, чтобы Тоф приезжал к ней на Телеграф-авеню, и все было в порядке, пока однажды вечером, когда они с Тофом поиграли в футбол воздушным шариком у нее в коридоре (когда Тоф возвращался домой, с него обычно пот лил градом), она не пошутила:

– Знаешь, Тоф, с тобой вообще прикольно тусоваться. Надо нам будет вместе сходить куда-нибудь, взять по пивку…

В итоге появился Стивен.

Я целую Тофа в лоб, который прикрыт надетой задом наперед бейсболкой. От нее пахнет мочой.

– У тебя бейсболка пахнет мочой, – говорю я.

– Ничего подобного, – говорит Тоф.

Пахнет.

– Пахнет.

– С чего бы это она пахла мочой?

– Может, ты на нее помочился?

Он со вздохом снимает мои руки со своих плеч.

– Я на нее не мочился.

– Может, нечаянно?

– Заткнись.

– Не говори «заткнись». Я уже просил.

– Ладно, извини.

– Стивен, – прошу я, – вы бы не могли понюхать его бейсболку и сказать, пахнет ли она мочой?

Стивен не считает вопрос серьезным. Он напряженно улыбается, но не выказывает ни малейшего намерения нюхать бейсболку.

– Ну и ладно, – говорю я. – Счастливо, Тоф, увидимся… наверное, завтра.

И – прочь из дома, по ступенькам, потом в машину, и пока я задним ходом выезжаю по дорожке, меня охватывает привычная эйфория, которая…

Свобода!

…заполняет все мое существо. Тут я часто громко хохочу, хихикаю, несколько раз хлопаю по рулю, гримасничаю, вставляю в магнитофон правильную кассету…

На сей раз такое длится секунд десять-двенадцать.

К тому моменту, когда я заворачиваю за угол, я уже окончательно убежден (в голове проносятся пророческие видения – и так бывает всякий раз, когда я его где-нибудь оставляю), что Тофа убьют. Ну конечно же. Нянька вел себя странно, слишком спокойно, слишком непритязательно. А в глазах у него читались планы. Конечно. Ясно с самого начала. Но я проигнорировал эти сигналы. Тоф рассказывал, что Стивен чудаковатый; несколько раз упоминал, что он жутко смеется, приносит с собой и готовит вегетарианскую пишу, – а я от Тофа просто отмахивался. И теперь, если что-нибудь стрясется, виноват буду я один. Он хочет вытворить с Тофом что-нибудь ужасное. Он хочет его растлить. Пока Тоф спит, он применит воск и веревку. Варианты проносятся у меня в сознании стремительными карточками с урока педофилии: наручники, половицы, клоунские костюмы, кожа, видеокассета, клейкая лента, ножи, ванны, холодильники…

И Тоф уже не проснется.

Надо разворачиваться. Не надо делать глупостей. Совершенно ни к чему так рисковать. Я вполне могу обойтись, вполне могу никуда не ездить. Все это идиотизм, ребячество, неразумие. Надо возвращаться.

Нет, я должен ехать. Я ничем не рискую.

Нет, рискую.

Ради этого стоит и рискнуть.

Черт, какое же я дерьмо.

Я открываю окно и прибавляю громкость. Совершаю двойной обгон, выезжаю на трассу и мчусь к Бэй-бриджу, на семидесяти в час по левой полосе, вдоль воды.

Сквозь контрольный пост, под светофор, по пандусу и на мост. Вот теперь уже не свернуть. Слева – оклендские верфи и плакат, уговаривающий экономить воду.

Когда я вернусь домой, дверь будет распахнута настежь. Нянька исчезнет, будет царить тишина. И тогда я сразу пойму. В воздухе запахнет чем-то по-настоящему непоправимым. На ступеньках к комнате Тофа будет кровь. И на стенах пятна, кровавые отпечатки рук. Издевательское послание от Стивена ко мне – может, видеокассета со всем… И в этом виноват буду только я один. Тельце, скорчившееся, посиневшее… Он, этот нянька, стоял здесь и уже знал все заранее; когда они здесь стояли, я почувствовал – что-то не так; понял – все не так, все неправильно… и все-таки я уехал. Как же это? Каким надо быть чудовищем… Люди все узнают. Я буду знать все и не стану протестовать. Назначат слушания, состоится процесс, показательный…

– Расскажите, как вы познакомились с этим человеком, с нянькой.

Мы нашли рекламку на доске объявлений.

– Сколько времени вы беседовали с ним перед тем, как решили воспользоваться его услугами?

Минут десять. Двадцать.

– По-вашему, этого достаточно?

Мне показалось, что да.

– Но вы ничего конкретно не знали об этом человеке?

Знал, что он шотландец. Или англичанин.

– Или ирландец.

Да. Или ирландец.

– Куда вы направились, когда оставили брата?

Отдохнуть. В бар.

– В бар. И что вас там ждало, в этом баре?

Друзья. Люди. Пиво.

– Пиво?

Наверное, дегустация.

– Дегустация?

Пива. У некоторых марок бывают.

Скажу честно: мне просто очень хотелось вырваться. Не так важно, что мы будем делать. Поймите: в тот период я уезжал на вечер в лучшем случае раз в неделю; порой – раз в десять дней; и если мне удавалось заполучить няньку в вечер, когда что-нибудь происходило, я терял голову; убегал пораньше, чтоб оставалось больше свободного времени, просил няньку прийти в шесть, в семь, когда угодно – и сразу мчался в город, чтобы поужинать с теми, кто там ужинает; иногда они просто сидели, обычно у Муди, смотрели кабельное телевидение, настраивались – и я был с ними, сидел на диване, с пивом из холодильника, наслаждался каждой минутой, ведь я не знал, когда выпадет следующий случай; они вели себя как ни в чем не бывало и даже не подозревали, как для меня важно все происходящее, и пускай я вел себя чуть-чуть истерично, чуточку слишком напористо, слишком громко смеялся, слишком быстро пил и доставал из холодильника еще, и никаких проблем, о’кей, и не оставлял надежду на что-нибудь: мы поедем в какое-нибудь славное место, и вечер будет зачтен, станет достоин того, компенсирует постоянную тревогу черно-красных тонов и видения – порой мне бывало так неприкаянно, ведь если неделями не общаться со сверстниками, возникает ощущение, что попал в чужую страну, где никто не понимает твоего языка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю