![](/files/books/160/oblozhka-knigi-dusherazdirayuschee-tvorenie-oshelomlyayuschego-geniya-161463.jpg)
Текст книги "Душераздирающее творение ошеломляющего гения"
Автор книги: Дэйв Эггерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Пожав им руки, мы вышли, прошли мимо всех их рабочих станций, ряд за рядом, мимо обдающих жаром, работающих одновременно компьютеров, мимо сплетения проводов, мимо маленькой кухни и вестибюля неоновооранжевого цвета, где сидела девушка, одетая именно как надо, а потом, в лифте, спускаясь вниз, к 3-й улице, мы подвели итоги…
Ну как считаешь, нормально прошло?
Да, конечно, мы им понравились…
Но оба мы понимали, что все кончено, и на наш грандиозный и прекрасный проект, по большому счету, нам было уже наплевать, то есть не наплевать, конечно, просто мы ко всему были готовы. Я хотел, чтобы все это закончилось, а Муди хотел этого даже еще больше, и Марни несказанно от всего этого устала, как и Пол. Зев и Лэнс еще продолжали воевать, им казалось, что для этого есть резоны, но им тоже было понятно – мы долго их к этому готовили, – что в любой момент почва из-под ног может уйти, что она так и оборудована, чтобы обвалиться. Вот к чему мы пришли: три или четыре года, бесконечные сотни тысяч рабочих часов подошли к концу, а мы никого не спасли…
Что мы завоевали?
Кого мы изменили?
…и не будету нас места на космическом «шаттле», и все, что мы делали… а вообще – что мы делали? Было дело, которое надо было делать, надо было доказать что-то очень и очень незначительное, его мы и доказали – скромно и красиво… Мы с Муди шли по Южному Парку великолепным июльским днем, в парке было полно людей, и все они красивы, талантливы и юны, а мы, изнуренные, шли мимо них, возвращаясь в свой офис. Это было прекрасно. Мы наконец-то испытали странное удовольствия от того, что знаешь: все закончится, – знаешь, когда и как. У нас осталось две недели, чтобы завершить оказавшийся последним номер, после чего нас должны были выгнать, – поэтому мы взяли уже готовые материалы (центральная статья называлась «Правда ли, что черные круче белых?») и рассыпали по всему номеру многочисленные намеки о кончине журнала, о смерти, о поражении.
Номер открывался такой статьей:
Смерть, как и многие великие фильмы, печальна.
Юность мыслит себя неподвластной смерти. А с чего бы могло быть иначе? Временами жизнь кажется бесконечной, полной жизнерадостного смеха и бабочек, страстей и радостей, а еще – прекрасного холодного пива.
Конечно, с годами приходит грустное осознание того, что «навсегда» – всего лишь слово. Сменяются времена года, тускнеет любовь, достойные умирают молодыми. Все эти истины трудно принять, они причиняют боль, но в них есть неизбежность и, как нам говорят, необходимость. Зима прорастает в весну, ночь возвещает о приходе рассвета, а утрата засевает семена обновления. Конечно же, произносить эти слова так же легко, как легко, к примеру, долго смотреть телевизор.
Но легко это или трудно, мы полагаемся на эту веру. Жить без нее – все равно что прыгнуть без всякой надежды в черную бездонную пропасть, на целую вечность провалиться во всеобъемлющую пустоту. В самом деле: что мы приобретем, если скажем, что ночь станет лишь темнее, а надежда будет раздавлена сапогом порока? Какие ответы мы получим, если постигнем до конца, что в жизни нет спасения, что рано или поздно, вопреки нашим лучшим надеждам и самым горячим мечтам, как бы ни были благородны наши дела и искренни добродетели, сколько бы труда мы ни вложили в свой идеал бессмертия, неизбежно произойдет так, что моря закипят, зло вытопчет землю грубыми подковами, а планета превратится в руины, пригодные лишь для тараканов и гнуса.
Есть одна поговорка, ее часто произносят священники и стареющие бейсболисты: «Молись о дожде». Но зачем молиться о дожде, если дождь проливается горячей ядовитой кровью?
А потом, через несколько дней, мы перечитали ее в надежде, что она не кажется слишком уж резкой и депрессивной – ее написал Зев, а Зев еще так молод! – потому что Лэнс только что вернулся из Нью-Йорка после всей той беготни, которую они со Скай устроили, чтобы раздобыть денег или хоть что-нибудь. Мы хотели узнать, как все прошло: к тому моменту интерес был чисто теоретическим, но все-таки мы ждали вестей с интересом, хоть и угрюмым – нам хотелось послушать смешные рассказы, как нам все отказали, как на нас все плюнули, и я уже не помню, почему мы все собрались в офисе, все вместе посреди дня, – но тут вошел Лэнс, бросил свой рюкзак на спинку кресла и сел, буквально рухнул в то же кресло. Потом он встал. С минуту походил по комнате. Остановился у шкафа рядом со столом Марни. У него на лице была странная полуулыбка: его рот будто бы улыбался, но одновременно будто бы подрагивал, и он внимательно смотрел на что-то маленькое на полу между нами. Рот он прикрывал рукой, словно хотел скрыть то, что с ним происходит. Он что, улыбается? Да, улыбается. Голову он склонил набок. Его явно что-то развеселило. Сейчас он расскажет смешное.
– Скай умерла.
– Что? – спросил кто-то.
– Умерла, – сказал он.
– Постой, ты о чем? Кто? – мы говорили все одновременно.
– Она умерла.
– Иди в жопу, придурок. Ну и шуточки у тебя.
– Кажется, он серьезно. Ты серьезно?
– Ничего тут смешного.
– Да поймите вы! Она умерла. Умерла.
– Ох.
– Ты что?
– От чего?
– Это была вирусная инфекция – и дала осложнения на сердце. Она пролежала всего несколько дней. Они ничего не смогли…
– Не может быть.
– Ни черта себе.
– Господи.
– Нет!
* * *
Мы с Марни едем над Золотыми Воротами, недалеко от того места, где надо свернуть, чтобы попасть на Черные Пески. Мы едем делать снимок для последней страницы последнего номера. Мы искали картинку, которая выскажет все, что нам нужно, и выбрали тоннель на трассе № 1, ведущий к городку Сосалито сквозь мохеровые Хедлендз. Это самый обычный тоннель, со сводом, темный, другого конца не видно, а на въезде – бог весть когда нарисованная радуга. Мы поставили машину, а потом пошли вдоль шоссе, и Марни смотрела, не едут ли машины, пока я стоял на разделительной полосе и фотографировал – правда, фотография в итоге получилась не такой хорошей, как мы рассчитывали: радуга оказалась смазанной, нечеткой, а тоннель – недостаточно темным.
Но все-таки в конце мы напечатали ее. То ли ее, то ли письмо от Эда Макмэхона[185], которое за несколько дней до того распечатал Пол, когда мы уже собирали вещи. В письме крупным шрифтом было напечатано:
ЖУРНАЛ «МОЩЧЬ»
ЯВНО ВЫИГРАЛ СУММУ В РАЗМЕРЕ
ОТ $ 1 000 000
ДО $ 11 000 000!
Конечно же, последний номер мы посвятили ей, Скай. Скромный грустный жест. Эх, написали мы, – Скай надо было видеть. Это еще можно сделать. Возьмите в прокате фильм «Опасные умы». Она там, она ходит и разговаривает. Да, она произносит там чужие слова, и вообще ей тогда было лет девятнадцать или двадцать, но она осталась там навсегда – она ходит, разговаривает и выдувает пузыри из жвачки. О да, она – это что-то.
К Черным Пескам ведет длинный и крутой спуск, но вид вокруг – дикие цветы и океан – просто поражает. Пока мы с Тофом шагаем вниз, люди идут наверх – парочками, запыхавшиеся, останавливаясь передохнуть: подъем в тысячу раз труднее спуска. Пока мы вместе спускаемся, до меня доходит, до чего же мы с Тофом похожи, и меня начинает тревожить, как бы кто чего не подумал. Он уже почти с меня ростом, и у него такая смазливая физиономия, что нас вместе, особенно на этом пляже, вполне могут принять за парочку из НАМБЛА[186], а если нас увидит какой-нибудь нехороший человек, то обязательно напишет донос, и тогда придут из агентства по охране детства, его отдадут в приемную семью, и мне придется его оттуда вытаскивать – мы отправимся в бега, уйдем в подполье и будем питаться отвратительной едой…
Такое ощущение, что пляж очень, очень далеко. Завсегдатаи Черных Песков – по большей части голые гомосексуалисты, еще там бывает некоторое количество голых гетеросексуальных мужчин и гетеросексуальных женщин, а остальной контингент составляют одетые люди, вроде нас, или редкие китайцы-рыбаки. Мы бросаем все посреди пляжа, там, где останавливаются и садятся семьи, если у них хватает духа сюда спуститься. Разуваемся, снимаем рубашки, оглядываем берег – влево и вправо. У Тофа есть мысль:
– Знаешь, что я думаю.
– Да. Хотя нет.
– Надо, чтобы каждый, хотя бы один раз в жизни, смог оживить какую-нибудь вещь, которая ему нравится, и с ней подружиться.
Мне надо сделать паузу. Поощрять его или не надо?
– Какую вещь, например? – нервно спрашиваю я.
– Например, апельсин.
Он почесывает подбородок, как делает всякий раз, когда обдумывает подобные мысли.
– Или молоток.
Джон пресмыкался, ползал, разваливался на части. Он побывал в центре реабилитации, потом вышел оттуда, какое-то время прожил в Санта-Крузе с женщиной, сорокапятилетней как минимум – с нею он познакомился в «Анонимных наркоманах». Я потерял нить и уже не стал спрашивать, что он делал в «Анонимных наркоманах», – он набрал обороты и, кажется, задался целью поставить рекорд по созданию проблем в единицу времени. Я стал думать, что, может, это осознанный план, эксперимент, перформанс, – если так, я бы его зауважал, это было бы сильно, – но на самом деле, конечно, это было не так, он был для такого слишком непосредственным. Мы ходили с ним к психотерапевту – я сам его туда повел некоторое время спустя, – она с нами побеседовала, назвала меня «вдохновителем», так что мы от нее ушли, он поспал на диване, и ему стало лучше… Он пропадал на недели, потом снова объявлялся, звонил из библиотеки, из Орегона, он растратил все свое наследство, и теперь ему надо двести долларов, чтобы расплатиться за комнату, в которой жил – они там в «Красной крыше» вообще охуели, – а потом, после того, как однажды вечером в кабаке «Крытый фургон» получил по морде от какого-то знакомого, он захотел вернуться в центр реабилитации.
Мы с Мередит скинулись и оплатили ему три недели пребывания в частной клинике, потому что страховки у него не было, и ему пришлось бы ложиться в бесплатную больницу округа, а если бы он лег в бесплатную больницу округа, то обязательно что-нибудь над собой сделал бы – там ведь, блин, такое дерьмо, что я там просто не смогу, – и за несколько дней до отправки в частную клинику я вез его из Окленд-Хиллз, забрал у дома еще одной женщины, с которой он встречался, – а из окна этого дома выглядывало двое детей…
– Слушай, чувак, огромное тебе спасибо, что ты за меня заплатил. Я вот правда тебе должен сказать: дико тебе благодарен. Там совсем другое дело. В окружной одни наркоманы и проститутки. Я бы не выдержал, я бы сорвался…
Я открываю окно.
Мне ему нечего сказать.
– Я вот думаю, – говорю я, – может, выкинуть тебя из машины прямо здесь, на этом ебаном мосту?
Примерно на минуту наступает молчание.
Я включаю радио погромче.
– Ну так выкинь.
– Я и хочу тебя выкинуть, урод.
– Ну так выкинь.
– Я не понимаю. Ты хочешь установить новый рекорд? Вот смотри: ты сидишь здесь, на вид нормальный человек, руки на коленях сложены, и все такое – а потом… Когда ты напялил на себя этот клоунский костюм? Когда это случилось? Понимаешь…
Он ритмичными щелчками открывает и закрывает кнопочную застежку на перчатке.
– Прекрати.
Он прекращает.
– Ну почему ты не можешь просто… – мне хочется сказать «угомониться». Но это будет не то. – …угомониться? Почему ты, блядь, не можешь просто угомониться?
Он взялся за перчатку.
– Прекращай.
Он прекращает.
– Знаешь что? Это все скучно, блядь, до омерзения.
–...
– Жутко скучно. Сначала, какое-то время, это было интересно – ты выкидывал такие фокусы, как показывают по телевизору, – а потом перестало. И сейчас все это уже давно неинтересно.
– Извини, чувак. Извини, что я такой скучный.
– Да. Ты скучный. Ты вечно ноешь, ничего не можешь сделать, валяешься в какой-то грязи…
– Знаешь что? На себя посмотри. Сам все время говоришь, как увяз в своем семейном дерьме. Сам все время…
– Сейчас мы говорим не обо мне.
– Вот уж нет. Именно о тебе. Мы всегда говорим о тебе. Так или иначе, но мы всегда говорим только о тебе. Ясно как дважды два.
– Слушай – еб твою мать. Я совершенно не собирался вылезать здесь на передний план.
– Ну и не вылезал бы.
– Сейчас я, блядь, вышвырну тебя в окно.
– Давай. Вышвыривай.
– Вышвырну.
– А вот скажи: тебе до меня правда есть какое-то дело? Ну, кроме того, что я тебе нужен для поучительной истории, где символизирую кого-то – твоего отца и вообще всех тех, кто тебя разочаровал…
– Как же ты на него похож.
– Иди на хуй. Я другой.
– Не-а.
– Выпусти меня.
– Не-а.
– Я другой. Мой образ к этому не сводится.
– Ты сам его к этому свел.
– Нет. Он шире.
– Да что ты говоришь!
– Нельзя брать меня и использовать, чтобы что-то там объяснить в твоем отце. Твой отец – не пример из назидательной истории. И я не пример из назидательной истории. А ты не наставник.
– Ты сам этого добивался. Ты хотел внимания.
– Это не имеет значения. Просто я из тех, чья трагедия, по твоему замыслу, хорошо вписывается в основную линию. Тебе ведь неинтересны те, кто просто нормально живет и у кого все в порядке, так? Из них не слепишь историю, правда?
Рядом с нами едет грузовичок; в кузове – трое детей. Сейчас он свалится.
– Тебе нужно только то, из чего можно извлечь мораль. Вот разве не странно, что Шалини, например, с которой ты никогда близко не дружил, вдруг становится одной из главных героинь? И все почему? Да потому, что остальные твои друзья имели несчастье не быть несчастными. Право голоса у тебя имеют только те, чья жизнь идет наперекосяк…
– Мне можно.
– Нет.
– Мне можно…
– Нет. А бедный Тоф? Интересно, было ли у него вообще право голоса? Ты, конечно, сейчас скажешь, что он все одобрил, считает, что это отлично, весело, и, может, так и есть, но неужели ему это приятно, как ты сам думаешь? Вся твоя затея – жуткая пошлятина.
– Она слишком велика для твоего ума. Ты ничего в нас не понимаешь.
– О господи.
– Ее значение – в том, чтобы вдохновить. Сделать мир лучше. Оправдать наше существование.
– Да ну. Знаешь, в чем на самом деле ее смысл? Поразвлечься. Если чуть-чуть отодвинуться назад, получается красивое представление. Ты вырос в комфортном и спокойном мире, и теперь, чтобы добавить остроты в свою жизнь, все это выискиваешь, выдумываешь, и – хуже того – используешь несчастья своих друзей и знакомых. Но пойми же ты: нельзя вертеть живыми людьми, выворачивать им руки-ноги, расставлять, одевать, заставлять говорить…
– Мне можно.
– Нет.
– Мир у меня в долгу.
– Ничего подобного. Это… это просто неправда. То, чем ты занимаешься… это людоедство. Как ты не понимаешь – ты просто жрешь человеческое мясо. Ты… берешь кожу и делаешь из нее абаж…
– О господи.
– Выпусти меня.
– Я не могу тебя здесь выпустить.
– Выпусти. Дойду пешком. Я не хочу превращаться в твое топливо. Или пищу.
– Я все это делал ради тебя.
– Да ладно.
– Я сам себя тебе скормил.
– А я не хочу, чтобы ты себя мне скармливал. Я не хочу тебя жрать. И не хочу использовать как топливо. Я вообще ничего от тебя не хочу. Ты считаешь так: если кто-то что-то у тебя взял, значит, теперь ты сам можешь брать, брать, брать – все, что захочешь. Но, представь себе, не всем нравится без конца жрать друг друга. Не всем нравится…
– Мы все жрем друг друга, каждый день, каждую секунду.
– Это неправда.
– Правда. Именно это мы и делаем. Потому что мы люди.
– В тебе говорит жажда крови и мести. Но на самом деле жизнь шире. Или, наоборот, уже. И не все так озлобились, отчаялись и проголодались, как…
– Ты сам можешь мной пользоваться.
– Бр-р. Ну уж нет.
– Я сделаю тебя сильнее.
– Нет уж, с тобой покончено.
– А вот и не покончено. Ты еще придешь. Я всегда буду тебе нужен. Тебе всегда будет нужен человек, который полюбуется на твои язвы. Ты не сможешь один, Джон…
– Ты только что проехал наш поворот.
Вечеринку у Шалини устроили с размахом. После несчастного случая прошел год, она уже выписалась из больницы, вернулась домой, в Лос-Анджелес, к матери и сестре. Она буквально на глазах поправлялась, уже почти все могла делать сама, хотя ее короткая память была все еще спутанной и ненадежной. Все, что произошло за последний год, стерлось из нее полностью. Почти каждый день ей приходилось рассказывать об аварии, и каждый раз, когда ей рассказывали эту историю, она была потрясена. «Ух ты!» – говорила она так, словно рассказ был вовсе и не про нее. Но Шалини делала упражнения по развитию памяти, у нее были специальные карточки, ей помогал инструктор, у нее был специальный дневник, куда она записывала события за день, – ее бумажная память о произошедшем. Прогресс был огромным, прогнозы оптимистическими, поэтому на ее двадцатишестилетие родные запланировали шумное торжество у них дома – со всевозможными угощениями, диджеем, танцами, фонарями вокруг бассейна, сотней гостей и так далее.
Мы приехали с Тофом. Я не знал, что ей подарить, поэтому поступил так, как к тому моменту поступал регулярно: попросил Тофа сделать что-нибудь для нее. Он уже несколько раз делал из цветной глины маленькие статуэтки Иисуса: Иисус во фраке и с тросточкой, с открытым ртом («Иисус на Бродвее»), Иисус в светлом парике и красном женском костюме («Хиллари Иисус»[187]); Иисус в белом спальнике с красным крестом («Иисус остался переночевать»), а в дополнение прилагается маленькая коробочка с чесоточным порошком. Фигурки выходили очень похоже, те, кому их дарили, были счастливы, но он сказал, что делать их еще и для моих друзей у него не хватит времени. А вторая моя идея провалилась, когда он отказался отдавать «Книгу Мормона»[188], которую заказал по номеру 1-800. Ну и ладно.
Когда мы приехали в Лос-Анджелес, я оставил его с Биллом на Манхэттен-Бич и поехал к дому Шалини, по дороге сделав остановку в торговом центре, где купил календарь с кошками, книгу про «Менудо»[189] и несколько пресс-папье – $ 54 за несколько секунд веселья. Я отыскал ее дом, высоко на холме, на широкой темной улице. Повсюду были машины, они заняли обе стороны, и мне пришлось парковаться в нескольких кварталах оттуда. За пятьсот ярдов была слышна музыка и виден свет на заднем дворе. Мне стало страшно. Я несколько месяцев не видел Шалини и не знал, что меня ждет.
Я постучался в огромную дверь, а когда меня впустили, я увидел, что повсюду люди, стол и пол завалены подарками, огромными, прекрасными, в столовой в дальнем конце дома целая толпа людей что-то делает, и еще человек пятьдесят – в заднем дворике, в окружении фонарей, заливших своим светом двор. Мама Шалини сказала, что та отдыхает наверху. Я поднялся по устеленной коврами лестнице и пошел по коридору на шум голосов. Она была в спальне, окна которой выходили на бассейн, сидела на кровати, радостная, легкая, совершенно такая же, как прежде.
– Здравствуй, дорогой! – сказала она.
Мы обнялись. Она была при параде – в шелковой блузке и мини-юбке.
Я рассказал, как по пути в Лос-Анджелес у меня сломалась машина (это чистая правда), как я взял машину у Билла и доехал на ней до ее дома, сказал, как, по-моему, все прекрасно идет – все эти фонари на заднем дворике, бассейн, так много гостей…
– Да, конечно, но зачем все это? – спросила она.
Она не знала, почему мы все тут собрались. Почти физически ощущалось, как она обыскивает свою память в поисках причины, но ничего не находит.
– У тебя сегодня день рождения, – сказал я.
Ее сестра Ануйя и я объяснили ей про день рождения.
– А зачем столько шуму? То есть я понимаю, конечно, что меня все любят и так далее, но все-таки?
Она коротко рассмеялась.
Мы с Ануйей осторожно, как только могли, обрисовали ей суть дела, упомянули падение, кому и чудесное выздоровление. Как всегда, после нашего рассказа Шалини была просто потрясена.
– Ниче-го себе! – сказала она.
– Да, – сказали мы. – Тебе очень повезло.
Про погибшую подругу, с которой она пришла, ей никто не рассказывал.
– О боже, спасибо тебе! – сказала она, пародируя провинциальный акцент и выкатив глаза. «Боже» прозвучало как «боуже».
Наконец она пошла вниз, немного потанцевала на паркетном настиле, который соорудили у бассейна. Ей вручили подарки, потом был ужин, и там были Карла, Марк и все, кто навещал ее в больнице. Вид и теплый ветер с океана вызывали чувства эйфорические, как и было задумано. Когда шум улегся, а Шалини пошла наверх отдыхать, я дошел до дверей с ее матерью.
– Кстати, я следил за делом домовладельца, – сказал я.
– В смысле? – спросила она.
– Ну, домовладельца, хозяина того дома.
Я рассказал, что следил по газетам за судебным процессом над домовладельцем, виновным в том, что обвалилась веранда; рассказал, что раз шесть ходил в здание суда, искал его, хотел присутствовать на слушаньях, хотел посмотреть на этого человека. Я строил планы, что я с ним сделаю, если мы окажемся вдвоем в темном переулке, как размозжу ему череп голыми руками.
– Так вы были на суде? – спросила она.
– Нет, я все время попадал не в ту комнату, или они переносили слушанья. Они все время что-то переносят. Я сидел в пустых залах и ждал… Передайте Шалини, что мне пора уходить.
И я ушел, зная, что, наверное, больше здесь не появлюсь. Я сказал, что еще приеду – может, на День благодарения, – но я знал, что мы с Тофом уедем из Калифорнии: мы вымотались, и нам кажется, что за нами гонятся…
Все остальные или уже уехали, или собирались уезжать. Флэгг переехал в Нью-Йорк, чтобы поступать в аспирантуру, потом туда же уехал Муди, чтобы найти там работу, а следом за ним – и Зев; Кирстен переехала в Гарвард со своим новым бойфрендом, он учился на юрфаке, а она получала магистерскую степень, они были прекрасной, безупречной парой, и мне самому было странно, что я так рад за нее, – вот и мы собрались уезжать, потому что ежедневные поездки на работу стали разрывать мою душу на много маленьких кусочков: идиотская дорога каждый день по одним и тем же улицам, одним и тем же холмам, и медицинской страховки у меня до сих пор нет, и нас уже тошнит от этой крохотной квартирки, где слышен каждый звук, и от необходимости жить рядом с неприятными людьми, которые ничего не понимают, они должны быть такими, как мы, и все понимать, но на самом деле они вообще ничего не понимают, а еще я устал от того, что напротив нас дом престарелых, и всякий раз, проснувшись, я должен смотреть, как они бездельничают на своих крылечках, одеваются, чтобы дойти до местного клуба, а там надеть резиновые шапочки и медленно-медленно плавать в бассейне…
Повсюду так много глупых отголосков. Даже такой пляж, как Черные Пески, напоминает о ней, о том, как в последние полгода своей жизни она смотрела из машины. Когда Тоф играл за школу в футбол, мы с Бет сидели на трибунах, подбадривали его, чморили между собой тренера, а она оставалась в машине, припаркованной на площадке над полем. Мы видели, как она, перегнувшись через руль и прищурившись, наблюдала за игрой.
Мы махали ей руками. Привет, мам!
Она махала рукой в ответ.
Она уже не могла дойти до поля, не могла спуститься на пляж, когда мы побывали там в последний раз. Бет тогда закончила курс, я прилетел, и после выпускного мы с ней, Бет и Тофом поехали вдоль побережья, мимо Монтерея, а когда у Кармела спустились к воде, то сказали ей, что вернемся, и побежали вниз с длинной дюны, помчались к воде; Тофу тогда было всего семь, и он впервые был в Калифорнии. Мы дрались длинными, темными, жесткими, как резина, водорослями. Мы смотрели на машину и махали руками.
Она махала рукой в ответ, высоко над пляжем, глядя на нас сверху. И повозившись еще, засыпав песком волосы Тофа, заставив Бет поцеловать дохлую медузу, мы вернулись к машине, зная, что мать все видела, что она гордится нами, наблюдая с высоты. Но когда мы залезли на дюну и оказались возле машины, нам показалось, что она спит.
Она спала. Руки у нее были сложены на коленях.
Она не махала нам.
Итак, сегодня идеальный ветер. Почти никакого. На пляже Черные Пески обычно ветрено, ветер дует с океана и все портит, уносит фрисби в ледяную воду, и мне приходится на негнущихся ногах идти по воде в шортах и вылавливать его. Но сегодня ветра нет, и еще тут почти нет людей, и это значит, что большая часть пляжа в нашем распоряжении, и это просто отлично, даже если это счастье всего на час.
У нас уже получается намного лучше. Вообще-то у нас с самого начала получалось прекрасно, когда он еще был меньше и когда мы в первый раз здесь оказались, – он на несколько лет опережал сверстников, был звездой на чемпионате по фрисби в летнем лагере, и все остальные ребята его боготворили – видели бы вы, как дети помладше окружили его, а уж когда он снимал бейсболку и его длинные светлые волосы рассыпались… один раз один мальчик был поражен: «Зачем ты носишь бейсболку? – спросил он. – У тебя же такие красивые волосы». Это был совсем маленький мальчик, а я стоял рядом, это было в Родительский день[190]. Но хотя Тоф и был искушен в игре, его диапазон меньше и он не проделывал трюков, а теперь делает разные трюки, и у меня тоже всегда были свои трюки, например когда я подбегаю к фрисби, летящему на уровне груди, а оказавшись рядом, разворачиваюсь примерно на 180 градусов в воздухе – на самом деле, на все 360, если задуматься, ведь… Итак: я разворачиваюсь в воздухе, двигаясь к фрисби, который летит ко мне, и когда дистанция становится идеальной… В общем, когда я в развороте оказываюсь спиной к фрисби, вот тогда я его и ловлю, как при обратном хвате в воздухе, но в идеале я кручусь и – поймав его – приземляюсь лицом к Тофу. Так что 360. Это очень классный трюк, если получается как следует, что бывает не часто, хотя я, блин, действительно классно играю… Так вот, штука в том, что Тоф теперь тоже так делает, и у него выходит гораздо лучше. Он все еще постоянно лажает, отбивает фрисби так, что диск улетает далеко, и от этого я съеживаюсь от ужаса, потому что мы каждую пару месяцев ломаем фрисби, и это всегда происходит примерно так – если ударить по нему битой, можно расколоть его пополам, и так бывает всякий раз, когда мы приезжаем на этот пляж. Или на какой-нибудь другой. Конечно, он из плотной пластмассы, мы ведь покупаем только тяжелые фрисби…
Так вот, он делает такой же трюк, и это смотрится очень классно, но еще он почти безупречно делает всякие глупые трюки, просто идиотские, которые на самом деле вовсе и не трюки, а глупости, потому что ему всегда интереснее кривляться и валять дурака, чем делать все по-человечески, следить за счетом и так далее… Есть у него такой трюк, когда фрисби летит к нему, а он просто лежит на животе до последнего момента, а потом, в этот последний момент, вскакивает, просто пробегает несколько шагов и ловит. Вот и все. Это ведь хрен знает что такое, правда? Ну правда же, какая-то глупость, если подумать как следует, ничего невыразительнее даже придумать нельзя. Но сам он чуть не помирает со смеху, честное слово. Хохочет, как придурок…
Морфий уже уносил ее, но дыхание оставалось сильным. Оно было неритмичным, но – слышали бы вы, как она дышала: вдохи сильные, мощные, она словно рвала воздух на себя. У нее уже не двигались руки и ноги, она лежала без движения, запрокинув голову, и было только это дыхание, похожее на неровный храп. Оно все больше и больше напоминало храп, иногда она задыхалась, как будто что-то перемалывала. Мы сидели рядом день и ночь, потому что ни в чем не были уверены. Мы подвинули кресла, калачиком сворачивались в них и спали, держа ее за руку. А потом начался прилив. С того, что в ее храпе появился новый призвук. Что-то как бы более округлое и жидкое. Потом – почти клокотание. Ее дыхание стало напряженнее – она заглатывала воздух, и словно какие-то пузыри… Как бы назвать этот звук? Мы с Бет сидели рядом, с двух сторон, и вот она вдыхала, рвала воздух, как лодка, привязанная к причалу, – мотор ревет, но что-то держит ее, не пускает. Она заглатывала все больше и больше воздуха. И клокотание, и пузыри стали различимее в ее дыхании, она словно проглотила ведро воды или просто какой-то жидкости, потом – озеро, море, океан, тянула это в себя… Жидкость продолжала прибывать, уровень у нее внутри все повышался, дыхание укорачивалось, как будто вода добралась до краев и свободного места уже нет… Но в ее дыхании было что-то осмысленное, какая-то страсть, в нем было все, ее дыхание можно было взять и подержать за руку, сесть к нему на колени и посмотреть телевизор, оно становилось быстрее и короче, быстрее и короче, а потом обмелело – обмелело, и я любил ее так же, как и всегда, и понимал ее так же хорошо, как, мне казалось, понимал ее прежде – нет, она была не здесь, а где-то далеко, она уже неделю прожила на морфии и могла умереть в любую минуту, жизненные системы отказывали одна за другой, и никто не понимал, что еще удерживает ее здесь, но она по-прежнему всасывала воздух, она дышала – неритмично, слабо, но продолжала дышать, и дышала отчаянно, каждый вдох забирал все, что у нее было, все ее маленькое существо с безупречным глянцевым загаром, и мы с Бет склонялись над ней, не зная, когда… А она все дышала и дышала – резко, порывисто, неустанно… И я надеюсь только, что это была не скорбь, что не было скорби там, в ее дыхании, хотя я знал, что она там есть, я видел эту скорбь во сне, а когда прислушивался к ее дыханию, я слышал там еще и бешенство… Она просто не могла, блядь, поверить, что это происходит на самом деле. Даже когда она спала под морфием, а нам оставалось только ждать, она внезапно дергалась, резко приподнималась, что-то говорила, выкрикивала что-то страшное, она была в бешенстве из-за этой дряни, из-за того, что все это происходит на самом деле, она оставляет нас всех, оставляет Тофа… Она даже близко не была к этому готова, не могла принять, не соглашалась, не была готова…
И пока мы бросаем фрисби, мимо проходит совершенно голый человек, и первым его замечаю я, когда он проходит между мной и берегом. Примерно моего роста, тощий, бледный, задница костлявая, он проходит мимо и идет вдоль воды к Тофу. Сначала мне становится тревожно, что Тофу придется его увидеть – и не только его задницу, но и все его хозяйство, – а он идет к Тофу без стеснения, даже с гордостью, и на какое-то время, как минимум за пятьдесят ярдов, пока он идет, я смотрю на Тофа, наблюдаю за ним, хочу понять, смотрит ли он, смеется ли, испытывает ли отвращение к человеческой наготе, бледной и неприкрашенной, жалкой и глупой или даже мучительной, может, взывающей к чему-то, к тому, чтобы ее увидел посторонний человек, – да и бог его знает каким безумным взглядом может посмотреть на него этот голый человек, потому что люди, расхаживающие голыми, всегда смотрят как психи… Но я смотрю на Тофа и вижу: он даже не глядит на этого типа. Старается изо всех сил не обращать на него внимания, он полностью сосредоточен на своих бросках, он так серьезен, словно его броски настолько неизъяснимо важны, что он просто не может себе позволить, чтобы какой-то голый тип его отвлек, – это очень забавно и по-настоящему круто, – а потом человек проходит мимо и удаляется, вдет к краю пляжа, к жуткой скале, выступающей навстречу волнам, бьющимся об нее, и Тоф больше никогда не увидит этого голого типа…