355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэйв Эггерс » Душераздирающее творение ошеломляющего гения » Текст книги (страница 24)
Душераздирающее творение ошеломляющего гения
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:36

Текст книги "Душераздирающее творение ошеломляющего гения"


Автор книги: Дэйв Эггерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

Предполагалось, что я и Билл пройдем с Бет по проходу, чтобы «выдать» ее. Она попросила нас об этом, и мы сказали: да, конечно, это прекрасно, большая честь для нас, – но потом, когда мы с Биллом уже ждали с краю, в рассеивающемся тумане, она решила – можете себе представить? – что не хочет, чтобы ее «выдавали», ибо ей не нравится патриархальный подтекст этого обычая, так что она пройдет сама, по собственной воле. Мы с Биллом сели в первом ряду и стали ждать, пока тетя Конни ворчала насчет качества предсвадебной музыки. (Это Марк Ишам[175], предположила она и презрительно фыркнула).

Но вскоре музыка поменялась. Когда в конце прохода, под небом, которое уже прояснилось и стало безупречно чистым, показались Бет и Джеймс, до нас донеслись первые такты музыки, звучавшей из двух установленных на деревянном настиле колонок. Нет, это был не свадебный марш. И не Пахельбель. Это было… мне стало страшно, я заозирался: как себя поведут люди, потому что я был уже почти уверен, что это за песня, – нет-нет, теперь уже ошибиться невозможно, это оно самое…

Это была песня «Бет» группы «Кисс»[176].

И не инструментальная версия. Оригинальная запись.

Она шла босиком.

Она что, считает, что это смешно? Она что, всерьез?..

Всего в тридцати ярдах был утес, и я стал думать, заметит ли кто-нибудь, если я тихо улизну, пока все смотрят на выход, и брошусь с этого утеса.

Я искренне верил, что свадьба Полли – первая моя свадьба после свадьбы Бет, будет простой, традиционной, отмеченной протестантской основательностью. Она состоится в церкви – Первой пресвитерианской церкви Лэйк-Фореста, и это уже хорошее начало; нас попросили надеть фраки, что тоже неплохо. После венчания празднование должно было состояться в «Прибрежных акрах», клубе соседнего городка: в этом заведении Билл как-то раз целое лето проработал официантом. Прекрасное место. Вполне достойное.

Основной темой для разговоров в клубе стала смена пола нашим учителем английского языка. Один учитель старших классов и мой бывший (отважный и вдохновенный) футбольный тренер объявил, что после весенней гормональной диеты и летней хирургической операции он вернется осенью уже в качестве женщины. Мы поверить не могли, что так бывает. Это лучшее, что было в нашей жизни после Мистера Т.

Когда эта тема иссякла, последовало неизбежное:

– Как поживает Тоф? – вопрос от Меганн.

– Еще хромает.

– Сколько ему лет? – вопрос от Кэти.

– Забыл.

– А где он? – вопрос от Эмми.

– Забавно, что ты спрашиваешь. Поехал автостопом…

Разговор зависает, и мы смотрим друг на друга. Они понимают, что я не такой, как они. Я другой. Мне сто лет я калека. Который весь следующий день будет отыскивать останки своих родителей.

– Как дела с твоим журналом? – спрашивает Барб.

– Думаю, долго мы не протянем.

– Почему?

Я объясняю. Мы все вымотались, устали работать на других работах, так что либо мы в ближайшее время получим крупное финансирование и перенесем все в Нью-Йорк, либо все свернем. Мне меньше всего хочется говорить или думать о журнале. Мне не хочется говорить ни о своих, ни о чужих провалах. Неужели мы все застряли в своем развитии? С нами хоть что-нибудь вообще происходит? Звездой вечера становится бойфренд девушки, с которой Марни вместе училась в колледже. Он ведет детскую передачу на чикагском телевидении, а совсем недавно сыграл в фильме «Космический джэм»[177], где у него была одна реплика, не говоря уж о более крупной роли в рекламе ресторанчиков «Джека-из-коробки». Он развлекает нас, рассказывает анекдоты, пародирует других гостей. Мы в восхищении.

Половина из нас разговаривает о переездах. Флэгг уже уехал в Нью-Йорк, он учится там в аспирантуре, и я тоже смутно размышляю о переезде. Но вот чего я хочу по-настоящему – окунуться в теплый лягушатник своих друзей, прыгнуть в эту кучу сухих листьев и растереть ими свое тело, без слов и без одежды.

Но мы все сидим, нам надо разговаривать и вести себя прилично. Музыканты играют хиты пятидесятых. Поют три певицы с пышными прическами. Все эти люди пришли сюда отдохнуть. Пожилые пары начинают танцевать. Мне неприятны эти пожилые пары, которые почему-то задают тон на свадьбе двух молодых людей, эти пожилые пары повсюду, они танцуют испуганно, слишком медленно, или слишком уж быстро, как та женщина в золотом ламэ, которая выделывает какие-то латиноамериканские па, как будто давит муравьев своими высокими каблуками, пока оркестр играет «Бич Бойз». На лице у нее, как и у всех остальных, выражение, которое означает: «Эх ма!» или «Оппа!» или…

Мне хочется выпрыгнуть в окно с зеркальным стеклом, упасть на задний дворик клуба, потом взбежать на скалу и броситься в озеро Мичиган. Или, по крайней мере, выйти на улицу и пройтись. Но там слишком холодно. И у меня нет теплых ботинок. Я могу пойти наверх. Могу схватить кого-нибудь, и тогда мы вместе сбежим. Хочу, чтобы мы все оказались в одной кровати, голые. Или не голые…

Уходят новобрачные, уходят старики, и парня, до этого упорно пытавшегося пожать мне руку, когда в туалете мы оказались у соседних писсуаров, выгнали за то, что он подрался со своей девушкой, и вот уже все ушли и мы остались последними, и мы сидим кругом, и пот высыхает на наших лбах, и мы думаем, куда нам пойти – к кому-нибудь домой или в бар, ведь еще только двенадцать, и оказываемся, наконец, у Меганн, едим пирожные у нее на кухне, рассматриваем фотографии у нее на холодильнике, как и сотню раз до этого, стараясь не шуметь, потому что наверху спят ее родители.

Все мы разместились на пустых кроватях, и я просыпаюсь в комнате брата Меганн. Он сейчас в колледже, комната у него темная, с толстыми коврами, она уставлена мебелью красного дерева и хоккейными трофеями, и увешана фотографиями его команды. Есть клюшка с росписью Дени Савара[178].

Я отвожу Марни домой.

Потом – снова за работу.

Примерно через час я иду по двору своего старого дома. Там новый почтовый ящик. Они починили сломанный столб и перекрасили переднюю дверь.

Мне уже неловко перед этими людьми. Бедные. Они совершили ошибку, пригласив меня. Что происходит в таких случаях? Им не стоило меня приглашать. Я бы понял, если бы они меня не позвали. Но глава семьи позвонил мне и сказал, что я могу зайти, – и вот я здесь. Произойдет что-то плохое. Что-то случится. Я сорвусь и наговорю им чего-нибудь, и им это не понравится.

Да нет, конечно. Я буду вести себя хорошо. Все пройдет отлично.

Дверь открывается – и вот они все. Они что, всегда подходят к дверям все вместе? Трое маленьких детей, никому еще и семи нет, – два мальчика и девочка, отец в свитере и с усами, мать с короткой стрижкой, дети прячутся за ней, осторожно выглядывают из-за ее ног. Мы с отцом жмем друг другу руки. Они впускают меня в свой дом.

То, что они меня впустили в свой дом, – полный бред. Единственное, что они обо мне знают, – я когда-то здесь жил. Интересно, знают ли они о том, что здесь случилось. Думаю, да. По крайней мере, родители. Конечно, милые маленькие дети не знают. Не стану им рассказывать.

Мы направляемся прямо в кухню, а там – светло! Весь дом стал очень светлым. Я быстро оглядываюсь, пытаясь найти источник света. Перекрасили стены. Убрали деревянную обшивку. Каких-то стен не хватает вообще. Они снесли стены! Шкафы или убраны, или переставлены, или заменены. Сделали новые окна – или расширили старые? Не могу понять. Не могу понять, что тут изменилось. Кажется, изменилось все. И стало меньше. Дом стал похож на дом для маленьких человечков. Но они нормального роста.

Мы совершаем экскурсию. Они переделали гостиную в общую комнату и наоборот. Убрали ковровые покрытия от стены до стены и обнажили великолепные деревянные полы, и все вокруг заново перекрасили, потолки выровняли, и в них – световые люки! Мы беседуем, и я расспрашиваю, как они сделали то и это. Я задаю технические вопросы.

– Это новая лепнина?.. Это гипсокартон?

Я быстро превращаюсь из прежнего обитателя этого дома, чудака-мазохиста, в дружелюбного соседа, который интересуется отделкой жилища.

Спальни наверху уютные, розовые, комнаты детей – светло-голубые. Мою комнату не узнать. Исчезли обои с оранжевым лесом, исчезли мои рисунки. Исчез ковер, исчезло зеркало на шкафу. Заменена сломанная дверь.

И все такое чистенькое, аккуратное, и игрушки – светлые, кругленькие. В детской ванной – специальные полочки для детей и зубные щетки – голубая, красная и желтая. В самой большой спальне – вот где у них световой люк. Нам и в голову не приходило, что можно сделать окошко в потолке. Боже мой, окошко в потолке! В комнате теперь очень светло, и там, где раньше стоял отцовский платяной шкаф, где был так силен его запах, запах кожаных ремней, пропитанных табачным дымом костюмов и крема для обуви, – так вот, теперь там джакузи…

Теперь я спрашиваю, как им все это…

– Мы потратили кучу времени на этот дом, – говорит отец. Он тихо присвистывает, подчеркивая, как много труда это все потребовало.

– Да уж, – говорю я. – Мы тут в какой-то момент все запустили.

Мы снова спускаемся, и дети идут за нами. Прачечная тоже перекрашена, и ковер там новый. В ванной комнате у гаража больше нет обоев с пошлыми слоганами. Сквозь маленькое высокое окошко ванной комнаты задний двор кажется таким же, как прежде, белым от снега, на нем – холмик с пятнышками пластмассовых игрушек и красными санками.

* * *

Белое небо. Я на берегу. Я на берегу, потому что мне нужен телефон, а заниматься своим делом на станции в центре города я отказываюсь. Звоню на автоответчик Эрика и Гранта проверить, не перезванивал ли мне онколог. Нет, не перезванивал. На побережье пусто. Холод зверский. Не больше десяти градусов.

От парковки я иду по кирпичной набережной и рассматриваю скамейки – каждая кому-то принадлежит, на каждой написано посвящение. Я решаю: надо выкупить одну, и я напишу там посвящение матери – а может, еще на одной – отцу и еще на одной им обоим; все зависит от того, сколько это стоит. В основном на скамейках только имена, но на одной, у телефона, написано:

Я фиалки берегу,

Розы красные срываю,

Я на пляже отдыхаю

И вам всем того ж желаю.


Господи. Я бы придумал что-нибудь получше.

У нас будет своя скамейка. Заставлю скинуться Бет и Билла. Должны же мы, наконец, что-то сделать. Мы можем себе это позволить. И мы в долгу…

И тут я вспоминаю – и даже вскрикиваю: я на берегу один, – что бумаги на материальную помощь для школы Тофа должны прийти не позже завтрашнего дня. Мы подавали документы в пять-шесть частных школ, и теперь надо отправить заявку на материальную помощь в национальный центр обработки данных. Перед отъездом я этого не сделал, отложил до самолета, и вот я здесь, на озере, и у меня осталось три часа, чтобы отправить бумаги «ФедЭксом».

Я иду к машине, достаю рюкзак, возвращаюсь и раскладываю бумаги на столике для пикника рядом с домиком спасателей. Как обычно, вопросы ставят меня в тупик. Я или не знаю, или мгновенно забываю все, что с этим связано, – номера социального страхования, номера банковских счетов, суммы наших сбережений. Бет должна все это знать.

Я звоню по телефону под тентом закусочной; там все промокло из-за сосулек на крыше. Я вытираю лужицы – вода оказывается теплее, чем я ожидал, – и звоню Бет в Сан-Франциско. Бет знает, почему я в Чикаго, но она не понимает, зачем я в декабре пошел на озеро.

– Сам не знаю. Просто пошел. Тут есть телефон. И холодно.

– Я тебе перезвоню.

– Бет. Здесь мороз.

– Я разговариваю по другой линии. Скажи, какой тут номер.

– У меня тут примерно ноль градусов.

– Что у тебя?

– Бет, у меня вообще нет градусов.

– Я тебе перезвоню через десять минут.

Я диктую ей номер и ложусь на столик для пикников. Экспериментирую: как сделать так, чтобы не замерзнуть. Как теплее: если сидишь неподвижно или если ходишь? Вроде бы известно, что теплее, если ходишь, но я примерно минуту переживаю свое открытие: я могу неподвижно лежать и усилием воли заставлять свою кровь циркулировать. Я закрыл глаза, громко дышу и заставляю кровь двигаться быстрее, представляю себе, как наблюдаю за ней, воображаю конвейеры и переходы, как в домике для хомячков… Минут пять-десять я дремлю и думаю о жизни на других планетах.

Звонит телефон. Бет рассержена.

– Слушай, а это обязательно надо делать прямо сейчас?

– Да.

– Почему?

– Потому что я сегодня должен отправить их по почте.

– Почему?

– Потому что завтра крайний срок.

– А почему ты раньше этого не сделал?

– Ну теперь-то какая разница?

– …..

– Слушай, я все еще у автомата. На берегу. Озера. Тут зима. Зимой холодно. Давай быстро это сделаем.

– Хорошо.

Она диктует мне цифры.

– Спасибо. То, что надо. Пока.

По привычке – обычно после Бет я звоню Биллу – я набираю лос-анджелесский номер и слушаю автоответчик. Билл и Тоф, конечно же, на пляже – на настоящем пляже, им тепло и они смотрят, как девушки играют в волейбол. Я болтаю автоответчику какую-то ерунду и вешаю трубку. Мимо трусцой пробегают два человека в свитерах с эмблемой «Чикаго Биэрз». Пробегая мимо, таращатся на меня, потому что я сижу на столике с ручкой в зубах, обложившись бумагами. Заканчиваю заполнять формы и запихиваю их в рюкзак.

По дороге на парковку, уже пройдя закусочную, я приникаю к окну домика спасателей. Внутри, сразу за столиком… того, кто сидит в домике спасателей на пляже, как бы он ни назывался, висит фотография примерно пятнадцати спасателей, позирующих в купальных костюмах. Все в оранжевом, все улыбаются, у всех невероятно белые зубы, светлые или золотистые волосы. Нескольких я узнаю. Этой фотографии, наверное, лет пять-шесть. А во втором ряду стоит Сара Мулерн. Она выглядит именно такой, какой я ее запомнил – загорелая, с голубыми глазами и грустным взглядом, светловолосая, фигуристая. Я знал, что она работала спасателем, но никогда не видел ее здесь; я бывал на пляже сотни раз, но никогда не видел ее на этой фотографии. И вот теперь…

Это уже чересчур. Делаю пометку: это надо записать.

В машине я забрасываю на сиденье рюкзак, снова иду обратно, снова звоню Бет.

– Слушай. Я кое-что хочу у тебя спросить.

– Ну?

– Ты что-нибудь знаешь про прах?

– Что-что?

– Ты понимаешь, о чем я.

– Нет. Про чей?

– Обоих. Любого.

– А что тебя интересует?

– Ты ведь его не получала?

– Нет.

– И никто не звонил и никак не проявлялся?

– Проявлялся.

– Что?

– Они позвонили где-то год назад.

– Позвонили? Кто позвонил?

– Я ведь тебе рассказывала.

– Ты ничего не рассказывала.

– Рассказывала. Они позвонили, сказали, что прах у них. По крайней мере, мамин. Они пытались нас найти.

– Где?

– В Чикаго, в Беркли, в Сан-Франциско. Везде.

– И что ты им сказала? Они его выслали?

– Нет.

– Нет? Тогда где он?

– Я сказала, что он нам не нужен.

– Ты серьезно?

– Абсолютно. А на кой он нам сдался, этот прах?

– И ты даже не посоветовалась ни со мной, ни с Биллом? Да ты просто…

Пора перестать задавать вопросы. Каждый раз, когда я спрашиваю что-нибудь у Бет или у кого угодно другого и жду хорошего или хотя бы умеренно-тревожного ответа, в реальности он оказывается гораздо жутче, чем я мог себе вообразить…

– Что «я просто»?

Она разозлилась.

А у меня слишком мало сил, чтобы договорить.

– Ничего.

Она вешает трубку.

Теперь это… Мне так нравилась прежняя неясность. Где они? Ага, хорошенький вопрос. Где они похоронены? Еще один интересный вопрос. В этом и состоит обаяние отцовского стиля. Мы знали, что ему поставили диагноз, но не знали, насколько тяжело он болен. Мы знали, что он в больнице, но не знали, как мало ему осталось. И в этом всегда было что-то странно приемлемое, так что достойным завершением его смерти – и ее смерти тоже – было то, что их прах не нашел нас в Калифорнии, мы переезжали, и снова переезжали, и снова, прятались, исчезали. Я думал, останки пропали, медицинский институт или где там они были – пренебрег своими обязательствами, – кто-то что-то перепутал, забыл. Но теперь, когда я знаю, что Бет знала и теперь их нет уже по-настоящему, их списали, а ведь у нас был шанс…

Мне, хоть и смутно, нравилась мысль, что когда-нибудь я их найду, в медицинском институте их держат где-нибудь там… в складских помещениях, в дальнем отсеке невостребованных останков…

Но теперь я все знаю…

Какие же мы подонки.

Я останавливаюсь у автомата рядом с магазином «7-Илэ-вен» на границе между нашим городком и следующим. Сейчас магазин не работает. Я звоню Стюарту. Подходит его жена.

– О! Привет!

– Здравствуйте.

– Ты где? В Сан-Франциско?

– Вообще-то нет. Я в Чикаго. Точнее, в Хайвуде.

– Батюшки! Ну тогда ты в двух шагах от него. Он в больнице.

– Господи.

– Нет, ничего страшного. Просто воспаление. Все с ним в порядке. Нога болит. Так, ерунда. Она распухла. Он лег всего на несколько дней.

– Знаете, я надеялся, что смогу с ним или с вами обоими поговорить несколько минут, но я лучше перезвоню, когда…

– Нет уж, ты его навести. Он в больнице в Хайленд-Парке. Он будет рад.

– Нет, – говорю я. – Не стоит, это будет выглядеть странно…

– Не валяй дурака. Зайди к нему.

Через десять минут я уже там, на автостоянке, сижу в машине. Отсюда мне видна материна палата – та самая, где мы в Новый год праздновали ее день рождения. Я вылезаю из машины, обхожу здание кругом и иду к отделению «скорой помощи». Дверь со скрипом открывается. Хочу оказаться в отделении «скорой помощи» и чтобы что-нибудь произошло. Хочу снова вернуться в ту ночь, когда у нее текла кровь из носа. Сначала ее привезли сюда, чтобы повысить уровень белых кровяных телец и остановить кровотечение.

Комната для посетителей крохотная, персикового, розового и малинового цветов, как кондоминиум во Флориде. Я сажусь в мягкое глубокое кресло.

Ничего не происходит. Ничего не возвращается.

По телевизору играют «Сан-Франциско Фортинайнерз».

Регистратор смотрит на меня.

К черту.

Я выхожу, обхожу здание. В вестибюле выясняю телефон Стюарта и звоню ему.

Он спрашивает, в городе ли я, и я отвечаю: да. Он говорит, что неплохо бы мне к нему заглянуть, потому что он на несколько дней лег в больницу, но через пару дней выпишется, может, уже завтра…

Я говорю, что я уже здесь.

– В Хайленд-Парке?

– Если честно, я уже в больнице. В вестибюле.

– Ого. А почему?

Я вру.

– Вообще-то у меня здесь назначена встреча с врачом, онкологом, на полшестого, и я…

– Так ведь уже почти пол шестого.

– Ну, мы договорились неточно. Я могу зайти к нему и попозже.

– То есть ты хочешь ко мне зайти?

– Да.

– У меня палата Д-34.

– Я знаю.

Это на четвертом этаже. То же здание, где моей матери делали всевозможные процедуры и где умер мой отец. Тот же самый этаж. Вроде бы.

Когда я в последний раз видел отца, я был с матерью, Бет и Тофом. Мы прошли по коридору, толкнули дверь, и нас чуть не сбил с ног запах. Дым. Ему разрешили курить в больнице. Палата была серой, в тумане, а он сидел там, на кровати, скрестив ноги и закинув сцепленные руки за голову. Ему было очень хорошо.

Я открываю тяжелую беззвучную дверь – и вот он, Стюарт, человек, который, как я знаю, был единственным другом моего отца.

Я захожу, и в тот же момент мне хочется уйти. В палате темно, и он сидит голый по пояс. Единственная лампа – прямо над ним, и из-за этого у него над головой образуется тусклый нимб.

Это уже чересчур. Такое ощущение, что он болен гораздо серьезнее, чем я думал. И почему он голый? Это же нелепо. Может, тоже умирает? Все его тело поросло седыми волосами.

Мы жмем друг другу руки. От отрастил бороду, аккуратную и седую.

Я сажусь в полутьме на краешек кровати, в ногах.

Какое-то время что-то неуверенно говорю.

Спрашиваю про воспаление. У него распухшая, бесцветная нога.

Она просто гигантских размеров.

Мне уже не хочется задавать Стюарту вопросы, которые я собирался задать, – те, что я записал на бумажку час назад, в машине на автостоянке под рок 80-х по радио. Я заставляю себя начать; запинаясь, объясняю, почему мне хотелось повидать Стюарта, узнать у него пару вещей…

Первые слова Стюарта:

– Знаешь, я не уверен, что смогу просветить тебя насчет души твоего отца.

Он говорит спокойно и ровно. Его руки покоятся на туловище, они потонули в охряном свете; в остальных частях палаты темно.

Вот так и надо умирать. Это драматично, это как положено – вечером и именно при таком освещении. Отец выбрал гораздо более нелепый вариант – в одиночестве, средь бела дня.

Он снова упал, на этот раз – в душе.

Стал звать Бет. Та побежала к нему и перетащила его на кровать. Вызвали «скорую». Мы думали, его продержат там неделю, пока он восстановит силы, и ничего особенного не произойдет. Всего за несколько месяцев до того ему поставили диагноз. Через неделю разрешили посещения; позвонил врач, сказал, что дела идут скверно и это может случиться в любой момент.

Мать усмехнулась. Они с Бет зашли.

Какое-то время они просидели в палате, в дыму.

– Заходите попозже, – сказал он. – Я хочу поспать.

Мы поехали домой.

– Да не умрет он сегодня, – сказала мать, удивленная всеобщей тревогой. – Ни сегодня он не умрет, ни завтра, ни на следующей неделе. Его ведь только что положили.

Он умер через час.

– Он был самый лучший водитель из моих знакомых, – говорит Стюарт. – Как он просачивался из одного ряда в другой; «просочиться» – это было его словечко… «Смотри, сейчас просочусь в тот ряд…» – говорил он. Невероятно. Он менял полосы, объезжал по обочине…

Я рассказываю Стюарту, как он, купив «ниссан-280», единственную новую машину в своей жизни, первым же делом приспособил ее под себя. Пепельницу укрепил на дверце, а ремни безопасности обрезал. Мы все знали, что он не великий поклонник ремней безопасности – он считал, что те попирают его гражданские права и абсолютно неконституционны. Странно было, что он срезал ремень не только у водительского, но и у пассажирского сиденья.

Дверь открывается. Заходит миссис Стюарт.

– Ой, ты все-таки пришел.

Я смотрю на нее. Пожимаю плечами.

– Я вас оставлю вдвоем на несколько минут.

Она уходит.

Звонит телефон. Стюарт снимает трубку.

– О, привет. Можно я тебе перезвоню?

Ему приносят ужин. Он предлагает мне бутерброд с сыром.

– Нет, спасибо.

– А суп?

– Спасибо, нет.

Я спрашиваю Стюарта, считает ли он, что отцу перед смертью было одиноко.

Звонит телефон. Какое-то время он разговаривает. А повесив трубку, не возвращается к моему вопросу, и я не переспрашиваю.

Возвращается миссис Стюарт, и несколько минут мы разговариваем все вместе. Потом я ухожу. На парковке некоторое время разговариваю со своим диктофоном, потому что уже начал забывать многое из того, что рассказал мне Стюарт.

Утром мы с Грантом и Эриком завтракаем в ресторанчике, смотрим на проходящих людей в джинсах и кожаных куртках – зимой в Чикаго так и положено.

– И что ты делал вчера? – спрашивает Грант.

– Да так, – говорю я. – Съездил домой, покатался немного.

Я вспоминаю, что видел его маму. Мама Гранта каждый день проходит несколько миль по Вестерн-авеню. Я проехал мимо.

– Поздоровался?

– He-а. Я понял, что это она, когда уже было поздно.

– Ой как обидно.

– Да, обидно.

– А что сегодня будешь делать?

– Наверное, снова туда поеду.

– Зачем?

– Не знаю. Так. Может, в школу заеду.

Грант секунду смотрит на меня. Может, он знает.

– Ну что ж, передавай привет школе Лэйк-Фореста.

Мистера Якабино, владельца похоронного бюро, нет на месте. Есть человек, который помладше меня; его светлые выпученные глаза прикрыты очками. Его зовут Чад. Я захожу, отряхиваю снег с ботинок. Объясняю: я ищу документы, собираю их, а мои родители прошли через их бюро, и мне нужны любые бумаги, которые у них могут найтись.

– Давайте-ка я позвоню, – говорит он.

Он исчезает, чтобы позвонить домой мистеру Якабино, и оставляет меня наедине с выставкой гробов. В комнате их примерно одиннадцать, у каждого – свое название в соответствии со стилем и предполагаемой ценностью. Поскольку наш город иногда выглядит таким, каков он и есть на самом деле, эти гробы экстравагантны, один изысканнее и красочнее другого. Есть гроб, который называется «Посланник». Другой словно сделан из стали. Некоторые названия я записываю в блокнот, который потом потеряю. Меня не будут хоронить, уверяю я себя. Я просто исчезну. Или к тому времени, когда я умру, появятся устройства, использующие передовую лазерную и оптоволоконную технику – они будут аннигилировать человеческие тела сразу после смерти, но при этом не будут их сжигать. Человек умирает, через некоторое время приходят операторы устройства, собирают машинку – она будет портативной – нажимают несколько кнопок, и тело постепенно испаряется. Не будет никаких погребений, никто не будет носить тела, рассматривать их, бальзамировать, выкапывать дыры в земле, сооружать для них роскошные ящики, ящики повышенной прочности, ящики с двойной обшивкой…

Или меня отправят в космос. Или к тому времени людей – мертвых – будут хоронить в белых башнях высотой в милю. Почему бы вместо дыр в шесть футов глубиной не строить башни в милю высотой? Естественно, у инженеров и архитекторов будут определенные трудности, и еще возникнет проблема территории. Но с территорией как-нибудь разберутся. Есть, например, Гренландия, бескрайняя и белая, как небо…

– Нашли то, что вам понравилось? – спрашивает Чад. Он стоит у меня за спиной.

Я ухмыляюсь. Смешно.

У него в руках папка. Мы садимся за черный стеклянистый стол, за которым обсуждают детали предстоящих похорон.

– Вот что у нас есть, – говорит он.

В папке – бумаги, где сказано, что похоронное бюро «Уэнбан» получило оба тела, отслужила службу по отцу и проконтролировала передачу тел.

Документы по отцовской панихиде подписаны матерью, по материнской – сестрой. Мне эти бумаги нравятся. Это – доказательство, единственное доказательство, которое у нас есть.

– Значит, это все? – спрашиваю я.

– Именно так, – говорит Чад.

Я спрашиваю, может ли он сделать копии этих документов. Он отвечает: почему бы нет. Идет вниз; это займет пару секунд.

Ступеньки вырезаны посреди фойе. Я смотрю, как он по ним спускается.

Вдоль стены за моей спиной выставлены разные надгробные памятники. Разные размеры, материал, форма и порядок расположения информации. Вариантов много: сверху можно написать имя, а можно – годы жизни, а можно вообще не писать годы жизни. Или над именем могут быть какие-нибудь слова – «любимому» или «вечная память». Может, мне надо купить такой камень. Это будет хорошо – иметь его. Этот камень меня спасет, искупит весь вред, который мы уже нанесли, вернет все то, что мы потеряли и от чего отказались.

Чад поднимается по лестнице. В руках у него – маленький коричневый ящичек. Он ставит этот ящичек передо мной на стол.

– Это бред, конечно, – говорит он, – но я сейчас был внизу, у ксерокса. За каким-то чертом я посмотрел на полки, и посмотрите, что увидел.

На картонном ящичке – наклейка, и там от руки написано:

Хайди Эггерс

– То есть это…

– Да, это ее прах. Наверное, когда-то прислали его нам. Не очень понимаю, почему вам его не выслали…

Я дотрагиваюсь до ящичка.

Господи.

Чад встает:

– Все-таки я схожу вниз и сделаю копии.

Блядь. Господи боже. Блядь.

Ящичек размером примерно в фут по всем измерениям, заклеен прозрачной упаковочной лентой. Простой, коричневый, квадратный, как и должен выглядеть ящик, который посылают по почте. Из наклейки явствует, что его прислали из Чикагской донорской ассоциации. Сколько он здесь пролежал? Не могу найти почтовой марки.

Я должен позвонить Бет. Биллу звонить не буду. Билл не захочет об этом слушать. А вот Бет…

Нет, Бет я тоже звонить не буду. Она станет дергаться.

Возвращается Чад с ксерокопиями.

Я благодарю его, собираю бумаги, складываю их в папку из своего рюкзака и встаю. Беру ящичек и…

Совершенно не представляю себе, имелись ли у меня предположения насчет его веса, но он тяжелый. Фунтов десять минимум.

Я выхожу на улицу.

На меня обрушивается холод. Я поворачиваюсь спиной к ветру, чтобы прикрыть ящик. Боком подхожу к машине, открываю правую дверцу и ставлю ящик на сиденье. Обхожу машину кругом, на цыпочках ступая по льду, открываю дверь и сажусь за руль.

Я поворачиваюсь к ящику.

Этот ящик – моя мать, только меньше.

Этот ящик – не моя мать.

Является ли ящик моей матерью?

Нет.

Но потом я вижу на ящике ее лицо. Мой больной разум заставляет меня разглядеть на ящике ее лицо. Мой разум хочет, чтобы все стало страшным и невыносимым. Я пытаюсь сопротивляться, осознать, что все идет нормально, но я-то знаю, что я чудовище, не надо было сюда приезжать, из-за того, что я всегда ищу плохое, плохое мне и преподносят, мне вообще не надо было задавать этих вопросов, а из-за того, что я их задаю, делается только хуже, более жестоким. У меня все плывет перед глазами. Меня трясет. Я хочу куда-нибудь переложить ящичек – например, в багажник, – но знаю, что перекладывать его в багажник нельзя. Ящичек, который не является моей матерью, не должен лежать в багажнике, ведь если я пихну ее в багажник, она озвереет. Блядь, да она меня просто прибьет.

Тем же вечером, позже, я возвращаюсь к Гранту и Эрику, которые смотрят фильм, где Аль Пачино играет слепого[179]. Аль Пачино злится и разговаривает с трудноопределимым акцентом. Наверное, канадец. Мы все сидим в разных углах комнаты – Эрик в удобном кресле, Грант – в удобном кресле, я – на диване между ними.

Мы смотрим телевизор и попиваем пиво из бутылок. Мы абсолютно нормальны. Когда рядом Грант и Эрик и мы сидим у них дома в Линколн-Парке, в Чикаго, мы обычные люди, и я обычный человек. Мы расслабляемся. И я могу расслабиться. Я расслабляюсь.

Я стараюсь не думать о ящичке. О том, что в сорока футах от меня, во взятой напрокат машине на полу у пассажирского сиденья стоит этот ящичек. Я не смог принести его в дом, я не должен и не буду рассказывать Эрику и Гранту про него, а боясь, что кто-нибудь, например кто-то из них двоих, пройдет мимо машины, увидит ящичек, догадается, что в нем, и решит, что я чудовище, – я прикрыл его полотенцем.

Аль Пачино в роскошном военном мундире орет на парня школьного возраста в школьной форме. Я смотрел фильм не сначала и не понимаю, почему он орет на этого парня в школьной форме. Они сидят в роскошном гостиничном номере.

– Чего он орет? – спрашиваю я.

– Чш-ш! – говорит Грант.

– Он что, слепой?

– Помолчи. Сейчас уже закончится.

Звонит телефон. Эрик подходит, а потом кидает его мне на колени.

– Это тебя.

– Кто?

– Мередит.

Это Мередит, и она в панике.

– Снова Джон?

– Да, – говорит она.

– Он что…

– Нет-нет. Он в порядке, просто опять угрожает. И, судя по голосу, напился.

Я иду с телефоном наверх и захожу в ванную.

– У него что, таблетки? Или что?

– Не знаю. Я не спрашивала. Может, он собирается резать вены.

– Он про это что-то говорил?

– Нет. Вроде бы. Я не знаю. Не помню. Но тебе надо ему позвонить. Я где-то час проговорила с ним по телефону и чуть не свихнулась. Он сказал, что собирался звонить тебе, но тебя не было дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю