Текст книги "Душераздирающее творение ошеломляющего гения"
Автор книги: Дэйв Эггерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Но если так, то почему же тогда большая часть имен в книге была изменена? Потому что я потерял вкус к такого рода удальству. Я считал, будто мне казалось, что писать о том, о чем пишу я, – мужество, давать подлинные имена и номера телефонов – такое же мужество, а еще – публиковать рассказы о наших приключениях, в том числе и сексуальных, чтобы их могли прочитать наши родителям, тети и племянники. Но после того как столько человек попросили изменить их имена, когда столько человек были потрясены тем, сколько народу и какого народу прочитали все эти слова, я решил, что надо дать большинству – кроме некоторых главных героев – вздохнуть спокойно и облегчить им жизнь, позволив ускользнуть в статус полувымышленных персонажей. У меня нет права всем рассказывать их жизнь, они не давали мне разрешения на это. В некоторых случаях, там, где в первом варианте я между делом проходился по реальным людям, сейчас я выбросил или смягчил эти места, потому что за последний год вкус к крови я тоже почти полностью утратил.
Итак, в целом эти записи, вне зависимости от их жанра или происхождения, будь то дополнения, пояснения или поправки, организованы по одной и той же схеме:
По-моему, все понятно. Все эти записи можно пропустить или проглядеть, не особенно вникая. Все они написаны для вас, для вашего удовольствия, и вы можете распоряжаться ими по своему усмотрению. Или, выражаясь образно, весь этот раздел подобен машине безумной раскраски, которая стоит на проезжей части с открытым багажником. Берите, что хотите.
Стр. xxi, абз. 3: Кроме того, был выброшен потрясающий кусок Нам предложили бесплатно опробовать новый спортивный маршрут – заплыв на каяках вокруг Энджел-Айленда. Это холмистый и поросший густыми лесами остров, но с начала 1900-х – когда он был для западного побережья чем-то вроде Эллис-Айленда[193] – это просто безлюдная скала посреди Сан-францисского залива, на которой не происходит вообще ничего. Реализуя свое право уходить с работы в любой день и в любое время, мы – четверо из редакции – вышли в двенадцать часов, сели на паром с Рыбачьей пристани, а приплыв на остров, разбились по парам: мы с Марни сели в один каяк, а Муди и Зев – в другой. К компании присоединился проводник в одноместной лодке, и мы отправились. Проводника звали не Барт, но мы будем звать его Барт.
Плыть в каяке по открытому морю – занятие очень скучное. Путешествие по реке – дело другое, там есть свой интерес, пена – и скорость, которую развиваешь, не прилагая к этому специальных усилий; а вот плаванье на каяке по океану (плаванье по Заливу ничем от него не отличается) напоминает лыжную прогулку за городом: медленно ползешь, пейзаж вокруг не меняется, движения проделываешь однообразные. А достичь хоть сколько-то приемлемой скорости – ведь это, по сути, единственный стимул заниматься любым видом спорта – почти невозможно.
День стоял синий и желтый, ветра не было и в помине. Мы проплыли полпути вокруг острова, а плечи уже жутко ломило – у меня явно возникли проблемы с плечевым суставом. Я, естественно, подумал про Джима Макмэхона[194] и его проблемы с плечевым суставом. Потом про повязку, которую он носил на голове. И про его партию в «Жеребьевке Суперкубка» – футбольном гимне 1984 года[195], который сейчас недооценивают. Потом – про Уолтера Пэйтона[196] – пожалуй, одного из самых изящных спортсменов всех времен и видов спорта, в теле которого рак уже пустил корни, прорастал, обдумывал захват новых территорий, расползался во все стороны, хотя об этом еще никто не знал.
И вдруг.
Оп-па! Примерно в тысяче ярдов вглубь Залива, в сторону города – мощный фонтан брызг, источником которого был блестящий серо-черный ломтик, полукругом поднявшийся над водой. Кит. Ёбть, это ж кит, сказал кто-то. Почти наверняка кто-то это сказал. Потом кит исчез. Потом кто-то сказал: Ебическая сила. Потом: Ну ни хуя себе.
Мы стали судорожно грести туда, где разверзлась вода, а когда доплыли, стали ждать. Вообще-то глупо: кит скрылся из виду, и искать его на том самом месте, где он показался, можно, только решив, что он торчит на том же самом месте, прямо под нами, а это, конечно, не так. Киты не торчат на одном месте; киты все время двигаются; китам есть куда плыть. А мы все-таки ждали, потому что мы вообще идиоты и ведем себя по-идиотски.
Было светло. Слева сиял город, а прямо, в нескольких милях к востоку, начинался океан. Был штиль, и мы стали сушить весла. Наши ноги были в воде, но они были сухи. Наши лица начинали пылать. Мы горстями зачерпывали морскую воду и лили себе на лица и шеи. Мы не отводили взгляда от воды – может, она разверзнется снова?
Так вот. Он опять всплыл, теперь примерно в 500 ярдах мористее. Тот же фонтан, та же огромная серо-черная спина, разрывающая поверхность воды, похожая на неповоротливую тупую ленточную пилу. Ну и дела, сказал кто-то. Мы снова помчались туда, где он показался на этот раз. Барт был в восторге. Барт много-много лет плавал по Заливу на каяке и никогда ничего подобного не видел – чтобы на расстоянии меньше 500 ярдов от тебя выплыл настоящий кит.
Мы приплыли к тому месту, где он появился в последний раз. Ничего. Мы снова почувствовали себя дураками, но уже меньшими, чем прежде: а вдруг кит знал, что мы здесь и за ним наблюдаем; может, он выплыл во второй раз именно потому, что мы за ним погнались. Киты – умные животные, а если они умные, им должно нравиться играть в догонялки, как и прочим умным животным, например собакам, дельфинам и многим другим, кого я мог бы перечислить, но не стану; среди них животные, известные как свиньи, – существа, которых принято считать умными, хотя своим поведением они никак не подтверждают этой точки зрения.
Мы стали ждать. Три минуты, пять минут.
И вот опять в глубине залива: господи боже – фонтан и спина! Он всплыл в третий раз, в 300 ярдах от прежнего места. Мы не знали, что делать. Снова плыть за ним? Или просто подождать еще? Может, если мы останемся на месте, у нас будет больше шансов увидеть его вблизи? Мы решили проплыть полпути, а там подождать.
Так и сделали – доплыли и, усталые, опустили весла. У меня жутко болел плечевой сустав. Я опять подумал про Джима Макмэхона. Потом – про темные очки Джима Макмэхона: они были огромные, облегающие; в начале 80-х это было непривычно и загадочно. За кого он играет сейчас? Остался ли он таким же интригующим бунтарем? Мы были в самой середине Залива, всего в нескольких дюймах над водой, сине-желтым днем, и гонялись за китом. Мы посмотрели друг на друга и заулыбались. Правда, мы вымотались. Мы вымотались и стали подумывать, не пора ли нам плыть к берегу, где мы собирались пообедать. На берегу мы бы снова увидели свои ноги, смогли бы ими ходить – в данный момент они находились под водой, а такое положение вещей довольно скоро начинает нервировать.
Вот как мы располагались:
Мы подождали еще. На сей раз – минут десять. Мы были довольны, и потому что устали, и потому что уже были удовлетворены тем, что видели кита при заплыве по Заливу, рядом с нашими домами, в своем городе, в ясный день, в пору своей молодости.
Так вот. Видите, где крестик?
Там этот подлец снова всплыл?
Он вылез прямо между нами. Меньше чем в трех футах от нашего каяка. Намного ближе к Барту. Ближе – не то слово. Прямо под его каяком. Не то чтобы под его каяком, а под его каяком в том смысле, что, когда он выплыл, каяк Барта оказался на спине кита. Ух, как же мы перепугались. Я завопил. Все остальные издали более цивилизованные звуки. Они что-то прохрюкали. Я подумал, что кит нас съест.
А Барт – дай ему бог здоровья, – поднятый над водой этим сорокафутовым монстром, сохранил присутствие духа настолько, что наклонился и потрогал его. У кита – господи, сейчас-то я понимаю, что он несколько часов был там, под нами, – у кита был огромный унылый глаз, и этот глаз на нас смотрел, а вся спина у него была в шишках и буграх, ей тыща лет, а его пасть могла перемолоть нас всех, хоть и беззубая, – тварь эта вообще была похожа не на животное, а на огромный необработанный валун, большой, резиновый, который катался под нами…
И наконец он опустился под Бартом, поставил сверкающее стеклопластиком дно каяка на воду, и через секунду его уже не было.
И тогда я окончательно убедился, – пусть раньше у меня и возникали сомнения, – что мы отмечены судьбой. Если кит выплыл между каяками… он ведь из двух-трех миллионов точек в Заливе, где можно было всплыть, выбрал крохотный кусочек пространства между нашими крохотными пластиковыми каяками, если это гигантское древнее создание, которое вполне может быть пришельцем из космоса, которому миллиард лет, которое, может быть, и сотворило мир и все, что в нем есть (а почему бы и нет?), показывается из серо-голубых пучин, чтобы тебя напугать, – это значит, что все возможно. Какие тут еще нужны доказательства?
Стр. xlix. Предложение выслать электронную версию книги в обмен на бумажную.
Общее число человек, выславших книги для получения дискеты с электронной версией: 4. Общее число высланных дискет на момент публикации: 0 (Скоро сделаю, честное слово.)
Стр. xlviii. Предложение о скидке в 5 долларов.
Я получил около тысячи писем (на самом деле я понятия не имею, сколько было писем, но, по-моему, тысяча; а может, 250), и потрясающе приятная вещь – почти во всех письмах, если в них вообще упоминалось о скидке, было сказано: о деньгах не беспокойтесь, я просто хотел сказать «привет». А когда тебе говорят «привет», это всегда приятно.
Стр. xlii. Аспект воспоминания как акта саморазрушения.
Этот аспект во многом оказался пророческим. Вообще-то раздел «Признательности и признания» был написан раньше всей остальной книги и выполнял две функции: организующего устройства и механизма увиливания. Меня не слишком радовала перспектива писать первую главу, и я не был уверен, что после нее смогу написать «Признательности…», поэтому я с удовольствием развлекался с первыми страницами, которые выходили легко и помогали обрисовать в сознании контуры книги еще до того, как я за нее принялся. Упомянутый выше аспект оказался, пожалуй, самым важным из всех, и я, работая над книгой, был решительно убежден, что ее издание станет моим концом. Я полагал, что а) публикация книги заставит отвернуться от меня друзей и родных, даже если они прочитали книгу в рукописи и одобрили ее, и что б) книга по разным причинам выведет из себя многих читателей, которые придут и убьют меня. В октябре 1998 года, когда я всерьез взялся за доработку первоначального текста и просмотрел сотни дневниковых записей, как-то раз в четыре часа ночи я позвонил своему брату Биллу и некоторое время объяснял его автоответчику, что нужно будет сделать с дневниками, если я попаду под поезд, разобьюсь в авиакатастрофе или, что наиболее вероятно, буду убит в лифте человеком в плаще. (Многие годы я боялся открывающегося лифта, потому что был почти уверен, что из открытых дверей вылетит пуля, пущенная в меня человеком в плаще. Ума не приложу, почему я этого боялся, почему считал, что так должно произойти. Я даже знал, как отреагирую на пулю, летящую из дверей лифта, и какое слово скажу – слово «наконец».) Я сказал Биллу, чтобы он не дергался: я ни в коем случае не собираюсь совершать самоубийства, – когда мы оставляем такие сообщения, нам все время приходится отмечать границы, чтобы не создавать повода для тревоги, – но если что-нибудь случится, никто ни при каких обстоятельствах не должен прочесть моих дневников, даже если психологи-бихейвиористы будут умолять отдать их, он не должен их продавать, а еще – ни в коем случае не компилировать неоконченный материал, не править его без жалости, не делать из него книгу про секс втроем на фоне сафари. Этот звонок Биллу был отражением моей вечной паранойи и, одновременно, того, что на тот момент работа над книгой стала казаться мне чем-то зловещим, сулящим смерть, которую я сам на себя навлек, причем, скорее всего – смерть насильственную. Мне словно бы поставили какой-то жуткий диагноз, который означает скорую и неотвратимую смерть – например, я заражен вирусом Эбола, топаю к неизбежному финалу, и у меня нет других вариантов, кроме как позволить вирусу сожрать меня изнутри, растворить мои внутренности – или же взять дело в свои руки и опередить вирус. Я стал думать, откуда так много симптоматичных соответствий между тем, что в голове у меня, и тем, что, как я читал, находится в голове у людей, склонных к суициду. Я поздно встаю, нерегулярно принимаю душ, не убираю в квартире… В этом, конечно, нет ничего нового, но появились и иные симптомы. Самое главное – сама идея самоубийства больше не казалась мне какой-то совсем уж чуждой и далекой. Не то чтобы у меня когда-либо рождались активные суицидальные намерения, просто мой круглосуточный кабельный канал «Худший сценарий» занимался трансляцией пассивных суицидальных помыслов, таково уж мое проклятье, – так вот, к тому времени я начал часто и непроизвольно воображать картину самоубийства. Искушение самоубийством, кажется, начало постепенно проникать в меня, самоубийство стало чем-то более реальным, нежели раньше, а в будущем обещало стать еще реальнее. Я устал, и моя способность держаться на плаву ослабла. Кроме того, оставалась еще одна возможность, более красивая и трагическая для меня, как и для любого, кто рожден на свет католиком с комплексом жертвы, – меня могут убить так, как это рисуется в моем воображении. Странная штука: если раньше я представлял себе, что смерть подстерегает меня в ущелье закрывающегося лифта, теперь я рисовал себе картину, где то же самое происходит на публичном чтении. В одном из таких видений присутствовал тот же образ: человек в плаще прокладывает себе путь через толпу, у него в руках короткоствольный пистолет, а подойдя ближе, он стреляет мне прямо в грудь. В этом сценарии, который по ряду причин всегда разворачивался в дальнем зале магазина звукозаписи «Роуз Рекордс» на Грин-стрит в городе Шампейн штата Иллинойс, я всегда мучительно выбираю, что мне делать: а) юркнуть под стол и выждать какое-то время, чтобы его успели свалить… ну, пускай охранники магазина, или б) отреагировать осмысленнее: выпрямиться, подставить грудь под пулю и погибнуть. [Любопытное попутное замечание к побочному рассуждению по поводу этого пояснения: когда я писал и вычитывал книгу (этот фрагмент написан в июне 1999 года), я сидел и занимался другой главой, как вдруг меня посетило еще одно видение: в меня стреляют, пока я сижу за столом и надписываю книги. На этот раз я был в чистом, хорошо освещенном книжном магазине на Ван-Несс в Сан-Франциско, и почему-то видел происходящее глазами человека, который стоит в очереди за автографом. Я стою, на этот раз – как сторонний свидетель, вдруг замечаю футах в пятнадцати перед собой резкое движение, потом слышу выстрел и вижу, как корчится в судорогах человек за столом, заваленным книгами, – то есть я сам.] Итак, я знал, что появление этой книги огорчит огромное количество народу – например, тех, кто любил моего отца и счел, что я поступил непорядочно, – поэтому я решил, что после выхода книги уйду в бега и укроюсь в каком-нибудь безопасном месте! Вот так. Видения и все возрастающая степень их реалистичности напомнили мне соображение, которое я часто высказывал Тофу, когда он не мог заснуть и приходил ко мне, потому что, как и я в 9 лет, боялся смерти, не скорой, а смерти как таковой, смерти как финала, смерти, которая тебя ожидает, ведь почему-то смерть бывает гораздо осязаемее в 9 лет, чем в 30 или 50, – и вот он, как и я в его возрасте, видел, что дверь жизни уже закрывается, и неважно, что она закрывается медленно и в отдалении, он не мог заснуть, а я садился на диван в нашей берклийской квартире, мы разговаривали о загробной жизни, и вот какое объяснение было у меня на тот случай: «Понимаешь, Тоф, я верю в загробную жизнь: по-моему, логичнее, что она есть, чем то, что ее нет. Мы ведь так ясно ее себе представляем, такое множество людей противоположных взглядов и убеждений (нет, этого выражения я тогда не употреблял) представляют себе ее, что это почти наверняка значит, что должно же быть…» и т. д. Тем же путем я пришел к мысли о неизбежности насильственной смерти: я так часто ее себе представляю, все яснее понимаю ее причины, она становится все менее фантастичной и все более логичной и нормальной, что из всего этого почти наверняка следует: сейчас такая смерть возможна больше, чем раньше, она предопределена, более или менее запланирована, у нее есть сроки и расписание, а я просто просматриваю анонс того, что неизбежно случится в ближайшем будущем.
Много позже, когда я осенью 1999 года заканчивал эту книгу, я обнаружил, что посреди ночи бреду по своему бруклинскому кварталу, намереваясь докупить кофеин, и непроизвольно шепотом напеваю что-то себе под нос. Что-то вроде:
ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка ошибочка
Или:
Ох блядь ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь Ox блядь ox блядь ox блядь ox блядь
Или что-то чуть посложнее, скажем:
Дай же мне господи дай же мне О дай же мне господи дай же мне дай же мне Помоги помоги нет нет Господи нет нет нет нет нет Помоги Господи нет нет
Или еще одно, примерно такое:
Умру, помру и сдохну-сдохну-сдохну, не знаю, умру, помру и сдохну-сдохну-сдохну, не знаю, сдохну, не знаю, кто, кто, кто, кто, КТО?
Я никогда не понимал по-настоящему, откуда берутся такие песни, просто замечал, что напеваю их, не подбирая слов. Тогда я несколько кварталов, не отдавая себе отчета, лихорадочно бормотал эти слова, но потом наконец заметил это и велел себе остановиться; обычно это удается легко, хотя иногда и не очень, как в тех случаях, когда дрожишь от холода, хотя погода не требует непременной дрожи: если хочешь подавить дрожь и клацанье зубами (я обучился этому искусству чикагскими зимами, когда мы ходили на озеро и каждый раз проваливались ногой под лед), надо задействовать разум и легкие, и при определенной концентрации ты уже начинаешь дышать медленнее, расслабляешь тело и перестаешь дрожать, в большой степени благодаря тому, что убедил свое сознание: для дрожи нет оснований, тут недостаточно холодно, чтобы можно было ее обосновать. Таким же способом можно усмирить мантры сомнения и отчаяния, которые шепчут твои губы, когда идешь по своему району, черно-синему в первые послеполуночные часы и тихому. Так вот. Как бы то ни было, я всегда перестаю петь, как только открываю дверь в свою квартиру. О, пока не забыл: среди этих песен (повторю еще раз, возникающих абсолютно спонтанно) самая распространенная – вот какая:
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко Господи
Ой как жалко жалко жалко жалко жалко жалко Господи
Это непроизвольное пение, вероятно, было симптомом двух явлений, явившихся результатом работы над книгой и связанных с тем ее аспектом, который мы сейчас обсуждаем.
А именно:
1) Многие люди, мучимые совестью за то, что пережили тех, кого любят, испытывают потребность мучить себя всеми доступными способами; такие люди часто представляют себе собственную смерть, медленную и болезненную, как смерть тех, кто умер раньше, – им кажется, что смерть даст им очищение и освободит от греха продолжающейся жизни. И еще:
2) В самом процессе создания мемуаров заложен эффект разрушения своего прежнего «я». Уже одно то, что описываешь прошлое с максимальной жестокостью по отношению к тому, чем твое «я» было тогда, имплицитно предполагает убийство этой личности. Да, порой ты с удовольствием описываешь лучшие моменты ее жизни и с симпатией пересказываешь ее лучшие мысли, но в принципе ты как бы говоришь: это я, такой, каким был тогда; сейчас я могу взглянуть на этого человека с имеющейся у меня дистанции, и забросать его тупую деревянную башку водяными бомбочками. Но даже эта идея, какой бы правильной она ни казалась и какой бы привлекательностью для склонного к насилию интеллектуала ни обладала, чрезвычайно трудна для реализации и болезненна; она вызывает внутренний протест со стороны различных внутренних самозащитных ресурсов. Я уж не говорю о том, что начинается, когда эти мысли озвучиваются и выносятся на широкую аудиторию. Как бы сильно я ни старался, чтобы случилось то, чего я хотел бы, и чтобы не случалось того, что, как я надеюсь, не случится, и то и другое случается помимо моей воли. Обычно это неплохое развлечение. Являлись ли какие-то грани этого процесса невероятно болезненными? Да, являлись. Я написал книгу, ббльшая часть которой посвящена тому, как умирали мои родители и как я после этого жил с младшим братом, и почему-то это вызвало у очень небольшого количества людей такую злобу, с которой мне приходилось сталкиваться нечасто. Это очень странно. Но не то чтоб совсем уж неожиданно. Ненормальность ситуации – в том, что, работая над первоначальным текстом, я представлял себе в качестве потенциального потребителя книги не традиционного «Идеального Читателя», а самого себя – Читателя Злобного, Изнуренного и Недалекого, такого, каким я был много лет. Поэтому и от читателей книги я ожидал худшего, думал, что будут когти, клыки и кровь. Книга заканчивается мольбой, обращенной к тем, кто готов разорвать меня на части: идите и сделайте это, потому что я хочу, чтобы это уже свершилось – наконец. Но случилось странное: люди были ко мне добры. Было почти невозможно найти того, кто был бы таким же злобным и мелочным, как я все эти годы. Не скажу, что таких людей было совсем уж невозможно найти, но все-таки я ожидал, что меня распнут, а вместо этого получил нечто прямо противоположное. Подробнее об этом – ниже.
Стр. li, абз. 1. $ 100 Джону Уорнеру
На самом деле я никогда не давал Джону Уорнеру ста долларов. Даже не могу как следует объяснить, почему. Извини, Джон. Не сомневайся, что размер моего тебе свадебного подарка будет соответствовать сумме, которую я тебе должен.
Стр. 1, абз. 3: Употребление слова «мать» в тех местах, где логичнее было бы употребить слово «мама»
Никогда до того, как я стал писать книгу, я не использовал слова «мать» в разговорах с мамой или о маме. Она всегда, в любой ситуации была «мамой» или «мам», и никогда – «матерью»; это слово официальное, строгое и поэтому неподобающее. Но, будучи напечатанным, слово «мама» странным образом утраивает свою интимность и поэтому оказывается обреченным. Нам нужно новое слово. Мамть? Матьма? Маматерь? Я готов к предложениям, передавайте через моего издателя.
Стр. 3, абз. 1: Контейнер-полумесяц
Когда я писал книгу, внешний облик этой кюветы, «контейнера-полумесяца», был довольно сильно размыт в моем сознании. Точнее сказать, помнил я его неплохо, но никогда не выяснял у Бет или Билла, насколько точны мои воспоминания, никогда не ходил в больницу, чтобы убедиться, что штука, которую я описал, существует на самом деле. Это ведь всего лишь мелкая деталь; есть еще несколько мелочей, относительно которых я ни капли не удивлюсь, если узнаю, что все было совсем не так. Где-то полгода назад я рылся в коробках, чем занимаюсь довольно часто, зная, что отыщу что-нибудь страшное или прекрасное и на ближайшие несколько часов буду впадать в ярость, исходить слезами или рвать на себе рубаху, – и нашел этот контейнер. Не помню, чтобы я его откладывал, и сомневаюсь, что его отложила Бет, – но он лежал там, в идеальной сохранности. Он был и остался кремовым, но на самом деле его форма была не формой полумесяца. Qh имеет форму молодого месяца, «четверть-месяца» на раннем этапе нового цикла, а еще на нем есть этикетка с улыбающейся рожицей и пожеланиями удобства в использовании.
Стр. 5, абз. 2: Телевизионная программа в эпизоде с носовым кровотечением
Все описанные передачи мы смотрели с матерью тот или иной раз, но, возможно (и даже скорее всего) не все показывали в этот конкретный день. Впрочем, передачу «Жеребцы» она любила[197].
Стр. 9, абз. 1. Видеоигры
Здесь содержится туманный намек на то, что папа играл в видеоигры – от «Понга» до «Атари», от «Коулковижн» до «Нинтендо», постоянно и с большим азартом. Каждый вечер, отсмотрев весь ассортимент того, что предлагали телеканалы, а потом еще и новости, он призывал кого-нибудь из нас, обычно меня, и велел подойти к задней стенке телевизора, чтобы переключить с телевизионного режима на режим видеоигры; потом вытаскивал с нижней полочки кофейного столика два пульта, вставлял картридж, и битва начиналась. Играл он скверно. Любой из нас мог побить его в любой игре, неважно, как долго он тренировался (он часто тренировался заранее). У него действительно толком ничего не выходило. Ни в «Понге», ни в «Брейкауте», ни во «Фроггере», ни в «Кьюберте», ни в «Чемпионате по гольфу», ни в «Данки-Конге», ни в первой версии «Легенды Зелды». Но наблюдать за тем, как он старается, было интересно, а кроме того, мы с еще большим нетерпением предвкушали Рождество, зная, что он мечтает о новой игре или новой системе так же сильно, как все остальные, а то и больше. Мне захотелось рассказать об этой детали, потому что он любил от души повеселиться, любил длиннющие анекдоты про Стоша и Йона, двух несуразных рыбаков-поляков, и любил смотреть «Монти Пайтон», «Маппет-шоу» и «Симпсонов»[198]. И еще он играл в бильярд. А когда он играл в бильярд – в кладовой в подвале, – мне разрешалось посмотреть, а иногда и поиграть, хотя его скепсис насчет моего мастерства и достижений ничто не могло поколебать. Я шел следом за ним вниз по лестнице, проходил мимо главной игровой комнаты и заходил в темную кладовую, где было много ящиков, бильярдный стол и проем, в котором, скорей всего, водились покойники. Он тянул за шнурок выключатель лампы над столом, и тогда лампа принималась раскачиваться, пока он искал кий и натирал его кончик мелом – молниеносным, но четким [странная штука: когда я писал последнюю фразу, я посмотрел в окно, пытаясь придумать нужное слово для описания того, как он натирал кий мелом, и тут с огромной сосны, растущей прямо перед окном, на меня полетела маленькая птичка. Когда ей оставалось всего шесть футов до того, как врезаться в стекло, у меня возникло внезапное подозрение, что это мой отец, который пытается сказать мне, чтобы я прекратил описывать, как он играет в бильярд. И тогда, в последний момент, вместо того чтобы удариться в окно, птица взмыла вверх и полетела к крыше.]. Он признавал только обычный пул. Полагал, что «восьмерка» – игра неудачников, поэтому мы считали очки, отмечая счет на какой-то штуковине, похожей на счеты; она висела около бойлера. Он хорошо разбивал, у него был мягкий удар, и он презирал подставку для ударов по дальним шарам. Он считал, что это слишком просто.
Стр. 9, абз. 4: Вязы на переднем дворе
Не уверен, что это были именно вязы. Просто слово «вязы» хорошо звучит. Может, то были дубы. Или один вяз и один дуб. Или все клены, трудно сказать. Видите ли, когда мы туда переехали – мы были малышами – на переднем дворе, перед проездом с самого начала росло три огромных дерева. Но пока мы взрослели, чуть ли не каждый год одно из них умирало: мы не знали, как определяют, мертвое дерево или живое, и понимали только то, что в один прекрасный момент придут какие-то специалисты по деревьям и спилят его. Естественно, мы никогда не видели своими глазами, как деревья спиливали – и я полагаю или, вернее, надеюсь: тому была единственная причина – родители специально устраивали так, чтобы деревья пилили, пока мы в школе, – как я понимаю, чтобы избавить нас от травмы, которую могло бы нанести нашим душам, любившим деревья, их уничтожение. Так что мы возвращались из школы на своих велосипедах со спортивными сиденьями, съезжали по Оукдейл-стрит – на Оукдейле можно было очень неслабо разогнаться, потом мимо дома, где жили Эд, Тед и Фред Лю – а потом на нашу улицу, Уэйвленд, и через дорогу, спрыгивали на обочину нашей дорожки и вдруг замечали, что во дворе что-то стало по-другому, что-то трудноуловимое, потом звучало: «Ой!», – потом, наверное: «Во, гляди!» – гладкий плоский пенек на лужайке. Не то чтобы нам становилось ясно, что дерева больше нет – сказать по правде, мы редко это осознавали. Нам казалось: что-то не исчезло, а появилось. И мы бросали велосипеды, и некоторое время скакали на пне, обследовали его на предмет букашек и червяков, и наконец, очень скоро, пень начинал обозначать штангу в футболе.
Стр. 12, абз. 14: Размышления о вкусе аквариумной воды
Не помню точно, думал ли я тогда, какой вкус у воды в аквариуме. Я вполне мог додумать эту деталь потом, не помня точно, думал ли я об этом тогда. Просто я описывал комнату, а пока писал про нее и про аквариум, то задумался, как сделал бы на моем месте любой американец: какая на вкус аквариумная вода? Может, мы этого никогда не узнаем.
Стр. 36, абз. 4: Варежки
Не уверен, что на Тофе были варежки.
Стр. 47, абз. 1. Пахельбель
Я уже говорил о Постоянстве Горьких Воспоминаний. Вот только представьте себе такую ситуацию: не далее как сегодня вечером, в канун нового 1999 года, нам с Тофом было нечем заняться. Я думал, не пойти ли мне погулять, оставив его одного, потому что ему уже пятнадцать лет и так далее, потом стал думать, не взять ли его с собой в город, затем понял, что мне, в сущности, наплевать, что там делается в городе, ведь, кроме всего прочего, там холодно, поэтому мы взяли напрокат видеомагнитофон и три фильма и заказали китайскую еду – хрустящего цыпленка и цыпленка с лимоном, и то и то – с соусом, за $ 15.20 плюс чаевые. Теперь позвольте отмотать немного назад, потому что здесь-то и всплывает тема Горьких Воспоминаний: когда мы были в видеопрокате, я рылся в новинках, стараясь не смотреть на обложку фильма «Во всем виноват Рио»[199], который я втайне мучительно мечтал посмотреть, честное слово, как вдруг мне на глаза попалась коробка с названием «Заурядные люди». Тоф, который почти не представлял себе книгу Джудит Гест и очень смутно знал, что означают и книга, и фильм на фоне того, что мы когда-то пережили, предложил взять его; почему – понятия не имею. Я с готовностью согласился, потому что много лет его не пересматривал, и когда мы пришли домой, то я был в таком нетерпении, что не сразу смог вставить кассету в магнитофон, взятый напрокат, честное слово, а когда пошли титры, я понял: точно, «Канон ре-мажор» Пахельбеля – сквозная музыкальная тема этого фильма. Я хочу сказать: какими же мы бываем ненормальными, или предсказуемыми, или просто странными. Эта музыка играла в «Заурядных людях», фильме о безвременной смерти в Лэйк-Форесте, и вот мы сами играли эту музыку у себя дома, когда…