Текст книги "Душераздирающее творение ошеломляющего гения"
Автор книги: Дэйв Эггерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Мы отослали факс час назад, и наше дело уже швах.
– Слушайте, парни, что вообще происходит? – интересуется продюсер.
Мы объясняем. Розыгрыш. Очень смешно.
Нет, он не умилился. Он в бешенстве. Он швыряет трубку.
Все кончено.
Впрочем, не совсем. Для Адама все еще далеко не кончено, потому что маховик раскрутился, и понадобится несколько недель, чтобы он замедлил движение. Корреспондент «АП», явно не из самых сообразительных, отыскал в миссу-рийских ебенях Дика Ван Паттена[171], папу Адама в «Восьми хватит» и попросил прокомментировать безвременную смерть своего телевизионного сына. Тот был потрясен. Говорят, расплакался. Новость облетела Интернет. Люди обсуждали ее в чатах; большая часть тех, кто знал, что это розыгрыш, были в ярости. В основном люди сомневались. Друзья и бывшие подружки Адама несколько дней прожили в шоке, поверив, что его больше нет. Одна из бывших подружек позвонила ему домой, просто чтобы в последний раз услышать его голос по автоответчику. Трубку снял Адам. Она упала в обморок. Он в панике звонит нам.
– Значит так, ребята. Ситуация выходит из-под контроля. Черт возьми, у меня родные с ума сходят.
Мы рассылаем еще один пресс-релиз, где объясняем, что это была Очень Смешная Шутка, настаиваем на том, что всем должно было быть очевидно, что это шутка (хотя сами понимаем, что это неправда), и что ее смысл все должны были понять сами (ага, сейчас). Текст завершается короткой припиской от самого Адама: по нашей просьбе он советует всем «блин-взбодриться».
А потом приходит ударная волна. Адама размазывают по стенке. Появляется материал в «Инкуайрере», в «Америкэн Джорнале», в «Э!», упоминание в десятках газет «Ассоши-эйтед Пресс», разворот в «Нью-Йорк Пост». В большей части репортажей, чтобы объяснить случившееся, раскапывают его прошлое – гаденькую солянку из наркотиков и мелкого воровства, и результаты получаются убийственные. А ближе к концу статей его обвиняют в том, что трюк с фальсификацией смерти, эта постыдная спекуляция на человеческих чувствах, была дешевым способом вернуть свое имя на страницы газет.
На следующее утро я заезжаю в «Бест Вестерн», чтобы отвезти его на первое из двух интервью по радио.
– Итак, над чем вы работаете сейчас? – приветливо спрашивает Питер Финч, ведущий сан-францисской станции «КФОГ».
– Над историческим фильмом. Это будет костюмная драма.
– Очень интересно. А вы будете…
– Продюсером и режиссером.
Адам держится потрясающе. Я думал, он смешается, люди, звонящие в студию, порвут его в клочья, ведущий будет издеваться над ним, но все проходит на высшем уровне: Адам собран, невозмутим, прекрасно говорит – он по-прежнему артист, он по-прежнему контролирует ситуацию.
Потом он приезжает к нам в офис, подписывает экземпляры выпуска, и подпись у него уверенная, с твердым росчерком и отменными завитками, и один из подписанных экземпляров мы несем показать Шалини.
Ее перевезли в другую больницу, на ту же улицу, где живем мы с Тофом, в светлую палату с видом на Ноб-Хилл. Она в сознании, ее голову прооперировали уже десять, двадцать или тридцать раз, и должны сделать еще сто пятьдесят тысяч операций. Мы развлекаем их с ее мамой громким чтением писем к ней, а еще рассказываем, как идут дела в офисе. У нее отключилась краткосрочная память, поэтому она не помнит как следует, кто такой Зев, и вообще ей все время приходится напоминать, что это за люди, о которых мы говорим.
– О, кстати. Знаешь, кто сейчас в городе? – говорим мы. – Ты не поверишь!
– Кто?
– Адам Рич.
– Боже-мой! Что он здесь делает?
– Мы выпустили этот номер с материалом, где он как будто бы умер и…
Мне казалось, что это классная история, но, дойдя до середины, я бросаю взгляд на ее мать и понимаю: она ей не понравилась. Может, в данных обстоятельствах эта история не очень годится. Нет, не годится. Ее мама, эта маленькая женщина, провела несколько месяцев у постели Шалини, бесчисленное количество раз была на грани отчаяния, ночами напролет сомневалась, прислушивалась к ее дыханию, и я, зная об этом, все-таки прихожу сюда и рассказываю такое…
Я идиот. В поисках поддержки смотрю на Зева, но он не видел, какое лицо было у матери Шалини. Я меняю тему.
Мы задерживаемся еще на какое-то время. Бо́льшая часть вещей перевезена сюда из старой палаты. Фотогра-фи и родственников и друзей, большие черно-белые снимки самой Шалини, игрушечные зверюшки, цветы, маленький CD-плеер, книги. Я не собирался его искать, но я вдруг про него вспомнил и вот теперь бегаю глазами по комнате, не в силах остановиться. Его нет у нее между туловищем и рукой. Его нет ни на столике у кровати, ни на подоконнике. Как бы между прочим я прохожу по комнате и высматриваю: может, он где-то здесь, на почетном месте. Может, в стеклянном ящике?
Но тут нет стеклянного ящика.
Медвежонок пропал.
Он пропал, и я не понимаю, почему. Глаза этого медвежонка были глазами моей матери, я поставил его на кровать Шалини, чтобы она исцелилась, а теперь медвежонок пропал, и я по-прежнему ничего не понимаю.
Ясно только одно: мне ничего нельзя доверить.
На банкете в честь Адама царит неловкость. По всему клубу разложены номера журнала, и гости расхаживают, держа их в руках и листая, а со страниц на них смотрит Адам с остекленевшими глазами, уже похожий на призрака. Поэтому, когда я хожу вместе с Адамом и знакомлю его со всеми, люди впадают в замешательство. Они переводят взгляд со страницы журнала на Адама и обратно. Они не понимают, как с ним держаться. Он, конечно, кумир 70-х, часть их детства, и он же – человек, которого они считали умершим. Оба эти обстоятельства плохо стыкуются с тем, что он ходит между ними и пытается заловить нескольких миниатюрных женщин, чтобы уговорить их поехать с ним в «Бест Вестерн» плавать в бассейне.
– Кажется, меня только что толкнул Адам Рич, – говорит кто-то из гостей.
– Это правда он? – спрашивают они. – Что он здесь делает?
Даже когда он поднимается на маленькую сцену, чтобы произнести речь, люди все еще ничего не понимают. Но тут ведь написано, вот тут, в сатирическом журнале, что он умер. Почему же… Те, кто все понял, тоже не в восторге. То, что он приглашен на банкет, устроенный непонятным журналом в средней руки клубе, означает, что за компанию с нами и Адам выглядит жалким. Он бродит здесь, в этом маленьком ночном клубе, полном вытертого бархата и округлых барных стоек, и это значит, что дела его идут настолько скверно, что приходится лететь из Лос-Анджелеса, чтобы обрабатывать местную публику, снисходить до Сан-Франциско, напоминая всем, кем он был когда-то и кем он мог бы стать снова… Это глупо. Или просто грустно. Неужели он сделал все это, чтобы привлечь внимание? Неужели он начал доить свое прошлое, чтобы исторгнуть сострадание из публики, которая долго была к нему равнодушна?
Нет, конечно. Он не настолько расчетлив и циничен. Он был бы тогда просто чудовищем. Отвратительным и жадным. Нет, серьезно. Кем надо быть, чтобы сделать такое?
X
Конечно, тут холодно. Я знал, что тут будет холодно. Я должен был знать, что тут будет холодно – а с какой стати тут не должно быть холодно в конце декабря? Как же может не быть холодно в конце декабря в Чикаго? Я прожил тут сто лет и знаю, что тут бывает холодно. Мне нравилось, что тут холодно, я обнимал этот холод, я был виртуозным знатоком холода. Когда озеро замерзало, мы с Питом бежали к нему, и я рассматривал ледышки, ледяные стены, волны, завихрившиеся, да так и застывшие. Я негодовал, когда неуклюжие или жестокие дети ломали эти сооружения, чтобы услышать звон и посмотреть, как они падают. Я брал с собой наушники, надевал их под шапку и, благоговейно внимая урокам «Экоу эндзэ Баннимен»[172], бросал камушки по ледяной глади озера, смотрел, прислушивался к звуку – тынцтынцтынц – с которым камушки прыгали по мутному затуманенному стеклу, а оно, в отличие от прыгающих камушков, продолжалось в бесконечность и сливалось с небом, так что линия горизонта размывалась, словно там поставили кляксу или подтерли резинкой. Я досконально изучил снег, я хорошо знал разницу между сухим и липким снегом, знал, что если сухой снег полить водой, из него получится липкий, а если слепить снежок и полить его из шланга, получится уже не снежок, а ледышка, от которой при прицельном – очень прицельном – метании на щеке брата Билла может появиться ссадина. Я знал, как бывает, когда стенки носа чувствуют себя так, словно это стены горной пещеры в Арктике, а пальцы на ногах вымерзают в сосульку и имеют ко мне уже очень отдаленное отношение, и как ветер кусает ноги сквозь тоненькие джинсы. Все это я знал.
Но тогда почему, почему, блядь, почему я не взял пальто? Самое грустное, что у меня даже мысли такой не мелькнуло. Я его не забыл, нет. Я просто ни разу о нем не подумал.
Мне стало холодно, уже когда я выходил из самолета, а еще холоднее – когда я гулко шагал по маленькому вестибюлю от самолета до терминала. И от холода никуда не спрятаться. Я уже замерз. Мне уже не нужен холод, я не собираюсь кататься на санках, тем более что снега еще нет. Холод мог бы пригодиться лишь как нарочитая и примитивная метафора, образ-предвестие. Но тогда лучше бы шел дождь. А в Чикаго морозно и тускло, в Чикаго ночь, а у меня только пуловер, сшитый чуть ли не из целлофана.
Тоф в Лос-Анджелесе у Билла, а я в Чикаго. В аэропорту я возьму напрокат автомобиль и вернусь в свой родной город, там я увижу Сару Мулерн, в постели которой как-то раз закончился мой вечер через пару недель после того, как узнал, что мать скоро умрет, там я повидаю отцовских друзей, загляну в бар, куда (тайком) захаживал мой отец, может, зайду к нему на работу, в похоронное бюро, в свой старый дом (с привидениями в кармане), встречусь с онкологом, лечившим моих родителей, повидаю своих занятых друзей, погуляю по берегу, вспоминая, какие здесь бывают зимы, а еще попытаюсь узнать, можно ли отыскать их тела.
Ну конечно, я понимаю, что не отыщу их тел – их, разумеется, в конце концов кремировали – но я так долго мечтал (я ведь урод и думаю, что из этого может получиться интересная история) подступиться к тому, чтобы их найти, на худой конец взглянуть на здание, в которое их принесли, в этот медицинский институт, и… знаете, чего я на самом деле хочу? Я хочу посмотреть в глаза тому врачу – или студентам, или медсестре, неважно, – который использовал тела моих родителей. У меня картинки – не настоящие картинки, конечно, – а картинки в воображении: вот они лежат в огромном, величиной с манеж, зале, где полы сияют, стоят столы из нержавеющей стали, полно всякого оборудования – машинок с длинными тонкими проводками для проникновения, просверливания и извлечения, – а студенты-медики сидят по пять человек за одним столом, и столы расставлены широко, не так чтоб уютно, а чересчур широко, как по сетке, которая вызывает ужас своей четкостью. Бог знает, для чего им пригодились два пораженных раком тела: то ли их использовали как пособие для демонстрации раковой опухоли, то ли изучили другие части, разобрали, как проржавленные автомобили, а колонизированные территории проигнорировали ради относительно неплохо сохранившихся ног, рук, пальцев… ах да, отец часто проделывал в Хэллоуин один фокус с рукой. У него была резиновая рука, совсем как настоящая, она лежала у него лет десять и всегда была наготове, а в Хэллоуин он втягивал свою руку в рукав, а туда, где должна быть настоящая рука, цеплял резиновую. И когда к нам приходили дети-колядовщики, он открывал мешок и сначала бросал туда конфеты, а потом руку. Это было потрясающе.
– О господи! – вопил он, размахивая рукой, оставшейся без кисти. – Господи боже! – Ребенок от ужаса терял дар речи. Потом отец как бы овладевал собой и спокойно лез в мешок. – Дай-ка я ее достану…
Итак, я собираюсь узнать, в какой медицинский институт их отдали, а потом сходить туда, выяснить, кто из преподавателей на тот момент занимался пожертвованными телами, и постучаться к нему в дверь. Так я и сделаю. На такое у меня обычно не хватает мужества, но на этот раз я смогу, смогу преодолеть… И вот что я жизнерадостно скажу, когда врач отворит мне дверь, когда он со скрипом распахнет свою дверь, чтобы увидеть, кто в нее постучал:
Я не знаю, что я ему скажу. Что-нибудь страшное. Нет, я не буду на него злиться. Я просто хочу взглянуть на этого человека. Поздороваться. Я хочу, чтобы он оказался ниже меня, лет под сорок, или под пятьдесят, или под шестьдесят, тощим, лысым и в очках. Когда я представлюсь, он оцепенеет и испугается за свою жизнь, а моя тень накроет его, я подойду к нему вплотную, раскованный, уверенный в себе, и что-нибудь у него спрошу. Что-нибудь вроде:
– Ну скажите же мне. На что она была похожа?
– Что, простите? – спросит он.
– На икру? Или на маленький город с одним большим блестящим глазом? Или с тысячей маленьких глаз? Или она была пустая, как высохшая тыква? Понимаете, у меня было такое ощущение, что она похожа на высохшую тыкву, пустую и легкую, ведь когда я нес ее, она оказалась очень легкой, намного легче, чем я ожидал. Когда несешь человека… мне только что пришло в голову: почему, когда несешь человека, становится легче, если он хватает тебя за шею? Ты ведь в любом случае тащишь на себе весь его вес, правда? Но если человек хватает тебя за шею, тебе вдруг становится намного легче, как будто он переносит часть веса на себя, но ведь ты все равно его несешь, ведь так? Так почему же, если он за тебя держится, это на что-то влияет?.. Но дело в том, что еще до того, как я взял ее на руки, когда она еще лежала на диване и смотрела телевизор, я думал, что эта штука у нее в желудке должна быть жутко тяжелой. А когда я ее поднял, оказалось – главный идиотизм в том, что она очень легкая. А это значит, что там было что-то полое, не гнездо копошащихся червей и не размешанная икра, а просто что-то сухое, пустое. Ну и что же это было? Это была высохшая тыква или гнойная секта крохотных блестящих коконов?
– Кхм…
– Я много лет хотел это узнать.
Он мне расскажет. И я все узнаю.
И в моей душе воцарится мир.
Кстати, это вранье. Я вам наврал. Насчет мира. Я и поехал-то из-за того, что жизнь в Сан-Франциско стала чересчур спокойной… Я зарабатываю приличные деньги, у Тофа все в порядке в школе – и все это абсолютно неправильно. Я возвращаюсь домой в поисках безобразия и хаоса. Хочу, чтобы в меня стреляли, хочу провалиться в расселину, хочу, чтобы меня вытащили из машины и избили.
А еще я приглашен на свадьбу.
Я останавливаюсь в Линколн-Парке у двух приятелей по средней школе – Эрика и Гранта. В тот же вечер, что я приехал, мы вместе сидим в заведении на углу.
Грант по-прежнему работает у отца на фабрике галогенных осветителей в отделе продаж. Мы рассуждаем о том, когда же его отец, который, по нашему мнению, несправедливо его придерживает, наконец-то даст ему развернуться. Он и сам не знает. Эрик, который у нас на выпускном произносил прощальную речь, работает консультантом по менеджменту. Выполняя свое последнее поручение, он провел месяц на свиноферме в Кентукки.
– А что ты знаешь о свиноводстве? – спрашиваю я.
– Ничего не знаю.
Он зашибает кучу денег. Он владелец кондоминиума, в котором они живут, и в этой уродине из красного кирпича, трехэтажной, внушительной коробке, Грант снимает комнату.
Я говорю им, что они живут в уродливом доме.
– Правильно, – говорит Эрик, – но можно взглянуть на это с другой стороны: если ты живешь в самом уродливом доме на улице, это значит, что тебе меньше всех приходится на него смотреть.
Эрик мастер подобных афоризмов. Непонятно, откуда он их берет, но они с Грантом только так и разговаривают, они полны желчного остроумия, великой мудрости Равнин. Грант, который довольно долго был единственным из наших приятелей, у кого развелись родители, и раньше вел себя как мудрец с преждевременно состарившейся душой. Он медленно ходил, а перед тем как заговорить, откашливался. Он вырос в многоквартирном доме рядом со школой, и когда мы его подвозили, он говорил:
– Поднимите окна и задрайте двери: въезжаем в гетто. – Мы хохотали.
Мы гоняем шары на бильярде. Обменявшись последней информацией, касающейся Муди и прочих, мы затрагиваем следующие темы:
1) Винс Вон: мы все знаем его с пятого класса, а теперь следим за ним – пристально, ревниво, скрестив пальцы, издали гадая о перипетиях его карьеры.
– Видел его в «Затерянном мире»?
– Да, он там отличный.
– Ну ему ничего не дали сделать.
– Это правда.
– Ему нужны новые «Свингеры»[173].
– Ага. Что-нибудь такое, веселенькое.
2) Их волосы: у обоих интересные новости, касающиеся волос. Волосы Гранта продолжают неудержимо убывать, а Эрик наконец-то отказался от спрея, которым пользовался со старших классов и который делал его волосы хоть и очень стильными, но чересчур похожими на парик.
– Неплохо, – говорю я, глядя на его волосы.
– Спасибо, – отвечает он.
– Нет, я серьезно: так вот перьями они идут, как будто волнистые. Красиво.
– Да. Спасибо.
Они назавтра собираются на ту же свадьбу, что и я: Полли, сестра Марни, выходит замуж за какого-то незнакомого нам парня. Мы все приглашены, всего будет человек пятнадцать друзей сестры Полли, и для нас эта свадьба – возможность обозначить свое воссоединение. Там будут все наши; в основном они прилетят завтра или послезавтра. Гранту и Эрику интересно, почему я приехал сюда на пять дней, и я рассказываю им столько, чтобы они поняли, но не столько, чтобы стали за меня волноваться.
Приехав домой, мы не включаем свет. Они передвигают тренажер, чтобы освободить место для моего футона.
– Спасибо, – говорю я, забираясь под одеяло.
Я боюсь, что Грант подойдет его подоткнуть.
– Рад, что ты приехал, – говорит он и легонько хлопает меня по голове.
В темноте я слышу, как в соседней комнате возится Грант, как скрипит ящик его комода, слышу Эрика наверху: он включает воду в ванной.
Я сплю так, как не спал уже много лет.
Утром я принимаюсь за свои дела. Я одолжил у Гранта пальто, а еще привез с собой диктофон, блокнот и список дел, которые должен здесь сделать. В нем примерно пятьдесят пунктов, он был набран и распечатан на лазерном принтере, а кое-что я добавил уже в самолете. Сначала идут дела, о которых я уже упоминал:
«Уэнбан» [похоронное бюро]
924 [номер моего старого дома]
Стюарт [друг отца]
Хэйд[доктор Хэйд, онколог]
Сара [в постели которой я проснулся очень много лет назад]
Бар [бар в соседнем городке; я знаю, где он находится, Но не знаю, как называется; отец был его завсегдатаем]
Пляж [песчаная территория, примыкающая к озеру Мичиган; люди там встречаются друг с другом, принимают солнечные ванны и плещутся в воде]
Список продолжается. Похоже, моя цель – достичь такого эмоционального состояния, которое равнозначно наркотическому загулу, за пять коротких дней свалить в одну кучу как можно больше разных и на первый взгляд несовместимых стимулов, чтобы в сумме получился социально-семейный беспредел, – а затем посмотреть, что из этого получится, что именно мне удастся извлечь на свет, вернуть, вспомнить, пережить, простить, пожалеть, осознать и увековечить. Мне хочется загрузить все сверх меры, я продолжаю дополнять список, и пока лечу в самолете, и когда лежу в постели, – второстепенными или необязательными пунктами, телефонными звонками и неожиданными визитами к людям, которых не видел пять-десять лет, к людям, с которыми никогда не разговаривал, – и все это из желания вбросить в эту кучу что-то потенциально провокационное или жестокое. К примеру, на полях вписано от руки:
Деревянный [приятель по средней школе; его отправили в военное училище по каким-то причинам, которых мне не объяснили, но в ту нашу зиму он прислал нам очень доброе письмо с соболезнованиями, хотя мы не виделись с ним добрых семь лет, и я не исключаю возможности того, что появлюсь рядом с его домом – ведь на письмо я ему так и не ответил, – посмотрю, каким он теперь стал, может, поздороваюсь с его матерью, которая как-то ночью, когда я остался у них ночевать и не мог заснуть, потому что мы посмотрели фильм «Гризли» (для нас это было как «Челюсти»[174], только с шерстью), вскипятила мне в кастрюльке молоко и в кухне сказала на ухо добрые слова]; тетя Джейн [она живет в Кейп-Коде – позвонить ей?]; Фокс [Джим Фокс из бюро «Абрамсон и Фокс», начальник моего отца, скособоченный кислый человек в полосатом костюме, который как-то раз, когда мы с Бет через несколько недель разбирали отцовский рабочий стол, зашел в кабинет и сказал недовольно, словно про ребенка, которого часто застукивали за онанизмом: «Так мы и знали, что он умирает»], бюро пожертвований [организация, которая принимает и распределяет пожертвованные тела]; медицинский институт [в котором, скорей всего, эти тела использовались].
Список продолжается. Еще друзья, друзья родителей, несколько товарищей по колледжу, которые были на обоих похоронах; учителя средних и старших классов; парк в конце нашей улицы, где есть крохотное замерзшее озеро; миссис Айверт, у которой я подстригал лужайку и ухаживал за садом (просто узнать, жива ли она); друзья матери, сослуживцы и т. д. и т. п.
И еще: по краю страницы, страницы со списком, написано одно слово. Печатными буквами, хоть и неровно, левой рукой. В нем все буквы заглавные, оно бросается в глаза рядом с распечатанным текстом и рукописными дополнениями. Я написал его в чикагском аэропорту О’Хэйр, пока разговаривал с Тофом, который был в Лос-Аццжелесе, сразу после того, как прилетел мой самолет. Вот что это за слово:
НАПИТЬСЯ?
Это вопрос, обращенный к самому себе: в каком конкретно виде мне лучше всего быть, пока я буду делать свои дела в Чикаго и его окрестностях. Пока я расспрашивал Тофа, как у них там с Биллом в Лос-Анджелесе идут дела (они сходили на тренировочную бейсбольную площадку и в кино – Билл старается его развлекать), мне с необычайной резкостью представилось, что я все время должен быть пьяным. Я предположил, что опьянение привнесет в мои поиски таинственность, не говоря о романтической неопределенности, которой трудно достичь иным способом. Я должен быть отчаянным, взъерошенным, бестолковым и ходить повсюду, спотыкаясь. Мне показалось, что это намного правильнее, нежели быть трезвым и благоразумным, поможет обнажить суть вещей, снимет несколько верхних уровней информационных помех, причиненных работой сознания, позволит совершить несколько лишних безумств.
Но, с другой стороны, документация тогда выйдет такой, что в ней черт ногу сломит. Неужели я действительно смогу делать вразумительные заметки и оставлять осмысленные аудиозаписи… если буду под градусом?
Я завожу свою взятую напрокат машину и до самого Лэйк-Фореста не могу окончательно разрешить Великий Алкогольный Вопрос. Хотя мне никогда не удавалось пробыть пьяным больше трех часов подряд без того, чтобы завалиться и уснуть, и хоть я редко напиваюсь чаще раза в неделю, я оставляю этот вариант открытым, а окончательное решение собираюсь принять на свадьбе: там-то я наверняка наклюкаюсь и тогда уже смогу понять, подходит мне это состояние или нет, стоит ли мне продолжать пить, не сделать ли запас и все время иметь при себе – например, в термосе…
Впрочем, я ведь за рулем. А это уже сложнее.
Я поворачиваю на север, к Лэйк-Форесту. В конце декабря трасса 41 и все окрестности Чикаго, как и положено, выглядят уныло, будто их поела моль. Снега нет, есть только серебряный холод, выхлопные газы и черная слякоть.
Проходит двадцать минут, и я оказываюсь рядом со своим старым домом, но ничего не чувствую. Я в Лэйк-Форесте, в своем квартале, через дорогу от своего дома. Я сижу в машине, слушаю студенческую рок-станцию, и больше всего меня занимает состояние соседского двора. Там что-то изменялось. Они подстригли деревья? Похоже, они подстригли деревья.
В машине запотевают стекла, а я не плачу. Въезжая на свою улицу, я был уверен: как только увижу свой дом, то сразу отреагирую как-нибудь импульсивно, на какую-то секунду мне захотелось, чтобы его там вообще не оказалось, чтобы он исчез с лица земли, чтобы его унес торнадо. Или чтобы новые владельцы его снесли, а на его месте построили новый. Но потом, на повороте, стало ясно, что он никуда, никуда не делся. Деревянные стены, которые при нас были серыми, перекрашены в синий, а в остальном все осталось по-прежнему. Кусты, которые я посадил перед домом, чтобы малыш Тоф не выбегал на улицу, остались такими же. Даже не разрослись.
Я вырываю из блокнота листик бумаги и пишу записку:
Дорогие хозяева дома 924 по Уэйвленд!
Я прожил здесь бо́льшую часть жизни. Мне хотелось бы зайти в дом и посмотреть на него, но я не хочу заявляться без предупреждения. Если моя просьба для вас приемлема, позвоните мне, пожалуйста, по номеру 312-...... Я пробуду здесь до субботы.
…и бросаю ее в почтовый ящик. Я не особенно рассчитываю на что-то: будь я на их месте, может, и не пустил бы меня в дом. Может, сделал бы вид, что уехал в отпуск или потерял письмо. Я еду в центр, к автомату у вокзала. Я ищу Сару, но у меня нет ее телефона. Я не знаю, где она живет – в последний раз, когда я ее видел, она жила дома, с родителями – осталась ли она в городе, осталась ли она в штате? Пробую позвонить Саре Мулерн, живущей в Чикаго.
– Это Сара?
– Да.
– Сара Мулерн?
– Да-да.
– Сара Мулерн из Лэйк-Фореста?
– Ой, нет.
– Извините.
Я вешаю трубку и дышу себе на руки. Все-таки я придурок. Вот увидит кто-нибудь, как я, первый раз вернувшись в город после отъезда, стою у вокзала и звоню по этому телефону. По нему вообще никто не звонит. Впрочем, никто не удивится. Они и ждали от меня чего-то в этом роде, знали, что должно случиться со мной, так и знали, что я опущусь на дно, стану бездомным и подсяду на крэк. Да и был ли я когда-нибудь своим в этом городе? Еще один неправильный номер, а потом:
– Это Сара?
– Да.
– Сара Мулерн?
– Да.
– Сара Мулерн из Лэйк-Фореста?
Пауза, потом медленно:
– Да…
Прошло четыре года. Но она говорит со мной приветливо. Сейчас она говорит со мной приветливо. Мы вспоминаем нашу последнюю встречу, когда утром нам пришлось тайком выбираться из ее дома, чтобы она отвезла меня домой, ведь ее отец меня просто прибил бы.
– Он умер в прошлом году, ты знаешь?
– Нет, не знаю. Мне очень жаль.
Господи. Точно не помню, что я говорю в этот момент, но очень скоро я спрашиваю, идет ли она на свадьбу к Полли: они учились в одном классе. Нет, не идет. Я спрашиваю, найдется ли у нее время пообедать или выпить кофе в ближайшие пару дней.
Она отвечает, что любой вечер годится.
Свадьба проходит на удивление нормально. Я отчаянно хотел побывать на такой свадьбе, где нет сюрпризов, все традиционно и строго, насколько это возможно. Вообще-то сама мысль о таких свадьбах меня пугает, но отклонения от традиций превращают свадьбы во что-то совершенно абсурдное. Никак не могу выкинуть из головы свадьбу Бет, которая состоялась полгода назад. Жених был славный молодой человек по имени Джеймс, белокурый, с детским лицом, а свадьба происходила на деревянном настиле у коттеджей около Санта-Круза, на высоком берегу Тихого океана.
Бет долго мечтала, чтобы свадьба у нее была на морском берегу, чтобы она стояла босая, вся в белом, на песке, ее овевал ветер, а мы все расположились на фоне плещущих волн в лучах заходящего солнца. Но получить разрешение на это оказалось невозможно, поэтому она остановила свой выбор на этой группке маленьких домиков – пусть и не пляж, но место прекрасное, все кругом влажно-зеленое и белое-белое – хотя мы с Тофом с трудом представляли себе, как это будет выглядеть.
Мы уже опаздывали: пришлось ехать покупать Тофу брюки, и мы ехали через Сан-Франциско в нашей красной машинке, вверх по холмистому Фрэнклину, домой, чтобы там переодеться.
Мы остановились у светофора на возвышенном участке. Потом был глухой удар, резкий толчок и звон стекла. Нас толкнуло что-то вроде грузовика, что-то громадное.
То была женщина лет за сорок за рулем джипа «гранд»-какого-то. Огромная машина. Кроме женщины, там была вся ее семья – две девочки-подростка, муж, все высокие, хорошо одетые, самые обычные люди. Они со сдержанным смущением смотрели на нас из своей машины сверху вниз. Солнце светило прямо над головой; я с минуту постоял на дороге, сверкавшей осколками. Потом мы с Тофом дошли до обочины, и я, все еще не в состоянии опомниться, присел. Он стоял надо мной.
– Ты как? – спросил он.
– Более-менее. Я тебя из-за солнца не вижу… Ага, так лучше. Да нет, все нормально.
– Что будем делать?
– Надо ехать. Мы уже опаздываем.
У нас оставался час. От машины осталась половина. Не стало заднего бампера и заднего стекла, задняя дверь смята, покорежена и не открывалась. Мы с женщиной обменялись телефонами и информацией, она предложила вызвать грузовик-буксировщик, но у нас не было времени; я попробовал завести машину, она завелась, и мы поехали. Домой, переодеваться, а потом опять в машину, потом опять вниз по холму, на трассу – а ветер орал в обнаженном каркасе машины – на юг, к Сан-Хосе, чтобы в аэропорту встретить Билла, который счел ситуацию с машиной очень забавной, сидел на заднем сиденье, куда задувал ветер, пока я отчаянно боялся, что у нас поврежден бензобак, горючее вытекает и по дороге пары бензина вспыхнут и мы все взорвемся, ведь к этому все идет…
И вот мы приехали, дребезжащие и жалкие. Земля была белой от тумана, зеленый цвет превратился в серый, океана не видно. У нас с Тофом не было ничего похожего на приличную одежду: мы были в мятых белых рубашках и потертых отцовских галстуках. Все знали, кто мы такие; все знали, что мы – это те самые.
Мы познакомились со священником – агностиком-лесбиянкой по имени достопочтенная Дженнифер Лавджой в ниспадающем одеянии и с волосами стального цвета, уложенными в безумную прическу. Поздоровались с представителями нашей семьи. Сначала с двоюродной сестрой Сьюзи, которая приехала из деревни в Массачусетсе, раньше работала продавщицей в маленьком прибрежном городке и носила на голове купленную на распродаже соломенную шляпу в восемь дюймов высотой и с четырьмя сидящими сверху птичками с расправленными крыльями. Потом – с тетей Конни, сестрой отца, сочинявшей на синтезаторе музыку, которую она называла «музыкой сакрального космоса», – она в последний момент приехала из округа Марин, и это был сюрпризом; впрочем, она не захватила с собой говорящего попугая или какаду, который обычно сидит у нее на плече. Прошло немного времени, и она зажала нас с Джоном в углу (Джон появился раньше и все время отхлебывал пиво из бутылки) и минут пятнадцать обсуждала с нами вероятность того, что правительство скрывает от общественности свидетельства посещения Земли инопланетянами. Она, разумеется, знала об этом обмане из первых рук, потому что уже долгое время получала на свой компьютер послания из космоса. Я спросил ее, откуда она знает, что это послания из космоса, а, например, не из «Америки-Онлайн». Она бросила на меня сочувственный взгляд, который означал: «Ну, если ты задаешь такие вопросы…»