![](/files/books/160/oblozhka-knigi-dusherazdirayuschee-tvorenie-oshelomlyayuschego-geniya-161463.jpg)
Текст книги "Душераздирающее творение ошеломляющего гения"
Автор книги: Дэйв Эггерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)
А вот рисунок стэплера:
Неполный путеводитель по символам и метафорам
Солнце = Мать
Луна = Отец
Общая комната = Прошлое
Носовое кровотечение = Распад
Опухоль = Дурное предзнаменование
Небо = освобождение
Океан = смертность
Мост = Мост
Бумажник = Защищенность Отец Прошлое Сословие
Решетка = Эквивалент трансцендентального
Белая кровать = Утроба
Мебель, ковры и т. д. = Прошлое
Мягкий медвежонок = Мать
Тоф = Мать
Озеро Мичиган = Мать Прошлое Покой Хаос Неизвестность
Мать = Смертность
Мать = Любовь
Мать = Гнев
Мать = Рак
Бетси = Прошлое
Джон = Отец
Шалини = Предзнаменование
Скай = Предзнаменование
Я = Мать
Примечание: Использование песни «Джорни»[25] – Как ты захочешь» не соответствует никакому символу.
I
Сквозь маленькое высокое окошко ванной комнаты декабрьский двор серый и какой-то нацарапанный карандашом, а деревья выписаны каллиграфически. Пар из сушилки поднимается над домом и на полпути к белому небу разваливается на части.
В этом доме – фабрика.
Я снова надеваю штаны и возвращаюсь к матери. Иду через прихожую, миную прачечную и захожу в общую комнату. Закрываю за собой дверь, чтобы приглушить грохот ботинок, крутящихся в сушилке.
– Где ты был? – спрашивает мать.
– В ванной, – отвечаю я.
– Ну-ну, – говорит она.
– А что?
– Пятнадцать минут?
– Меньше.
– Даже больше. Что-то разбилось?
– Нет.
– Провалился в дырку?
– Нет.
– Баловался с собой?
– Я стриг волосы.
– Пупок созерцал?
– Ага. Типа того.
– Убрал за собой?
– Ну.
Я не убирал за собой. Повсюду валяются волосы, каштановые каракули затянуло в сливное отверстие, но я знаю, что мать их никогда не увидит. Она не сможет подняться и проверить.
Мать лежит на диване. Сейчас она уже не поднимается с дивана. Всего несколько месяцев назад она еще могла вставать и ходить, гуляла, водила машину и хлопотала по дому. Потом наступил период, когда большую часть времени она проводила в кресле у дивана, но время от времени занималась делами и по случаю выходила из дома. В конце концов она переселилась на диван, но еще какое-то время, хоть и лежала на диване почти весь день, каждый вечер примерно в одиннадцать демонстративно поднималась по лестнице – босая, загорелая до самого ноября, медленно и осторожно шла по зеленому ковру в старую спальню моей сестры. Она спала там уже много лет – комната была розовой, прибранной, над кроватью балдахин, и мать давным-давно решила, что не будет спать с отцом, потому что он все время кашляет.
Но с того вечера, как она последний раз поднялась по лестнице, миновало уже несколько недель. Теперь она лежит на диване, не поднимаясь, днем сидит на нем, ночью спит, в ночной рубашке, до утра не выключая телевизор и укутавшись в ватное одеяло. Все всё понимают.
Большую часть дня и ночи мать, откинувшись на спину, лежит на диване и только поворачивает голову – то в одну сторону, чтобы посмотреть телевизор, то в другую, чтобы сплюнуть зеленую жидкость в пластмассовую кювету. Пластмассовая кювета появилась недавно. До того мать несколько недель сплевывала жидкость в полотенце – это было не одно полотенце, а целый набор, одно все время лежало у нее на груди. Но вскоре мы с моей сестрой Бет усвоили, что полотенце на материной груди – не лучшее приспособление для сплевывания зеленой жидкости: обнаружилось, что зеленая жидкость обладает омерзительным запахом, гораздо более едким, чем можно было ожидать. (Конечно, в том, что она плохо пахнет, ничего удивительного нет, но чтоб так…) А значит, ни в коем случае нельзя было допускать, чтобы зеленая жидкость оставалась там, загнивала, потом въедалась в ткань махровых полотенец. (Дело в том, что зеленая жидкость на махровых полотенцах застывала и превращалась в твердую корку; отстирать полотенца потом было почти невозможно. Полотенца для зеленой жидкости превратились в одноразовые; даже если мы использовали каждый угол, сгибали и переворачивали, а потом переворачивали и сгибали снова, срок годности каждого полотенца составлял всего лишь несколько дней, и их запасы стремительно таяли, хотя мы совершили набеги на все ванные комнаты, туалеты и гараж.) В конце концов мать стала сплевывать жидкость в пластмассовый контейнер, который достала Бет. Контейнер выглядел так, словно кто-то решил использовать не по назначению деталь комнатного кондиционера, но на самом деле нам дали его в больнице, и, насколько нам было известно, он был специально изготовлен для тех, кто сплевывает много зеленой жидкости. Специально отлитая пластмассовая кювета, кремовая, в форме полумесяца, она была удобна в обращении, и сплевывать в нее было легко. Полулежащему человеку надо держать ее у подбородка, и при желании он, производитель зеленой жидкости, может либо приподнять голову и сплюнуть прямо в пластмассовую кювету, либо дождаться, пока жидкость стечет у него (или у нее) по подбородку и сама попадет в кювету, ждущую наготове. Она была поистине грандиозной находкой, эта пластмассовая кювета-полумесяц.
– Ну как, удобная штука? – спрашиваю я у матери, проходя мимо на кухню.
– Да. Простая, как мяу, – отвечает она.
Я достаю из холодильника фруктовое мороженое и возвращаюсь в общую комнату.
Из матери вытащили желудок примерно полгода назад. К тому времени там уже почти нечего было вытаскивать – где-то за годдо этого вытащили [владей я медицинской терминологией, употребил бы здесь соответствующее слово] все остальное. Потом они привязали [какую-то штуку] к [какой-то другой штуке], надеясь, что удалили зараженный участок, и назначили курс химиотерапии. Но все, что надо, они, конечно же, не убрали. Нечто осталось там, и это нечто стало расти, вернулось, отложило яйца и незамеченным уцепилось за борт космического корабля. Какое-то время мать выглядела здоровой – делала «химию», накупила париков, а потом у нее снова отросли волосы, темнее и более ломкие. Но миновало еще полгода, и у нее опять начались боли… Наверное, несварение? Вполне могло быть и несварение: изжога и боли, а еще она сгибалась над кухонным столом за обедом; может же быть у человека несварение, тогда надо просто выпить «Тамс»[26] – Мама, тебе принести «Тамс»? – но когда она снова пошла к врачам и ее «вскрыли» (именно так они и сказали) и заглянули внутрь, оно уставилось оттуда на них, на врачей – как скопище червяков под перевернутым камнем, копошащихся, мерцающих, влажных и маслянистых – Боже милосердный! – а может, даже не червяки, а миллион крохотных подулей, и каждый – раковый городок, в каждом буйные жители обживают пригороды и знать ничего не желают ни об охране окружающей среды, ни о зонировании. Когда доктор вскрыл ее и на царство раковых подулей неожиданно пролился свет, вторжение привело их просто в бешенство. Выключи. Нахуй. Свет. Все до единого уставились на доктора, хотя у каждого городка был только один глаз – один-единственный дурной глаз посередине, и все они уставились на доктора надменно, как умеют смотреть только незрячие глаза. Пошел. Отсюда. Нахуй. Врачи сделали то, что было в их силах: целиком вытащили желудок, подсоединили то, что осталось, одним концом к другому – а затем снова зашили ее, оставив города нетронутыми, предоставив колонистов предначертанной судьбе[27], со всем их окаменелым топливом, торговыми центрами и разрастающимися предместьями, а вместо желудка вставили трубку, к которой прилагалась внешняя капельница. Капельница эта выглядела даже симпатично. Мать стала таскать ее с собой в сером рюкзаке: смотрелось футуристично, этакий гибрид синтетического пузыря льда с кисетами для жидкого питания, разработанными для космических путешествий. Мы даже придумали для нее имя. Мы называем ее «сумка».
Мы с матерью смотрим телевизор. Показывают игровое шоу, в котором молодые спортсмены-любители, днем работающие в каком-нибудь «инжиниринге» или «маркетинге», соревнуются в силе и ловкости с профессиональными бодибилдерами, мужчинами и женщинами. Бодибилдеры в основном белокуры и покрыты безупречным загаром. Выглядят они потрясно. У них имена, которые звучат хлестко и неукротимо, – такие носят американские автомобили и электроника: «Огненная звезда», «Меркурий» или «Зенит». Это великолепное шоу[28].
– Что там такое? – спрашивает она, подаваясь ближе к телевизору. Ее глаза, когда-то маленькие, острые, пронзительные до жути, потускнели теперь, пожелтели, стали унылыми и напряженными, а из-за того, что она все время сплевывает, – еще и злыми.
– Игра с драками, – отвечаю я.
– Ну-ну, – говорит она, поворачивается и приподнимает голову, чтобы сплюнуть.
– Кровь еще течет? – интересуюсь я, откусывая мороженое.
– Да.
Из носа у нас течет кровь. Пока я был в ванной, она зажимала нос, но у нее уже не получается держать с нужной силой; я прихожу на помощь и сдавливаю ей нос свободной рукой. Кожа у нее гладкая, липкая.
– Сожми крепче, – говорит она.
– Хорошо, – говорю я и сжимаю крепче. У нее горячая кожа.
Ботинки Тофа громыхают дальше.
Месяц назад Бет проснулась рано; почему, она не помнит. Спустилась по лестнице, шурша по зеленому ковру до грифельно-черного пола прихожей. Входная дверь была отворена, закрытой оставалась только сетчатая. Была осень и холодно; Бет двумя руками прикрыла массивную деревянную дверь; щелк, и Бет повернулась к кухне. Прошла через холл, зашла на кухню, по углам раздвижной стеклянной двери мороз уже начал плести свою паутину; инеем покрылись и голые деревья на заднем дворе. Она открыла холодильник и заглянула внутрь. Молоко, фрукты и составы для капельницы со сроками хранения. Бет закрыла холодильник. Из кухни она вышла в общую комнату; там были распахнуты занавески, обрамляющие большое переднее окно, а свет снаружи – белый. Окно было словно огромный серебряный экран, подсвеченный с обратной стороны. Бет вглядывалась, пока глаза не привыкли; а когда взгляд ее сфокусировался, по центру экрана, в дальнем конце дорожки на коленях стоял отец.
Не то чтобы наша семья не обладает вкусом; просто вкус этот непоследовательный. Стены нижней ванной оклеены обоями – они достались нам вместе с домом и суть самое красноречивое здесь украшение: на них красуется орнамент из примерно пятнадцати слоганов и изречений, представляющих эпоху, когда была создана эта инсталляция. «В полный рост», «Ништяк» и «С глаз долой!» располагались так, что сливались в единое целое и создавали интригующую комбинацию. Надпись «Вам туда» встречалась с надписью «Отпад», так что в результате складывался «Тудапад». Слова написаны от руки стилизованными печатными буквами, красными и черными по белому. Нельзя представить себе ничего ужаснее, но все-таки гостям обои нравились: вот, дескать, семья, не испытывающая тяги к художественным излишествам, – к тому же они служили доказательством счастливых времен, напоминали о той странице в американской истории, когда процветание и причудливость жизни порождали цветистые и причудливые обои.
А гостиная у нас как бы шикарная: она аккуратная, чистенькая, полно семейных реликвий и антиквариата, а посередине, на полу из твердого дерева, постелен восточный ковер. И все же именно общая комната, единственная, где каждый из нас провел хоть сколько-то времени, – хорошо это или плохо, но выражает истинные пристрастия нашей семьи наиболее четко. В ней всегда было тесно, а вся мебель, стиснув зубы и орудуя острыми локтями, яростно соревнуется за звание Самого Неуместного Предмета. Двенадцать лет в комнате господствовали кресла кроваво-рыжего цвета. Диван нашей юности вступал в перепалку с рыжими креслами и белым лохматым ковром – он был в клеточку, зеленую, коричневую и белую. Общая комната всегда напоминала судовую каюту: стены обшиты деревом, шесть деревянных балок сверху поддерживают – или делают вид, что поддерживают, – потолок. В общей комнате сумрачно, и за те двадцать лет, что мы здесь обитаем, в ней не произошло почти никаких изменений, если брать в расчет неизбежное гниение стен и мебели. Мебель там преимущественно тем-пая и приземистая, как в сказке про трех медведей. Есть еще наш последний диван, отцовский – он длинный и покрыт чем-то вроде рыжеватого велюра, а рядом стоит кресло – пять лет назад оно сменило кроваво-рыжий выводок, – материно кресло-кровать, обитое клетчатой коричневатой тканью. Напротив дивана – кофейный столик из цельного куска дерева, спиленного так, чтобы осталась кора, хотя и покрытая толстым слоем лака. Много лет назад мы привезли его из Калифорнии; как почти вся мебель в доме, он свидетельствует о нашей чуткости в философии декора: эстетически обездоленная мебель роднит нас с семьями, где усыновляют неблагополучных детей и беженцев со всего мира; мы ценим внутреннюю красоту и не умеем говорить «нет».
Одна из стен общей комнаты находилась и находится во власти кирпичного камина. В нем устроена небольшая ниша, чтобы прямо в доме можно было жарить барбекю, но эту возможность мы не использовали ни разу; основная причина в том, что когда мы переехали сюда, нас предупредили: где-то наверху, в дымоходе живут еноты. Ниша оставалась невостребованной несколько лет, пока четыре года назад отец в приливе того странного вдохновения, которое многие годы побуждало его украшать абажур торшера у дивана резиновыми пауками и змеями, не поставил туда аквариум. Размер аквариума был определен интуитивно, но он великолепно поместился.
– Хей-хей! – сказал отец, когда поставил аквариум, идеально вписавшийся в пустое пространство – по краям оставалось не больше сантиметра. Он сказал именно так: «Хей-хей!» – и нам показалось, что это мог произнести какой-нибудь, например, Фонци[29], а не седовласый адвокат в полосатых хлопчатых брюках. Это «хей-хей!» он говорил всякий раз, творя какое-нибудь маленькое чудо – а чудеса поражали своим количеством и непостижимостью, – помимо чуда Воздвижения Нового Аквариума было еще чудо Подключения Нового Телевизора К Новой Клевой Стереосистеме, Чтобы Звук Был Настоящим Стерео, не говоря уж о чуде Укладки Проводов Для «Нинтендо» Под Ковровое Покрытие, Чтобы Мелкий Не Цеплялся За Них Всю Дорогу, Черт Возьми. (Он был предан «Нинтендо».) Чтобы привлечь внимание к каждому из этих чудес, он выпрямлялся перед теми, кому случилось быть в тот миг в комнате, и, широко улыбаясь, триумфально покачивал сцепленными руками то над одним плечом, то над другим, словно скаут-волчонок, только что выигравший «Сосновое дерби»[30]. Иногда он при этом скромно прикрывал глаза и наклонял голову. «Неужели я сделал это?»
– Неудачник, – говорили ему мы.
– Да идите вы, – отвечал он и отправлялся готовить себе большой стакан «Кровавой Мэри».
В одном углу потолка в гостиной проступают концентрические желтые и коричневые круги – сувенир проливных дождей прошлой весной. Дверь в прихожую держится лишь на одной из трех петель. Грязно-белый ковер от стены до стены вытерт до основы, и уже несколько месяцев его не пылесосили. Раздвижные окна по-прежнему открыты: отец попытался их опустить, но в этом году у него не получилось. Большое окно общей комнаты выходит на восток, а поскольку наш дом расположен под зарослями огромных вязов, света в него проникает мало. Днем и ночью общая комната освещается примерно одинаково. Чаще всего в общей комнате темно.
* * *
Я дома: в колледже рождественские каникулы. Наш старший брат Билл только что вернулся в Вашингтон: он работает там в Фонде наследия[31] – это как-то связано с восточноевропейской экономикой, приватизацией, конверсией и так далее. Моя сестра дома, потому что она весь год живет дома: она взяла академ на своем юридическом факультете, чтобы поучаствовать тут в веселье. Когда я прихожу домой, Бет уходит.
– Ты куда? – как правило, спрашиваю я.
– Погулять, – как правило, говорит она.
Я сжимаю нос. Когда из носа идет кровь и мы пытаемся ее остановить, мы смотрим телевизор. В телевизоре бухгалтер из Денвера пытается вскарабкаться на стену, пока бодибилдер по имени Молотобоец не схватил его и не сбросил оттуда. Остальные эпизоды этой игры тоже бывают напряженными: там есть полоса препятствий, когда претенденты состязаются друг с другом на время, и еще часть, где игроки колотят друг друга веслами, у которых на концах губка; это захватывающие зрелища, особенно если силы равны, а на кону большая ставка, но та часть, где они лезут по стене, слишком уж нервная. Сама мысль, что за бухгалтером охотятся, пока он лезет по стене… мало приятного в том, что за вами охотятся, пока вы лезете по стене, что бы за вами ни охотилось, кто бы ни охотился, когда руки вцепляются в лодыжку, стоит вам потянуться к звонку на самом верху. Молотобоец хочет схватить бухгалтера и стащить его вниз – он уже несколько раз тянулся к его ногам – нужно только ухватить покрепче: дотянуться, вцепиться и дернуть как следует – и если Молотобоец и его руки успеют раньше, чем бухгалтер дотянется до звонка… эту часть шоу смотреть по-настоящему страшно. Бухгалтер лезет стремительно, истерично, крепко ставит ноги на выступы, и на какой-то миг кажется, что у него все получится, потому что Молотобоец остался далеко внизу, их разделяют два человеческих роста, но вдруг бухгалтер медлит. Он не знает, куда двигаться дальше. Следующий выступ далеко – с того места, где он сейчас, не дотянуться. И тогда он чуточку спускается, нащупывает выступ – он хочет изменить маршрут – и от этого его шажка напряжение невыносимо. Бухгалтер спускается, чтобы вскарабкаться по левой стороне стены, как вдруг словно бы ниоткуда возникает Молотобоец – его даже не было на экране! – хватает бухгалтера за голень, резко дергает вниз, и все кончено. Бухгалтер летит со стены (разумеется, он привязан тросом) и медленно приземляется на пол. Это страшно. Никогда больше не буду смотреть это шоу.
Матери больше нравится программа, где три молодые женщины сидят на диване пастельных тонов и судачат о том, какие радости и разочарования они испытали, отправившись на свидания вслепую с одним и тем же мужчиной. Эту передачу Бет с матерью смотрели месяцами каждый вечер. Иногда там сидят участники, которые занимались друг с другом сексом, и они описывают это в забавных выражениях. А еще там есть смешной ведущий с огромным носом и черными курчавыми волосами. Он смешной, вести шоу ему забавно, и он заражает своей энергией всех. К концу передачи холостяк выбирает из трех женщин одну, с которой он хотел бы отправиться на свидание еще раз. И тогда ведущий совершает что-то невероятное: хоть он уже оплатил все три описанных выше свидания, и это не сулит ему никаких выгод, он оплачивает одинокому мужчине и одинокой женщине предстоящее свидание еще раз.
Мать смотрит передачу каждый вечер: это единственное, что она может смотреть и не заснуть, а спит она много, днем то и дело задремывает. Зато всю ночь она не спит.
– Да ладно; спишь ты ночью, – говорю я.
– Нет, – отвечает она.
– Ночью все спят, – говорю я: для меня это больная тема, – даже если им кажется, что они не спят. Ночь длинная, поэтому очень трудно ни разу не заснуть. Понимаешь, у меня много раз так бывало. Мне казалось, что я не сплю всю ночь, особенно когда у меня наступил тот период, когда я думал, что вампиры из «Участи Салема» – помнишь этот фильм, там еще играл Дэвид Соул, и людей там насаживали на оленьи рога[32]? Я тогда боялся заснуть и старался продержаться всю ночь; ставил переносной телевизор на живот и всю ночь трясся, что меня срубит, я ведь был уверен, что они ждут именно того, чтобы я заснул, и тогда заберутся в дом, подлетят к моему окну или войдут через прихожую и будут меня кусать – все это медленно-медленно…
Она сплевывает в полумесяц и смотрит на меня.
– Черт возьми, о чем ты говоришь?
Аквариум так и остался стоять в камине, но пять или шесть лупоглазых золотых рыбок со слоновостью умерли много недель назад. Вода, все еще освещенная сверху лиловатым аквариумным светом, – серая от плесени и рыбьих фекалий; мутная, словно стеклянный шарик с метелью, если его встряхнуть. Мне кое-что интересно. Мне интересно, какой вкус у воды. Как у питательного коктейля? Как у сточных вод? Я подумываю, не спросить ли мать: «Как ты думаешь, она какая на вкус?» Но этот вопрос не встретит в ней сочувствия. Ничего не ответит.
– Ты бы не мог его проверить? – спрашивает она, имея в виду нос.
Я разжимаю пальцы. Ничего.
Я смотрю на ее нос. У нее еще сохранился летний загар. У нее гладкая коричневая кожа.
А потом появляется кровь. Сначала струится тоненькой ниточкой, потом вылезает толстым угрем. Медленно выползает наружу. Я хватаю полотенце и промакиваю.
– Еще течет, – говорю я.
У нее пониженное содержание белых кровяных телец. В последний раз врач сказал, что кровь у нее не свертывается как следует, поэтому, сказал он, нельзя допускать кровотечения. Любое кровотечение может стать смертельным, сказал он. Конечно, сказали мы. Мы не очень-то волновались. Нам казалось, что при ее образе жизни, когда она все время лежит на диване, вероятность кровотечения не так уж велика. Все острые предметы будут убраны из зоны ее досягаемости, – это я ответил доктору шуткой. Доктор в ответ не усмехнулся. Я решил, что он меня не расслышал. Я собрался повторить шутку, но в последний момент спохватился: а вдруг он все услышал, но подумал, что это не смешно. А может, и не услышал. Я стал торопливо соображать, как бы мне усилить эту шутку, довести ее, так сказать, до максимума с помощью какой-нибудь другой, чтобы она подкрепила первую и они вместе ударили дуплетом. Можно было добавить: От фехтования на ножах придется воздержаться. И кидаться друг в друга ножами тоже перестанем, хе-хе. Но, похоже, этот врач лишен чувства юмора. В отличие от некоторых медсестер. В конце концов, это наша обязанность – шутить с врачами и медсестрами. Мы слушаем врачей и медсестер, а потом Бет задает докторам какой-нибудь конкретный вопрос: «Как часто это нужно принимать? Не проще ли добавить в состав для капельницы?» Иногда я тоже что-нибудь спрашиваю, и тогда мы можем поиграть в легкомыслие остроумной репликой в сторону. Я знаю, что перед лицом опасности нужно смеяться: меня учили, что в жизни всегда есть место шутке. Но в последние недели этого места для нас было маловато: мы ищем повод для веселья, но толком ничего не находим.
– Я что-то не могу запустить игру, – говорит Тоф, поднявшись из подвала. После Рождества прошла неделя.
– Что?
– У меня не работает «Сега».
– А ты включил?
– Да.
– Картридж вставил?
– Да.
– Попробуй выключить, а потом опять включить.
– Ага, – говорит он и снова исчезает внизу.
Сквозь окно общей комнаты, в середине яркого серебряного окна – фигура отца в костюме: он оделся на работу, он в сером костюме. Бет помедлила между кухней и общей комнатой, а потом снова взглянула туда. Во дворе через дорогу росли огромные деревья с серыми стволами и высокими ветвями, короткая трава во дворе пожелтела, на ней пятна опавших листьев. А он не двигался. Хоть отец и стоял на коленях, его костюм обвис на плечах и спине. Он очень сильно похудел. Мимо серым вихрем промчалась машина. А Бет все ждала, когда он поднимется.
Видели б вы то место, где когда-то был ее живот. Оно стало как тыква. Распухло и округлилось. Странное дело: из нее вытащили желудок и кое-какие прилегающие части, если я помню правильно, но хоть и убрали так много, все-таки она выглядит беременной. Ее живот вздувается так, что это видно даже под одеялом. Я думаю, виной тому рак, но никогда не спрашивал об этом ни мать, ни Бет. А может, вздутие, как у голодающего ребенка? Понятия не имею. Я не спрашиваю. Когда я раньше написал, что спрашиваю, я врал.
Кровь течет из носа уже примерно десять минут. У матери уже было одно кровотечение примерно две недели назад, Бет не смогла его остановить, поэтому им с Бет пришлось позвонить в «скорую». Два дня ее продержали в больнице. Ее пришел посмотреть онколог, который нам иногда нравится, а иногда нет; он взглянул на какие-то графики из нержавейки, поболтал, сидя на краешке ее кровати, – он занимался матерью уже много лет. В нее залили свежую кровь и проверили содержание белых кровяных телец. Хотели подержать дольше, но она настояла, чтобы отпустили домой: ей страшно в больнице, ей безумно надоели больницы, и она решила, что с нее хватит…
Выписываясь, она была совершенно подавлена, будто раздетая, и только дома ей стало спокойнее – возвращаться она не хотела. Она заставила нас с Бет пообещать, что мы никогда не отправим ее обратно. Мы пообещали.
– Ладно, ладно, – сказали мы.
– Я серьезно, – сказала она.
– Ладно, – сказали мы.
Я запрокидываю ей голову – далеко, насколько хватает моих сил. Спинка дивана мягкая и податливая.
Мать сплевывает. Она уже привыкла сплевывать, но все-таки напрягается и издает утробные звуки.
– Больно? – спрашиваю я.
– Что больно?
– Когда сплевываешь?
– Нет, дурачок, мне легче.
– Извини.
Снаружи проходит семья: родители и малыш в теплых штанах и куртке с капюшоном, в легкой коляске. В наше окно они не смотрят. Трудно сказать, знают ли они. Может, знают, просто вежливые. Вообще-то люди всё знают.
Мать любит, чтобы шторы были открыты – так ей видны двор и улица. Днем снаружи бывает очень светло, но почему-то свет, который хорошо виден из общей комнаты, в саму общую комнату не просачивается, так что от наружного света в общей комнате не становится светлее. Я не в восторге, если шторы распахнуты.
Некоторые знают. Знают-знают.
Люди знают всё.
Всё они знают. Говорят об этом. Ждут.
У меня есть на них свои планы – на всех этих любопытных, интересующихся, сочувствующих, у меня есть свои фантазии насчет тех, для кого мы – абсурдные, жалкие, для кого наша ситуация – повод для сплетен. Я представляю себе удушения – Ц-ц-ц, а вы слыхали, что она – кххх, хруст ломающейся шеи – Ах! Что же будет с несчастными детишка… хрясь! – я воображаю, как пинаю тело ногами, а оно извивается на земле, харкает кровью и – Господи, боже! Господибожемой, блядь! Простите, простите меня! – умоляет о пощаде. Я вздымаю их над головой, а потом резко опускаю и ломаю через колено, позвоночники хрустят, как шпонки из бальсы. Неужели не видите? Я заталкиваю подонков в цистерну с кислотой и смотрю, как они вопят и дергаются, пока кислота прожигает их, разъедает насквозь. Мои руки легко проскальзывают вовнутрь, проникают сквозь кожу, я вытаскиваю сердца и кишки, отшвыриваю в сторону. Я проламываю головы, срубаю их, орудую бейсбольной битой – способ и жестокость наказания зависят от того, кто обидчик и какова степень обиды. Тем, кого не люблю я и не любит мать, достается сильнее всего – в большинстве своем они будут удушаться, медленно, долго, и лица у них при этом станут красными, потом багровыми, а потом розовато-лиловыми. Малознакомые – вроде тех, кто прошел мимо, – избегут худшей участи. Ничего личного. Их я просто перееду машиной.
Мы оба, и мать, и я, независимо друг от друга волнуемся из-за кровоточащего носа, но я в данный момент времени действую, исходя из предположения, что кровь все-таки остановится. Я сжимаю ей нос, а она сжимает кювету-полумесяц, прочно установленную на верхней части ее грудной клетки, под самым подбородком.
И тут мне приходит в голову великолепная идея. Я прошу ее поговорить смешным голосом, как говорят люди, у которых заложен нос.
– Пожалуйста! – прошу я.
– Нет, – отвечает она.
– Ну давай!
– Перестань.
– Что?
У моей матери сильные жилистые руки. На шее у нее проступают вены. На спине веснушки. Она любила показывать один фокус, когда кажется, будто человек отрывает себе большой палец, хотя на самом деле ничего такого он не делает. Вы наверняка этот фокус знаете. Часть большого пальца правой руки устанавливается так, чтобы всем казалось, будто это часть большого пальца левой руки, а потом его двигают вверх-вниз, прикрывая указательным пальцем левой руки: он отрывается, а потом снова приклеивается. Этот фокус может серьезно напугать, особенно если делать его так, как мать: когда она показывала его, руки у нее дрожали и ходили ходуном, на шее внушительно проступали жилы, а на лице было напряжение, как и положено человеку, который пытается оторвать себе палец. Мы, дети, наблюдали с ликованием и ужасом. Мы знали, что все это не по-настоящему, мы видели такой фокус десятки раз, но от этого сила воздействия не ослабевала – из-за уникальной физической конституции моей матери: она вся состояла из кожи и мускулов. Мы часто просили ее показать этот фокус нашим друзьям – и они тоже приходили в ужас и восторг одновременно. И все-таки дети ее любили. Все знали ее по школе: в младших классах она ставила спектакли, приглашала в гости детей, которые переживали развод родителей, всех помнила и любила, не стыдилась обнять любого, особенно тех, кто был по природе стыдлив – в ней была не принужденность понимания, откровенное отсутствие сомнений в том, что она поступает правильно, и люди себя с ней чувствовали раскованно, что очень редко бывает со многими трепетными и боязливыми матерями. И если она не любила кого-нибудь из детей, они тоже об этом знали. К примеру, Дин Боррис, мясистый русый мальчишка, живший в квартале от нас, – он любил стоять на улице и, когда она проезжала мимо, ни с того ни с сего показывал ей вытянутый вверх средний палец. «Дурной ребенок», – говорила она в таких случаях, и эти слова звучали веско: была в ней внутренняя жесткость, которую никто ни при каких обстоятельствах не хотел бы испытать на себе, – и ребенку оставалась какая-то секунда, чтобы извиниться (Дин, к сожалению, этого не сделал), и тогда она бы обняла его как ни в чем не бывало, а если нет – навсегда вычеркивала его из своего списка. Она была очень сильной физически, но еще больше силы было в ее глазах, маленьких и голубых, и когда она смотрела на кого-нибудь вприщур, в ее взгляде читалось убийственное напряжение, которое неопровержимо свидетельствовало: если обстоятельства заставят, она приведет в действие угрозу, излучавшуюся глазами, и ничто ее не остановит, она сметет кого угодно. Впрочем, силой своей она распоряжалась небрежно, не слишком заботилась о плоти и мускулах. Она могла порезать руку, когда делала салат, – отрезала живой кусок себя, чаще всего на большом пальце, и тогда кровь оказывалась повсюду – на помидорах, на доске для овощей, в раковине, а мы с трепетом смотрели от уровня ее пояса, на нее, боясь, что сейчас она умрет. Но она просто недовольно кривилась, промывала большой палец под краном, потом обворачивала его бумажным полотенцем и продолжала резать, а мы следили, как кровь просачивается сквозь бумажное полотенце, крадется, как умеет красться только кровь, ползет из сердцевины раненой плоти.
* * *
Над телевизором висит несколько наших детских фотографий, и среди них – та, на которой есть я, Билл и Бет; всем еще нет семи; мы сидим в оранжевом ялике, а лица у нас напуганные. По фотографии кажется, что вокруг нас одна вода; любой зритель сказал бы, что от берега нас отделяет много миль, и лучшее тому доказательство – выражение наших лиц. На самом деле, конечно, до берега не больше десяти футов, а мать возвышается над нами, стоя по щиколотку в воде в своем коричневом закрытом купальнике с белым ободком, и фотографирует нас. Эту фотографию мы знаем лучше всего; каждый смотрит на нее каждый день, а ее цветовая гамма – голубое озеро Мичиган, оранжевый ялик, наша смуглая кожа и белокурые волосы – стали цветами нашего детства. На снимке мы все вцепились в борт ялика, и нам хочется наружу, хочется, чтобы мать вытащила нас отсюда, пока этот ялик не утонул или не уплыл.