![](/files/books/160/oblozhka-knigi-dusherazdirayuschee-tvorenie-oshelomlyayuschego-geniya-161463.jpg)
Текст книги "Душераздирающее творение ошеломляющего гения"
Автор книги: Дэйв Эггерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
– Люблю я эту песню, – сказал Рики.
Я был обескуражен. И решил пропустить это мимо ушей.
Две младшие сестры Рики, намного младше его, время от времени забегали в комнату и снова убегали. Мы продолжали смотреть телевизор, усевшись к нему вплотную.
– Ну и как это было? – спросил Джефф. Я ушам своим не поверил.
– Знаешь, как? – ответил Рики. – Как в «Искателях потерянного ковчега»[116], в самом конце.
Мы помнили этот кусок: там в самом конце нацисты открывают Ковчег Завета, и оттуда вылетают призраки – сначала они добрые и красивые, а потом начинают злиться, тогда из Ковчега выходит огонь и убивает всех нацистов, насаживает их на твердые столбы пламени прямо там, где они стояли, и вот все главные нацисты, один за другим, тают, как восковые фигурки, – сначала кожа, потом скелет, а потом кровь, которая течет у них из черепов, именно в таком порядке, и получается похоже на разноцветные струи воды. Это зрелище одновременно пугало и завораживало нас.
Ух ты, подумали мы. Как в «Искателях потерянного ковчега».
Мы посидели с Рики, еще немного посидели, посмотрели телевизор, а потом нам стало скучно, и мы вышли в передний дворик посмотреть, нет ли там каких-нибудь следов на траве – крови или чего-то такого. Но там ничего не было. Была просто лужайка, идеальная, мягкая, зеленая.
А зачем вы мне все это рассказываете?
Сам не знаю. Просто истории. Разве вам не это нужно? Ужасные смерти разрывают на части чинный городок, и они кажутся еще более жуткими и трагическими в этом контексте, разительно несоответствующем…
Тогда скажите-ка вот что. Это ведь на самом деле не расшифровка интервью?
Не-а.
Этот текст не слишком похож на настоящее интервью.
Да уж, не слишком.
Имитация интервью – это литературный прием. Искусственный и нарочитый.
Именно так.
Впрочем, прием неплохой. Что-то вроде свалки для историй, которые другим способом было бы трудно вмонтировать в повествование.
Точно.
А в чем смысл этих историй?
Значит так. Смысл рассказов про Лэйк-Форест, по-моему, совершенно очевиден. Они окунают нас в определенную среду, хорошо знакомую очень многим, особенно тем, кому посчастливилось увидеть «Заурядных людей» – фильм, где Тимоти Хаттон[117] сыграл свою первую значимую роль. Лучший фильм 1980 года. Пассажи о самоубийствах, разумеется, описывают опыт, который сделал меня таким, какой я есть, объясняют мою уверенность в том, что и я сам, и те, кого я знаю, должны умереть нелепой и драматичной смертью, – и одновременно предвосхищают то, о чем говорится во второй части этой книги. Разговоры о расах и этносах призваны обрисовать обстановку, в которой мы все росли, очертить тот невероятно однородный мир, в который мы все были глубоко интегрированы и который контрастирует с нашей с Тофом жизнью в Беркли, где, напротив, царит невероятная пестрота, но мы все равно, как это ни забавно, чувствуем себя чужими, не такими, как все… в общем, тут затрагивается проблема включенности-выключенности. История про Сару…
Сара? Кто такая Сара?
Ой. Я собирался ввести эту линию раньше. Сейчас я быстренько исправлюсь.
Мы узнали о том, в каком состоянии мать, примерно между первым и вторым годом моего обучения в колледже, когда папа собрал нас в общей комнате. То было сумасшедшее лето. Тем летом и следующей осенью я делал разные глупости. Масса пьяных выходок, иногда я что-то ломал, а во сне царапал ногтями стену; я стал возвращаться домой с вечеринок в каких-то непонятных машинах и пить с малознакомыми людьми. Однажды душным летним вечером я поехал на вечеринку, которая происходила у некоего Эндрю Вагнера. Он жил в старом деревянном доме через шоссе, на окраине, и часто устраивал многолюдные сборища, где все тусовались рядом с домом, что трудно было устроить в Лэйк-Форесте, который кишел бдительными полицейскими. И вот я поехал туда с Марни и ее друзьями – они появятся в книге потом, в том эпизоде, где я возвращаюсь в родной город, – и выпил очень много бочкового пива из красных блестящих кружек, тех, у которых внутренняя сторона белая. Прошло немного времени, или мне только показалось, что немного, а на самом деле много, и ребята, с которыми я приехал, собрались уезжать. Марни предложила меня подвезти, но я отказался, сказал, что у меня разговор с Джеффом Фарландером и что я остаюсь. Я в первый раз за последние годы разговаривал с Джеффом Фарландером. Мы вместе выросли; был период, когда я по нескольку дней застревал у него в гостях. Если у нас случались неприятности, мы в первую очередь шли к нему, а его мать была для меня кем-то вроде тети…
Понимаете, о чем я? В старших классах мы с Джеффом стали меньше дружить, но на той вечеринке у Эндрю Вагнера, под иссушающим светом фонаря на крыльце, полные бочкового «Шафера», мы попытались это наверстать, хлопнули друг друга по рукам и все такое. Когда гости решили, что продолжат в баре «Маккормик», мы с Джеффом собрались к нему.
– Ты едешь со мной, – сказал он.
– Ну да, ну да, – ответил я. Мне захотелось, чтобы мне опять было одиннадцать лет и мы с ним швыряли яйца в проезжающие машины. Но потом, когда мы шли к его машине, я все испортил; я сказал: – Джефф, у меня мать умирает. – Эти слова вылетели у меня изо рта раньше, чем я осознал, что творю…
Нет, неправда: я все осознавал, я уже думал об этом раньше, весь вечер, пока мы болтали под фонарем на крыльце, представлял себе, как расскажу ему, потому что он ее знал, он с самого начала был у нас в доме своим человеком, – но все же, пока мы шли к машине, я выпалил это неожиданно, и он замедлил шаг и своим скрипучим голосом – у него даже в раннем детстве был скрипучий голос – он сказал:
– Я знаю.
И тогда, подходя к машине, мы оба заплакали, но плакали всего лишь секунду, а потом сели в его машину и поехали по шоссе через весь город, проехали Лэйк-Форест и Лэйк-Блафф, и доехали до «Маккормика» – придорожного заведения по дороге к Либертивиллю и Уокигану. Там было много народу. Там были все, начиная от футболистов и заканчивая их свитой, и все, конечно же, заходили сюда много лет. А я оказался впервые.
Там было многолюдно, и мне стало страшно: если знает Джефф – значит, узнают и все остальные. И тогда наступит тишина с приглушенными вздохами. И смешки. Но никто ничего не сказал. Мы зашли, а за стойкой стоял крупный Джимми Уокер, парень с круглыми щечками. Был еще один парень, Хартенстайн, огромный, чуть постарше, он как-то раз играл за «Чикаго Биэрз».
И там была Сара Мулерн. Ох.
Мы росли почти вместе с Сарой; одновременно ходили на плаванье, когда мне было девять лет, а ей одиннадцать, и потом еще несколько лет были в одной команде. Но мы ни разу даже не поговорили. Она была старше и гораздо лучше плавала. И намного лучше ныряла. Я плавал медленно, а с прыжками в воду у меня была просто беда, я не умел прыгать спиной и не умел делать полуторное сальто. А у нее получалось все – и спиной, и полтора оборота, и два оборота, и полтора оборота спиной – все что угодно, и всегда с идеально вытянутыми ногами и носками, и под конец с минимальными брызгами. Она плавала в смешанной эстафете и всегда выигрывала свои заплывы, ее имя было у всех на устах, оно звучало через громкоговорители. Но мы никогда с ней не разговаривали. Ни в средних классах, ни в старших, ведь два года разницы – слишком много, да и волосы у нее были слишком прямыми и светлыми, и вся она состояла из изгибов, совладать с которыми я еще не мог, ни физически, ни морально.
И вот она, Сара Мулерн, сидела там, в баре – и я понятия не имею, как завязался наш разговор, и плохо помню, что мы друг другу наговорили, но только потом Джефф исчез, а я уже сидел на заднем сиденье в ее машине, которую вела ее подруга. В машине стоял запах табака и старого винила. Сара курила.
Потом мы очутились в ее постели, в ее огромном родительском доме, и занимались и тем, и этим, только вот я отключился раньше, чем…
Я проснулся в кровати под пологом, а она уже не спала и смотрела на меня. Мебель и стены были насквозь пропитаны желтовато-белым, как будто не только стены, но и сам воздух покрасили. Мы сидели на полу и разговаривали про младшие классы, про детей с замедленным развитием и про то, как нам объясняли, что мы должны быть добры с ними, потому что они умрут маленькими. Мы ставили музыку, говорили о планах на осень: Сара собиралась стать учительницей, она уже получила сертификат и давала частные уроки.
Потом мы выскользнули на улицу через гараж (родители были дома), и она отвезла меня домой. Пока мы сидели в машине на дорожке у моего дома, и я хотел так много ей сказать: что я уже встречаюсь с другой девушкой, Кирстен, и то, что я сделал, было ошибкой, страшным преступлением, и что я оскользнулся просто из-за смущения…
Но потом я увидел в окне фигуру: кто-то сидел в общей комнате и смотрел на нас – и мне расхотелось рассказывать Саре про мать, объяснять матери, кто такая Сара, и вообще…
Мы наскоро поцеловались, и я выскочил из машины.
Это про Сару.
Да. Знаете, в чем прелесть: этот формат мотивирован тем, что интервью, где я все это рассказал незнакомому человеку с видеокамерой, действительно состоялось, а у МТВ, наверное, до сих пор хранится кассета (в бланке заявки было написано: «Мы не сможем вернуть вам кассету, а ее фрагменты могут быть продемонстрированы в эфире в составе выпусков программы. Подписав эту заявку, вы подтверждаете наше право на это»); а кроме того, вопросно-ответная форма изложения помогает перейти от первой части книги, в которой чуть меньше робости, ко второй, где рассказчик все больше занимается самоедством. Понимаете, я считаю, что мой город, как и ваше шоу, великолепно описывает главный побочный продукт комфортной и благополучной жизни – то, что я назвал бы солипсизмом, незамутненным и ползучим. Если мы не боремся с каким-то общим врагом, бедностью, например, или коммунизмом, то единственное, что нам остается, – точнее, единственное, что остается тем из нас, кто слегка зациклен на себе…
Постойте-ка. Сколько, по-вашему, тех, кто зациклен на себе?
Все нормальные люди. Точнее так: есть два типа зацикленных на себе людей – одни загоняют свою зацикленность вглубь, а другие стараются вывести ее наружу. У меня есть, например, приятель Джон, так он как раз загоняет ее вглубь: говорит о своих проблемах, о своей девушке, о том, что ему в жизни ничего не светит, о том, как умерли его родители и так далее, до бесконечности, до полного паралича, он просто неспособен переключиться на что-то другое. Его мир ограничивается только этим, и он вечно бродит по темным закоулкам своего сознания, где поселились призраки.
А второй тип?
Это люди, которые верят в незаурядность своей личности и считают, что у них интересная история жизни – настолько, что окружающие должны знать про них и учиться у них.
Попробую угадать. Вы…
Я, разумеется, делаю вид, что принадлежу ко второму типу, но на самом деле я представитель первого, причем из самых безнадежных. Но у меня все равно есть ощущение, что если не зациклен на себе, то ты, скорей всего, просто неинтересен. Я не хочу сказать, что тех, кто зациклен на себе, можно легко опознать. Самые талантливые из тех, кто зациклен на себе, не выставляют этого напоказ, просто есть большая вероятность того, что они будут делать что-то на публику, ведь они должны быть уверены: люди в курсе того, что они делают, или рано или поздно будут в курсе. Уверен, что те, кто подал заявку на участие в «Реальном мире»… Уверен, что если вы замуруете свои кассеты как послание к потомкам и откроете через двадцать лет, то обнаружите, что именно такие люди так или иначе управляют миром; по крайней мере, они именно составляют наиболее значимый сегмент человеческой популяции. И все потому, что мы росли в своих тихих уютных домиках и привыкли отождествлять себя в эфемерном пространстве политики, СМИ и масс-культа, и у нас было слишком много времени, чтобы представлять себе, как мы оказались бы в какой-нибудь музыкальной группе, телесериале или фильме, а если бы мы там оказались, то как бы выглядели со стороны. Это люди, для которых идея анонимности по сути своей бессмысленна и непростительна. А если так, то нас ожидает очень много разговоров, и культурная продукция нашего времени наверняка это задокументирует: будет много разговоров, будут фильмы, полностью состоящие из разговоров, разговоры о разговорах, пережевывание разговоров об особенностях восприятия, о нашем времени, желаниях и обязательствах – в общем, словоблудие «прекрасной эпохи». Солипсизм, обусловленный окружающей средой.
Солипсизм?
Конечно. Он неизбежен, он везде растворен. Неужели вы его не замечаете? Неужели только я один на свете замечаю этот солипсизм?
Это была шутка.
Да, конечно. Итак?
Итак. Как вы считаете, что вы могли бы дать нашему шоу?
Вот как раз об этом я очень много думал, и считаю, что тут есть целых два момента: во-первых, я могу стать Трагическим Персонажем. Во-вторых, мы издаем журнал.
Да, конечно. Напомните, как он называется? «Мощчь».
«Мошть»?
Нет, «Мощчь». Но все пишут его только через «щ». А это смешно. Зачем нам называть журнал в честь каких-то мумий? К тому же слово устарелое, да?
Ладно. А что оно значит на самом деле?
Тут двойной смысл, вам понравится. Это отличная находка: название обозначает две вещи одновременно, оно уселось на границе между двумя значениями. «Мощчь» соотносится и с физической возможностью что-то сделать, и с правом что-то сделать.
А-а.
Да-да. Вот именно. Очень удачно.
А о чем журнал?
Самое классное – что здесь получается идеальное совпадение. Он адресован той же аудитории, к которой обращаетесь вы. Наша задача – показать, что мы не просто кучка мудаков, которые сидят, пердят и смотрят МТВ. То есть, я не хочу сказать, что смотреть МТВ плохо, вовсе нет, просто… Короче, вы понимаете, о чем я. Так вот: я попадаю на шоу, и там показывают, как мы делаем этот журнал, как мы обращаемся к миллионам, ловим дух времени и вдохновляем молодежь всего мира на великие дела.
Вы много работаете?
Да.
Сколько?
Не знаю. Часов семьдесят в неделю, наверное. Или сто. Даже не знаю. И остальные тоже. Мы наказываем себя за наше благополучное детство. Пожалуй, Марни работает больше других: она еще работает официанткой в ресторане в Окленде, и еще в одном в Сан-Франциско, и при этом вкалывает наравне с нами… Это ведь хорошо, правда? Молодежь, которая пашет, чтобы, так сказать, добиться своей мечты и стремиться к великим свершениям. Это ведь телегенично?
Ну-у…
Погодите! Мы умеем приспосабливаться. В смысле, я могу работать меньше. Могу работать на полставки. Можно сделать так, чтоб большую часть работы делали другие. Как скажете, так и будет.
Да, это придется обговорить.
Ага. То есть вы меня берете? Берете, да? Разве я не сияю ярким светом на фоне остальных неудачливых претендентов? Тусклых и унылых? Неужели еще не стало ясно? Неужели вам не нужен Трагический Персонаж?
Трагический персонаж?
Ну да. Всего в команде семь человек, так?
Так.
Хорошо, давайте прикинем. Во-первых, вам нужен чернокожий, может, двое – это будут исполнители хип-хопа или рэпперы, как-то так; далее – вам нужна парочка красавчиков – на них будет приятно взглянуть и при этом они будут кромешные бестолочи без малейших признаков вкуса, и понадобятся они для двух целей: а) чтоб было на что посмотреть и б) чтоб служить выгодным фоном для черного или нескольких черных – эти будут намного остроумнее и сообразительнее, но при этом ранимыми, поэтому неделю за неделей они с удовольствием будут устраивать красавчикам выволочки. Так, получается уже три-четыре человека. Еще вы, наверное, захотите вбросить гея или лесбиянку, чтобы посмотреть, насколько ранимыми окажутся они, а еще – азиата или латиноса; а может, и того, и другого. Нет, стойте. Индеец. Вам обязательно нужен индеец! Это будет просто классно. По крайней мере, я никогда не видел ни одного индейца. Был, правда, в колледже один парень, Клетус, который говорил, что он на одну шестнадцатую… Но вам нужен такой, кого легко задеть, которому не пофиг. Нужен человек, которого по-настоящему волнуют эти штуки – «удар томагавком», «Краснокожие»[118], и он готов на это заводиться. Будет классно. Так. Давайте считать: это уже пять или шесть. Потом еще вам понадобится какой-нибудь человек с образованием – доктор или что-то в этом роде, а может, юрист, в общем, такой, кто учится в аспирантуре. Ну и, наконец, я.
Трагический персонаж.
Ну. Я понимаю, что выгляжу слишком заурядно. Я белый и даже не еврей, у меня ужасные волосы, я скверно одет и так далее… Понятно, что смотрится убого – типичный пригород, обеспеченная часть среднего класса, полная семья (ну почему, почему мы все выглядим такими скучными? Неужели мы и правда такие скучные, какими кажемся?); при поступлении в колледж, скажу вам честно, это не очень котируется. Но вам нужен кто-то вроде меня. Я представляю десятки миллионов, я представляю всех белых и выросших в пригородах, но при этом у меня есть то, что вам нужно. Я ирландец и католик; если захотите, я могу и эту линию отыграть. И еще есть тема Среднего Запада – и не мне вам объяснять, насколько она важна. Если вам нужно что-то совсем уж деревенское, если вы захотите за это зацепиться, то вот: моя школа стояла посреди пшеничного поля, я видел коров и вдыхал запах их навоза каждый раз, когда дул южный ветер. Да, кстати: школа была бесплатная. То есть я буду среднестатистическим белым человеком из пригорода, со Среднего Запада, принадлежащим к миру богатых и миру центрального Иллинойса, с не совсем отталкивающей внешностью, держащийся в тени, но принципиальный, и – а это главное – человек, чье трагическое прошлое тронет сердце любого, кто борется с жизнью и хотел бы вдохновить на борьбу других.
Это нелегко, наверное.
Что?
Растить брата.
Откуда вы про него узнали?
Из вашей заявки.
А, ну да, верно. На самом деле не так уж трудно. Это примерно как… вы снимаете квартиру с кем-нибудь на пару?
Нет.
А раньше приходилось?
Приходилось.
Вот примерно то же. Мы как соседи по квартире. На самом деле это легко, зачастую даже легче, чем просто с соседом по квартире, ведь соседу не велишь подмести пол в прихожей или сходить за маргарином. В общем, мы берем друг от друга самое лучшее. Нам друг с другом весело. Так что совсем это не… Стоп. Но если надо, чтоб было трудно, то почему бы и нет. Бывает и трудно. На самом деле, да, это трудно. Очень трудно.
Хорошо, а как вы собираетесь сниматься в шоу?
В смысле?
Ну, у вас же брат.
А, ну да, да. Вообще мы все уже обговорили с сестрой, и она готова на то время, пока снимается шоу, взять все на себя. Она живет всего в квартале от нас… Постойте. Сколько времени вы собираетесь снимать шоу?
Примерно четыре месяца.
И мне придется жить в доме «Реального мира».
В этом вся концепция.
Угу. Знаете, я смогу. Мы все обговорили. У нас с самого начала заключен договор – между Бет, Тофом и мной. Суть такая: мы делаем все, что в наших силах, чтобы жизнь шла нормально, нормальнее, чем она была, пока мы росли, но при этом мы не должны приносить себя в жертву полностью и без остатка, как это делала мать, что, судя по всему, ее и убило, как мы считаем.
В заявке вы написали, что это был рак.
Конечно. Технически – да. Но это был рак желудка – вещь страшно редкая и непонятного происхождения, и мы с Бет (мы с ней как раз пережевываем все эти штуки; Билл на них не зацикливается, он вообще, судя по всему, психически гораздо здоровее нас), так вот, мы с Бет пришли к выводу, что он, этот рак, возник и развился из-за того, что она загоняла вовнутрь все свои стрессы, свои бесконечные ноши, всю борьбу, происходившую внутри семьи двадцать с чем-то лет, и все это поселилось в ней – это получилось как с солдатом, который прыгает на мину, чтобы спасти своих… впрочем, это, кажется, дурацкое сравнение. Короче говоря, она все это проглотила, упаковала внутри, а оно там стало нагнаиваться, расти и чернеть, и так появился рак.
Вы серьезно в это верите?
Конечно. Почти.
Вы говорили о вашем договоре.
Суть договора в том, что мы с Бет держимся вместе и начинаем все сначала, мы создаем относительно упорядоченный мир, и предоставляем Тофу нормальную жизнь, насколько это возможно в сложившейся ситуации, если обстоятельства позволяют, мы делаем все, что в наших силах, чтобы… Но идея такая: мы не должны ездить друг на друге и не должны во имя долга отказываться от собственной жизни. По крайней мере, если нам удается справляться. То есть, конечно, вы даже не представляете, как мы стараемся уберечь его от всего на свете, честно, ну вот хотя бы то, что он за всю свою жизнь почти не слышал бранных слов – но мы решили, что делаем все, что в наших силах, чтобы брать то, чего хочется нам самим, мы не будем налагать на себя ограничений, чтобы становиться раздражительными и потом, через несколько лет, обвинять в этом Тофа и друг друга, понимаете? Кстати, вот еще смешная история. Было такое слово, которым мать иногда нас называла, и я только в старших классах понял, что оно значит. Я сейчас его на вас испытаю. Значит так. Слово такое: «мудник».
Что значит «мудник»?
Хе-хе. Отлично. Отлично. Я так и знал, что вы это скажете. Но если серьезно, я сам постоянно над этим ломал голову. Если мы ходили надувшимися из-за чего-нибудь или если простужались и начинали капризничать, что не пойдем в школу – кстати, нам не разрешалось сидеть дома, мы не пропустили ни одного дня в школе, кроме самых последних классов, – тогда мать обычно говорила: хватит делать вид, что ты «мудник»! Нам всегда казалось, это значит: ныть, нудить, если чего-то не получил. А потом, в старших классах, я понял. Это слово исказил ее бостонский акцент.
Мученик?
Вот именно, «мученик». Моя мать была одной из величайших мучениц всех времен.
Так насчет шоу…
Да-да, насчет «Реального мира» я придумал вот что: я в любом случае буду постоянно видеть Тофа, но жить он будет в это время в основном с Бет. Может, она к нам переедет или будет приходить к нам ночевать, а я буду приходить, когда только смогу, может, выйдет ненамного меньше, чем сейчас. Понимаете, я уже представил себе все это, как буду курсировать туда-сюда, между шоу и своим домом в Беркли, а команда операторов будет ездить со мной в машине, каждый вечер – или когда получится – сопровождать меня по дороге, а фоном будет играть музыка, и вот я возвращаюсь домой, чтобы побыть с ним, как будто я – разведенный отец. Чувствуете, какой тут потенциал? Получится трогательно вообще-то. А потом он иногда будет приезжать со мной в дом «Реального мира». Это классно. На экране будет смотреться просто отлично.
А что он на это скажет?
Я уверен, что он будет доволен.
Он уверенно держится перед камерой?
Вообще-то вряд ли. Он в принципе застенчивый.
Хм-м.
Чистое сердце.
Я знаю мысли твои.
Я сам по себе.
Что, простите?
Нет, ничего.
Почему вы хотите попасть в «Реальный мир»?
Потому что я хочу, чтобы все засвидетельствовали мою юность.
Зачем?
А разве она не роскошна?
Кто роскошна?
Не в этом смысле. Я просто хочу сказать, что достиг расцвета. Именно это вам и нужно, правильно? Вы же показываете фрукты-дички. Где угодно – в видеоклипах, на весенних каникулах, вы педалируете молодость, так что и монтаж, и усиленный звук подчеркивают, что это такое – быть здесь, в той точке, где все позволено и где твое тело жаждет всего, оно голодно и упруго, оно кружится, это энергетический вихрь, который поглощает все, что вокруг него. В смысле, мы же делаем одно дело, правда, хотя подходы у нас разные, конечно, ведь ваш «Реальный мир» – штука откровенная до жути, без обид, да? Ведь видеоклипы, по крайней мере, не делают вид, что у них есть что-то большее, а вы, то есть ваше шоу, претендует на нечто большее, но при этом обладает странной способностью размазывать глубину и нюансы человеческих личностей по плоскости.
Так зачем же вы сюда пришли?
Потому что я хочу поделиться своим страданием.
Непохоже, чтобы вы очень уж страдали.
Правда?
Выглядите вполне счастливым.
Да, конечно. Но не всегда. Иногда бывает трудно. О да. Иногда бывает очень трудно. Но ведь нельзя же постоянно страдать. Это слишком тяжело – все время страдать. Я и так настрадался. Я страдаю периодически.
Зачем вам надо делиться своим страданием? Поделившись им, я его растворю.
А не выйдет наоборот: поделившись им, вы его преумножите?
Как так?
Смотрите: вы расскажете всем и облегчите душу, но потом все будут знать про вас всё, все будут знать вашу историю, вам постоянно будут о ней напоминать, вам будет от нее никуда не деться.
Может, и так. Но давайте посмотрим иначе. Рак желудка – болезнь генетическая, она передается в нашей семье главным образом по женской линии, но ведь мы с Бет поняли, что мать погубила диспепсия, а диспепсия возникла из-за того, что мать проглотила слишком много наших безобразий и бездушия, стало быть, мы приняли решение не глотать ничего вообще, не позволять, чтобы в нас проникла какая-то гниль, чтобы нас разъедал сок, чтобы в нас заводилась желчь… мы с Бет проводим чистки. Если на меня накатит приступ боли, я ее приму, несколько минут пожую, а потом выплюну обратно. И все. Она уже больше не моя.
Но если каждый встреченный будет знать про вас… Тогда мы получим гораздо больше сочувствия.
А вам не надоест?
Тогда перееду в Намибию.
Хм-м.
Я – сирота Америки.
Что?
Ничего. Это кто-то другой сказал много лет назад[119].
Вы упомянули о том, что вы что-то растворите… Это концепция решетки.
Решетки?
Есть решетка, а мы все или входим в нее, или не входим. Решетка – это связующий материал. Решетка – это все остальные, моя аудитория, коллективная молодость, люди вроде меня, со зрелыми сердцами и кипящим разумом. Решетка – это все, кого я когда-либо знал, в основном – люди моего возраста или около того, я кроме них почти никого не знаю, у меня всего шесть-семь знакомых старше сорока, и мне им нечего сказать, но такие, как я, – мы все еще живем, еще что-то сможем, если начнем прямо сейчас… Я вижу нас всех как единое целое, как огромную матрицу, армию, единый организм, и каждый из нас отвечает за остальных, потому что больше никто не будет за нас отвечать. Понимаете, любой, кто зашел в нашу дверь, чтобы помочь нам с «Мощчью», становится частью нашей решетки: Мэтт Несс, Нэнси Миллер, Ларри Смит, Шелли Смит (не родственники), Джейсон Адамс, Тревор Макаревич, Джон Ньюнс и прочие, все остальные, те, кто приходит к нам или к кому приходим мы, наши подписчики, наши друзья, друзья наших друзей, знакомые знакомых, люди, у которых есть что-то общее, неважно, где они родились, все эти люди знают одни и те же вещи, и надежды у них одинаковые, это невозможно отрицать, и если мы сделаем так, что каждый ухватится за другого, если каждый возьмется за плечо того, кто рядом, и не будет вырывать его плечо из сустава, а вместо этого ухватится покрепче и от этого станет только сильнее… Вот тогда… хм-м… Получится человеческий океан, двигающийся как единое целое, и в нем буду рождаться волны…
Кхм.
Или как в снегоступах.
В снегоступах?
Если снег глубокий и пористый, надевают снегоступы. Решетка на подошве снегоступа распределяет твою тяжесть по большей плоскости, чтобы ты не провалился в снег. Так же и люди, то есть – связи между людьми, которых знаешь, становятся чем-то вроде решетки, и чем больше этих людей, хороших – они должны быть хорошими людьми, которые знают, что они нужны, чтобы помочь, – чем больше будет людей, которых знаешь и которые знают тебя и знают твою ситуацию, и твою историю, и твои заботы и все прочее, тем шире и прочнее решетка и тем меньше вероятность, что ты…
Провалишься в снег.
Правильно.
Посредственная метафора.
Знаю. Я еще подшлифую.
Вам не будет неприятно чувствовать, что вы в аквариуме?
А я и так чувствую, что я в аквариуме.
Почему?
Мне все время кажется, что за мной подглядывают.
Кто?
Понятия не имею. Я всегда чувствовал себя так, будто люди подглядывают за мной и знают, что я сейчас делаю. Может, все дело в моей матери и в том, как она… у нее были потрясающие глаза, такие маленькие, острые, она всегда прищуривалась и впивалась в тебя, от нее ничего не ускользало, и неважно, смотрела она в упор или думала о чем-то своем. От нее ничего не ускользало. Вот поэтому, например, я так люблю ванные. Я люблю ванные, потому что, когда я там, я почти уверен – по крайней мере, больше, чем в других местах, – что за мной никто не подглядывает. Мне очень хорошо, когда я там, где никто не может за мной подглядывать, – в комнатах без окон, в подвалах, каморках. У меня есть довольно сильное подозрение, что люди всегда за мной подглядывают или, по крайней мере, собираются. Конечно, не все время, может, на самом деле за мной подглядывают вообще редко, но вся штука, самое главное – в том, что это может случиться в любой момент. Это самое главное: в любой момент за мной кто-то может подглядывать. Я знаю.
Откуда?
Потому что я сам всегда подглядываю за людьми. Когда я смотрю на людей, я одновременно смотрю сквозь них. Я научился этому от матери. Недостаточно только смотреть, надо подключить одновременно и глаза, и мозг, надо поступать, как стая хищных птиц: захлопать крыльями, порвать на части, ткнуться клювом… Я уже знаю о человеке все, если посмотрел на него хотя бы секунду. Я уже все понял – по одежде и походке, по прическе и рукам, я знаю, какие гадкие вещи они делали. Я знаю, что у них были неудачи, знаю, что у них будет еще больше неудач, знаю, что они ничтожества.
А люди то же делают с вами?
Наверное.
И как вы реагируете?
Сижу дома. Иногда ты в безопасности, если сидишь в спальне, с закрытой дверью и задернутыми шторами, но если они залезли на деревья, то кое-что все-таки могут подглядеть. Окна – хорошая вещь, чтобы из них смотреть, но стоять перед ними очень страшно. Даже если проверил и не нашел никого, кто бы за тобой поглядывал, они все-таки могут быть, просто ты их не видишь. Они могут быть не видны невооруженному глазу. У них могут быть бинокли и телескопы. Я сам так делал. Они могут прятаться в стенных шкафах. Проверяйте стенные шкафы. Проверяйте большие комнаты – это занимает всего секунду. И крупные чемоданы. Не оставляйте двери открытыми. Ванные – это хорошо. Единственная проблема с ванными – там могут быть односторонние зеркала. Много лет назад я проверил все зеркала в нашем доме, чтобы убедиться, что за ними нет окошек, а за окошками – людей, которые за мной наблюдают. Ничего не нашел.
По-моему, вы преувеличиваете.
Ладно, тогда хотите, расскажу грустную историю? Вчера вечером я сидел дома и слушал музыку. Когда дошел до своей любимой песни, начал подпевать – на такой громкости, чтобы имело смысл, но не на такой, чтобы разбудить Тофа, который спал в своей спальне, смежной с моей комнатой, и вот, пока я пел, я запускал руки в волосы странным, безумным жестом, как будто я медленно мою волосы шампунем, – я иногда так делаю, если сижу один и слушаю музыку, – и вот, я пел и делал медленные движения руками, но вдруг перепутал слова песни, которой подпевал, и, хотя было без девяти минут три ночи, я моментально искренне устыдился своего певческого ляпа, ведь была очень большая вероятность, что кто-то меня увидит – через окно, сквозь темноту, с той стороны улицы. Я уже почти не сомневался, я живо представил себе этого кого-то, пожалуй даже кого-то с друзьями, – как они стоят там и глумятся надо мной.