Текст книги "Душераздирающее творение ошеломляющего гения"
Автор книги: Дэйв Эггерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)
– Как дела в институте? – спрашивает она.
– Нормально.
Я не рассказываю, что прогуливаю занятия.
– Как у Кирстен?
– Все в порядке.
– Она мне всегда нравилась. Хорошая девочка. Энергичная.
Когда я опускаю голову на диван, я уже знаю, что оно приближается – как приближается почтовое отправление, как приближается то, за чем послали. Мы знаем, что это рано или поздно наступит, мы только не знаем, когда: спустя недели? или месяцы? Ей пятьдесят один. Мне – двадцать один. Сестре – двадцать три. Братьям – двадцать четыре и семь.
Мы готовы к этому. Мы не готовы. Все всё знают.
Под нашим домом – воронка. Его унес мощный торнадо, и теперь наш дом, моделька с детской железной дороги, беспомощно и жалостно крутится в ревущем черном вихре. Мы малы и слабы. Мы – Гренада[33]. С неба на парашютах спускаются люди.
Мы ждем, когда всё наконец прекратит работать, когда все органы и жизненные системы друг за другом поднимут руки вверх: Концерт окончен! – объявит предстательная железа; Я сделал все, что мог, – проворчит желудок – точнее, то, что от него осталось; До следующего раза, – добавит сердце, дружески хлопнув по плечу.
Через полчаса я снимаю полотенце, и какое-то мгновение кровь не показывается.
– По-моему, мы ее остановили, – говорю я.
– Что, действительно? – спрашивает она, взглянув на меня.
– Ничего не идет, – отвечаю я.
Я вижу, какие большие поры у нее на лице, особенно на носу. Много лет ее кожа была жесткой, никогда не сходил загар, ей довольно-таки шло – что особенно странно, если учесть ее ирландское происхождение и то, что росла она очень светлой…
И тут кровь начинает течь снова – сначала вязкой медлительной струей, с черными пятнышками засохшей корочки, потом – быстрее и алого цвета. Я снова сжимаю пальцы.
– Слишком сильно, – говорит она. – Мне больно.
– Извини, – говорю я.
– Я есть хочу, – произносит голос. Это Тоф. Он стоит у меня за спиной, около дивана.
– Что?
– Есть хочу.
– Я не могу покормить тебя сию секунду. Возьми что-нибудь в холодильнике.
– Что, например?
– Да мне все равно, что-нибудь.
– Что?
– Не знаю.
– А что у нас есть?
– Посмотри сам, а? Тебе уже семь лет, ты прекрасно можешь посмотреть.
– У нас нет ничего вкусного.
– Тогда не ешь.
– Но я хочу есть.
– Тогда съешь что-нибудь.
– А что?
– Господи, Тоф, возьми яблоко.
– Я не хочу яблоко.
– Иди сюда, мой хороший, – говорит мать.
– Поедим позже, – говорю я.
– Иди к мамочке.
– А что поедим?
– Иди вниз, Тофер.
Тоф возвращается вниз.
– Он меня боится, – говорит мать.
– Ничего не боится.
Через несколько минут я приподнимаю полотенце, чтобы взглянуть на нос. Нос стал пурпурным. Кровь и не думает густеть. Она все такая же алая и жидкая.
– Она не свертывается, – говорю я.
– Я знаю.
– И что ты собираешься делать?
– Ничего.
– То есть как это – «ничего»?
– Она остановится.
– Она не останавливается.
– Подожди немного.
– Мы уже подождали.
– Подожди еще немного.
– По-моему, нам надо что-то делать.
– Подожди.
– Когда вернется Бет?
– Не знаю.
– Нам надо что-то делать.
– Хорошо. Звони медсестре.
Я звоню медсестре – той, которой мы обычно звоним, если у нас возникают вопросы. Мы звоним ей, когда капельница не капает, когда в трубку попадает воздух или когда у матери на спине проступают синяки размером с тарелку. Если из носа вдет кровь, медсестра советует сильно сжимать ей ноздри и держать голову запрокинутой. Я отвечаю, что сделал все это, но не помогло. Она советует приложить лед. Я благодарю, вешаю трубку, иду на кухню и заворачиваю три кубика льда в бумажное полотенце. Возвращаюсь в комнату и прикладываю матери лед к переносице.
– Ой! – говорит она.
– Извини, – говорю я.
– Холодно.
– Это лед.
– Я знаю, что это лед.
– Лед и должен быть холодным.
Одновременно мне нужно сжимать ей нос, так что левой рукой я держу нос, а правой – лед на переносице. Это неудобно – у меня не получается одновременно делать и то, и другое, сидя на ручке дивана, да еще и смотреть телевизор. Пробую стоять у дивана на коленях. Перегибаюсь через ручку, чтобы одной рукой сжимать нос, а другой придерживать лед. Получается, но вскоре у меня затекает шея, ведь чтобы видеть экран, я должен развернуть голову на девяносто градусов. Так никуда не годится.
Тут меня посещает вдохновение. Я забираюсь на спинку дивана, поверх подушек. Растягиваюсь на спинке, и подушки шипят, когда я наваливаюсь на них всем весом. Вытягиваю руки вниз, так что и руки, и голова обращены в одном направлении – руки как раз достают до носа, а голова удобно устроилась на спинке дивана, и экран хорошо виден. Просто отлично. Мать смотрит на меня, и закатывает глаза. Я показываю ей большой палец. А она сплевывает зеленую жидкость в кювету-полумесяц.
Отец не двинулся с места. Бет стояла на пороге общей комнаты и ждала. От улицы его отделяло около десяти футов. Он стоял на коленях, но руками упирался в землю, а пальцы расставлены, как корни дерева на речном берегу. Он не молился. На мгновение голова его запрокинулась – он посмотрел наверх, но не в небо, а на деревья в соседнем дворе. С колен не поднялся. Он вышел за утренней газетой.
Кювета-полумесяц полна. В ней сейчас смешаны три цвета – зеленый, красный и черный. Кровь, идущая у нее носом, теперь выходит еще и ртом. Я исследую кювету, отмечая, что все три ингредиента не перемешиваются: зеленая жидкость – самая густая; кровь – пожиже, она просто плавает по поверхности. В углу есть еще немного черной жидкости. Видимо, желчь.
– А что это за черная дрянь? – спрашиваю я и показываю пальцем, сидя на своем насесте.
– Наверное, желчь, – отвечает она.
По дорожке в гараж проезжает машина. Открывается и закрывается дверь из гаража в прачечную, потом открывается и закрывается дверь в ванную. Вернулась Бет.
Бет ходит в тренажерный зал. Бет довольна, если я приезжаю домой из колледжа на каникулы, потому что тогда она может ходить в тренажерный зал. Она говорит, что ей нужно тренироваться. Ботинки Тофа продолжают громыхать. Бет заходит в комнату. Она в спортивной фуфайке и леггинсах из спандекса. Волосы у нее собраны, хотя обычно она их распускает.
– Эй, – говорю я.
– Эй, – говорит Бет.
– Эй, – говорит мать.
– Зачем ты залез на спинку? – спрашивает Бет.
– Мне так удобней.
– Удобней что?
– Кровь из носа, – говорю я.
– Черт. Сколько уже?
– Минут сорок.
– Ты звонил медсестре?
– Да. Она велела приложить лед.
– В прошлый раз это не помогло.
– А ты уже прикладывала?
– Конечно.
– Мама, ты мне этого не говорила.
– Мама?
– Я больше не поеду в больницу.
Мой отец, мастер маленьких чудес, совершил нечто совершенно невероятное. Вот что он сделал: примерно полгода назад усадил нас – Бет и меня (Билла не было, потому что Билл уехал в Вашингтон, и не было Тофа, которого по вполне объяснимым причинам никто не позвал) в общей комнате. Почему-то не было матери – сейчас я уже не помню точно, где она была, – но мы уселись как можно дальше от хорошо знакомых клубов дыма над ним и его сигаретой. Если бы разговор шел по принятому в таких случаях стандартному сценарию, для начала была бы разминка, потом мы обсудили бы наши дела в целом, потом отец сказал бы, что ему трудно говорить то, что он хочет сказать, и так далее, – но он просто усадил нас, совершенно не готовых к тому, что…
– Ваша мама скоро умрет.
* * *
Бет сменяет меня – придерживает лед и сжимает ноздри. Она пренебрегла моим изобретением: не стала забираться наверх, а села на ручку. Полотенце промокло. Кровь у меня на пальцах мокрая и теплая. Я иду в прачечную и бросаю полотенце в раковину – оно тяжело плюхается. Я трясу затекшими руками и достаю из сушилки новое полотенце и ботинки Тофа. Полотенце приношу Бет.
Спускаюсь вниз, чтобы посмотреть, как там Тоф. Я сажусь на ступеньки, так что мне хорошо виден подвал – комната отдыха, когда-то превращенная в спальню, а потом снова превращенная в комнату отдыха.
– Эй, – говорю я.
– Эй, – говорит Тоф.
– Как ты тут?
– Нормально.
– Есть еще хочешь?
– Скоро закажем пиццу.
– Ладно.
– Я принес твои ботинки.
– Высохли?
– Ага.
Я поднимаюсь.
– Пойди вылей это, – говорит Бет и показывает на кювету-полумесяц.
– А почему я?
– А почему нет?
Я медленно приподнимаю кювету-полумесяц над материной головой и иду на кухню. Кювета полна до краев. Жидкость в ней колышется из стороны в сторону. На полпути к кухне я проливаю большую часть себе на ногу и тут же пытаюсь понять, насколько ядовито то, что в кювете-полумесяце, со всей этой желчью и так далее. А брюки она мне не прожжет? Я останавливаюсь и наблюдаю, жду, прожжет оно мне брюки или нет, как кислота, затем появится дым, дыра постепенно расползется – словно кто-то пролил кровь чужого[34].
Но оно не прожигает брюки. Я решаю все-таки их переодеть.
Бет сжимает ноздри уже некоторое время. Она сидит на ручке дивана, около материной головы. Из кухни я делаю телевизор погромче. Прошел уже час.
Нос все еще кровоточит, а Бет приходит ко мне на кухню.
– Что будем делать? – шепотом спрашивает она.
– Надо ее везти.
– Нельзя.
– Почему?
– Мы обещали.
– Не говори ерунды.
– Что?
– Это не тот случай.
– Может, и тот.
– Я знаю, что, может, и тот. Не надо, чтобы это был тот случай.
– Она хотела сказать, что это именно тот случай.
– Нет.
– А я думаю, да.
– Нет.
– Но она так сказала.
– Она не всерьез.
– А я думаю, всерьез.
– Это исключено. Это идиотизм.
– Ты ее слышал?
– Нет, ну и что с того?
– А что ты думаешь?
– Что она просто испугалась.
– Это правда.
– И еще я думаю, что она не готова. Ты хочешь сказать, что ты готова?
– Нет, конечно. А ты?
– Нет. Нет-нет.
Бет возвращается в общую комнату. Я споласкиваю кювету-полумесяц, а в голове у меня теснятся оргвопросы. Так. Хорошо. При условии, что кровь вытекает медленно, но равномерно, сколько времени это реально может занять? День? Нет-нет, меньше – речь ведь не идет обо всей крови, а вот если бы вытекла вся кровь, это заняло бы… Да нет же, вся кровь на самом деле не вытечет, скорее в какой-то момент откажут внутренние органы – и тогда… Господи, сколько же там крови? Галлон? Меньше? Это как раз можно выяснить. Можно еще раз позвонить медсестре. Нет, нельзя. Если мы кого-нибудь спросим, нас заставят везти ее в больницу. А если они узнают, что мы должны были привезти ее, но не привезли, то мы окажемся убийцами. Можно позвонить в «скорую помощь» и спросить – чисто теоретически: «Здравствуйте! Мне в школе задали доклад о медленном кровотечении и…» Блядь. А хватит ли у нас полотенец? Господи, может и не хватить. Можно взять простыни, у нас полным-полно простыней… Может, это займет всего несколько часов. Этого времени хватит? Черт, что значит «времени хватит»? Нам надо с ней разговаривать. Вот. Мы должны подвести итоги. Как лучше говорить – спокойно, рассудительно или весело? Первые несколько минут надо говорить рассудительно… Так, все-все-все-все. Блядь, а что будет, если у нас закончатся темы для разговора и… Все необходимые приготовления мы уже сделали. Да-да, подробности обсуждать уже не надо. Надо будет сказать Тофу, чтобы он поднялся. Надо ли, чтобы Тоф поднимался? Естественно… Хотя, ох, ему не надо это видеть… или надо? Кому приятно сидеть там до самого конца? Никому, конечно, но если она останется одна… да нет, кретин, разумеется, она не останется одна: там будешь ты, там будет Бет. Блядь. Надо позвонить Биллу. Может, кому-нибудь еще? Кому-то из родственников? Дедушки-бабушки давно нет в живых, зятьев-невесток давно нет в живых, ее сестры Рут нет в живых, ее сестра Анна жива, но ее все равно нет – она пропала, где-то прячется, хиппи-уродка… Блядь. Многие уже годами не звонили. Теперь друзья. Кто именно? Есть эти, из волейбольной команды, из школы Монтессори[35]… Дьявол, мы наверняка кого-нибудь пропустим… Черт, ну забудем мы кого-нибудь, люди всё поймут, они должны… Блядь, да ведь мы все равно уедем; когда все это закончится, мы все разъедемся, ну его нахуй… Устроить циркулярный вызов? Нет-нет, слишком пошло. Пошло, зато практично, ну и, кроме того, забавно: все люди разговаривают, много голосов, это для нас хорошо – пускай все шумят и отвлекают внимание, только чтобы не было тихо, только не тихо, пускай шумят. Мы их подготовим, предупредим – но черт, как же об этом сказать? «Все обычно случается быстро», – как-то так, это не впрямую, но абсолютно понят-но – и говорить спокойно, намеками, позвонить по телефону с кухни, чтобы не было слышно, – и успеть сказать, пока мать не возьмет трубку… Вот так мы и выкрутимся: все они будут на связи одновременно… Надо позвонить в телефонную компанию, узнать, как это делается… А подписаны ли мы на эту услугу? У нас есть ожидание вызова, а вот конференц-связи, кажется, нет. Да точно нет, блядь… Нам нужна громкая связь, вот что нам нужно. С громкой связью у нас все получится… Я мог бы съездить и купить динамик, надо доехать до «К-марта», придется взять машину отца, она ездит быстрее, чем материна, намного быстрее… Там ручная передача? Нет, автоматика, я смогу ее вести; раньше, правда, никогда на ней не ездил, но я справлюсь, без проблем, быстрая машина, на трассе можно разогнаться… Черт, ведь это как минимум двадцать минут туда и обратно, плюс я буду его покупать… А если там его нет? Можно же им позвонить, идиот, конечно, сначала надо позвонить и спросить, есть ли у них динамик… Надо узнать, какой телефон у нас стоит, чтобы динамик к нему подошел – так, «Сони» и еще… Стоп, а какого черта ехать должен я? Бет торчит здесь целый год, у нее была масса времени, так пусть Бет и едет – конечно, она пускай и едет. Но она решит, что динамик нам не нужен, скажет, чтобы я выкинул это из головы… Блядь, может, действительно плюнуть на все. Плюнуть. Плюнуть. Плюнуть. И правда, чем нам может помочь динамик? Конечно, ни хрена он не поможет, надо подключиться к услуге конференц-связи. Мы позвоним Биллу, тете Джейн, двоюродным сестрам – Сьюзи и Джейни, дочерям Рут, а еще, наверное, Марку, двоюродному. Кажется, всё. Значит, примерно минут двадцать говорим по телефону, потом ненадолго вызываем наверх Тофа – пусть навестит, непринужденно, легко, весело, спокойно, спокойно, весело, легко… Ага, двадцать минут Тоф будет наверху, а потом… Вообще надо понять: сколько всего времени мы тратим на разговоры? Сколько продержится ее нос? Может, два часа, а может, больше, запросто, может, вообще весь день – Господи, кто-то же должен это знать! По традиции будем считать, что два часа. Стоп. Я ведь смогу остановить кровь. И я ее остановлю. Конечно. Я придумаю, как. Принесу еще льда. Переложу ее, сильнее запрокину голову, сработает сила тяготения. Я буду держать нос крепче, теперь еще крепче; по-моему, я все это время не держал как следует… Балядь. А что, если не получится? Да не получится ничего. Нельзя тратить последние часы на возню с кровотечением; нет, мы все поняли, пускай себе течет… телевизор сразу выключим, естественно… А не будет это слишком театрально? Блядь, мы может устроить тут театр, можем… Да мы у нее самой спросим, кретин, пусть мать решает, выключить телевизор или оставить… все-таки это ее вечер… ну и формулировочка, «её вечер», как по-скотски это звучит, как неуважительно. Блядь. Ладно, какое-то время у нас есть, можем посидеть, пообщаться, просто посидим, и все будет славно… Господи, да ничего не будет славно, там будет кровища везде… Кровища будет, да, и от того невыносимо… А может, и нет, она, в сущности, течет медленно, эта кровь… Может, даже понадобится несколько дней, чтобы вытекло сколько нужно, но, может, все пройдет хорошо, естественно: кровь постепенно стечет, словно от пиявок… какие, к черту, пиявки, подонок, уродская скотина, какие, к чертям собачьим, пиявки?.. А вот будем ли мы рассказывать, как все случилось? Нет, исключено. Все скажут: «Она умерла дома», – такое вот выражение, они так же говорили, понимаете, да? когда этот старшеклассник сразу после выпускного застрелился – парень с художественного факультатива, у него еще глаза были, как у Марти Фелдмана[36]. И потом говорили, когда женщина, у которой был рак кости, заперлась у себя дома и подожгла его. Невероятно, да? Интересно, это признак силы или у нее крыша съехала? Ей стало легче оттого, что она спалила все вокруг? Наверно, да. Или нет. «Умерла дома». Вот так мы всем и скажем – ни больше ни меньше. Люди всё поймут. Никто ничего не скажет. Отлично. Отлично. Отлично.
Я выливаю содержимое кюветы на остатки еды, которые набились в раковину. Включаю воду, потом мусородро-билку, и она перемалывает все разом. Из общей комнаты доносится голос Бет:
– Мама, надо ехать.
– Не надо.
– А чего ты хочешь?
– Остаться здесь.
– Так нельзя. У тебя течет кровь.
– Ты сама говорила, что мы останемся.
– Мама, прошу тебя.
– Ты обещала.
– Мама, перестань.
– Ты обещала.
– А у тебя вот так будет течь кровь, и все?
– Позвони еще раз медсестре.
– Мы позвонили еще раз медсестре. Она сказала, чтобы мы тебя везли. Они нас ждут.
– Позвони другой медсестре.
– Пожалуйста, мама!
– Это просто дурость.
– Не смей называть меня дурой.
– Я не называл тебя дурой.
– А кого ты назвал дурой?
– Никого. Я сказал, что это дурость.
– Что дурость?
– Умереть из-за крови из носа.
– Я не собираюсь умирать из-за крови из носа.
– А медсестра говорит, что можешь.
– И врач говорит, что можешь.
– Если вы меня отвезете, я обратно уже не вернусь.
– Господи, мама, ты вернешься.
– Не вернусь.
– О господи!
– Я не хочу опять ложиться в больницу.
– Боже мой, мама, не плачь.
– Не смей повышать на меня голос.
– Прости.
– Мы тебя привезем домой.
– Мама!
– Что?
– Мы привезем тебя обратно.
– Вы хотите меня там оставить.
– О боже.
– Да вы сами на себя посмотрите. Траляля и Труляля.
– Что-что?
– Вам просто надо сегодня вечером уйти по своим делам. Вот и всё.
– Боже мой.
– Сегодня ночью – Новый год. У вас свои планы!
– Прекрасно, истекай кровью. Сиди здесь и истекай кровью. Пока не умрешь.
– Мама, я прошу тебя.
– Ради бога, истекай. Вот только у нас полотенец может не хватить. Схожу куплю полотенца.
– Мама?
– А еще ты испортишь диван.
– Где Тоф? – спрашивает она.
– Внизу.
– Что он там делает?
– Играет на компьютере.
– А он где будет?
– Поедет с нами.
В дальнем конце дорожки на коленях стоял отец. Бет смотрела на него, и на долю секунды картинка показалась ей красивой: в сером зимнем окне – отец, опустившийся на колени. А потом она поняла. Он падал. На кухне, в ванной. Она побежала, распахнула дверь, потом сетчатую и помчалась к нему.
Я освобождаю заднее сиденье универсала и стелю одеяло, потом у боковой дверцы кладу подушку, запираю дверцу. Возвращаюсь в гостиную.
– Как я попаду в машину? – спрашивает она.
– Я тебя отнесу, – говорю я.
Мы берем ее куртку. Берем еще одно полотенце. Берем кювету-полумесяц. Берем капельницу. Еще одну рубашку. Тапочки. Еду для Тофа. Бет все это складывает в машину.
Я открываю дверь в подвал.
– Тоф, поехали.
– Куда?
– В больницу.
– Зачем?
– На обследование.
– Прямо сейчас?
– Да.
– А мне обязательно ехать?
– Да.
– Зачем? Я посижу с Бет.
– Бет тоже едет.
– Я посижу один.
– Нет.
– Почему?
– Потому что.
– Ну почему?
– Господи, Тоф, иди сюда!
– Ну ладно.
Я не уверен, что смогу ее поднять. Даже не представляю себе, какой тяжелой она может оказаться. В ней может быть сто фунтов, или даже сто пятьдесят. Я открываю дверь гаража и возвращаюсь. Отодвигаю стол от дивана. Встаю на колени перед ней. Одну руку просовываю ей под ноги, а второй обхватываю спину. Она пытается сесть.
– Если будешь стоять на коленях, не сможешь встать.
– Ага.
Я поднимаюсь с колен и приседаю.
– Обними меня за шею, – говорю я.
– Аккуратно, – говорит она.
Она обнимает меня за шею. У нее горячая рука.
Надо распрямить ноги. Я слежу, чтобы между моей рукой и обратной стороной ее колен была ночная рубашка. Я не знаю, какой может оказаться там ее кожа на ощупь. Я боюсь того, что может там быть – синяки, ссадины, дыры. Там наверняка есть синяки и мягкие участки… где все прогнило насквозь? Когда я встаю, она протягивает вторую руку к той, которой обхватила меня за шею, цепляется одной рукой за другую. Она не такая тяжелая, как я предполагал. Она не настолько иссохла, как я боялся. Я обхожу кресло, придвинутое к дивану. Когда-то я видел, как они оба – мать и отец – сидели на этом диване. Я иду к двери в гараж. Белки ее глаз пожелтели.
– Смотри, не стукни меня головой.
– Не буду.
– Смотри.
– Не буду.
Мы проходим через первую дверь. Стук о деревянную притолоку.
– Ой.
– Прости.
– Ой-й-й.
– Прости, прости, пожалуйста. Ты цела?
– М-м-м.
– Прости.
Дверь в гараж открыта. В гараже морозный воздух. Она втягивает голову, и я прохожу в дверной проем. Я представляю себе медовый месяц, порог. Она беременна. Залетевшая невеста. Ее опухоль – воздушный шарик. Ее опухоль – плод, выдолбленная тыква. Мать оказалась легче, чем я думал. Я думал, опухоль прибавит ей веса. Опухоль большая и круглая. Мать надевает на нее штаны – то есть надевала на нее штаны с эластичным поясом; когда она еще ходила в штанах, а не в ночной рубашке. Но она легкая. У нее легкая опухоль, полая внутри, как воздушный шар. Опухоль – подгнивающий плод, что сереет по краям. А может, улей с насекомыми – они кишат, черные и шустрые, улей мохнатый по краям. Что-то с глазами. Паук. Или тарантул с ногами вразлет, отбрасывающий метастазы. Воздушный шар, покрытый грязью. У него и цвет, как у грязи. Или еще чернее, блестящий. Как у икры. Он похож на икру и по цвету, и по форме, и по размерам содержимого. Она поздно родила Тофа. Ей было сорок два. Когда она была им беременна, каждый день ходила в церковь молиться. А когда доносила, ей разрезали живот, чтобы вытащить его, но он родился нормальным, здоровым.
Я захожу в гараж, и она сплевывает. Отхаркиванье слышно очень четко. У нее нет ни полотенца, ни кюветы-полумесяца. Зеленая жидкость течет по подбородку и капает на ночную рубашку. Подступает вторая волна, но она крепко сжимает рот и надувает щеки. На лице у нее – зеленая жидкость.
Дверца машины открыта, и я целюсь внутрь материной головой. Она сжимает плечи, стараясь уменьшиться в размерах, чтобы легче втиснуться. Я шаркаю ногами, чтобы упереться поудобнее, держу ее крепче. Я двигаюсь очень медленно. Почти не двигаюсь. Она – ваза, кукла. Огромная ваза. Огромный плод. Овощ, достойный приза. Я просовываю ее в дверь. Наклоняюсь и запихиваю ее на сиденье. Она выглядит неожиданно по-детски в своей ночной рубашке; одергивает подол, чтобы прикрыть ноги. Поправляет подушку за головой, у дверцы, опускается на нее.
Устроившись, она протягивает руку и достает полотенце с пола машины, подносит его ко рту, сплевывает и вытирает подбородок.
– Спасибо тебе, – говорит она.
Я закрываю дверцу и сажусь на переднее сиденье. Появляются Бет с Тофом; на нем зимняя куртка и варежки. Бет открывает заднюю дверь универсала, и Тоф залезает внутрь.
– Здравствуй, мой хороший, – говорит мать, откидывая голову и глядя на него.
– Эй, – говорит Тоф.
Бет садится за руль, поворачивается и хлопает в ладоши.
– Поехали!
Видели бы вы панихиду по моему отцу. Пришли люди – учителя третьего класса, материны друзья, несколько человек с отцовской работы: их никто не знал, – родители наших друзей, все тепло укутанные, пыхтя, с глазами, остекленевшими от холода, яростно топали по полу ботинками, отряхивая снег. Была третья неделя ноября, морозы ударили рано, и дороги обледенели сильнее, давно так не было.
Гости выглядели потрясенными. Все знали, что мать болеет, и никто не удивился бы, если бы подобную штуку выкинула она, а с его стороны это было полной неожиданностью. Никто не знал, как себя вести и что говорить. Не то чтобы его хорошо знали – он мало общался с людьми, по крайней мере – в городе, здесь у него было очень немного друзей, – но мать люди знали и чувствовали себя так, словно пришли к привидению, которое хоронит своего мужа.
Нам было неловко. Это было так безвкусно, так отвратительно – приглашаем гостей полюбоваться, как мы разваливаемся на части. Мы улыбались и пожимали руки всем входящим. О, здравствуйте! – сказал я миссис Глэкинг, моей учительнице в четвертом классе, которую не видел уже десять с лишним лет. Она выглядела хорошо, ничуть не изменилась. Сбившись в вестибюле, мы стеснялись и извинялись, стараясь поддерживать хоть какую-то легкость. На матери было платье в цветочек (оно лучше, чем что-либо другое, скрывало ее капельницу); она пыталась встречать гостей стоя, но вскоре ей пришлось сесть, и она улыбалась всем: здравствуйте, здравствуйте, спасибо, что пришли, как вы поживаете? Я подумал, не выпроводить ли Тофа в соседний зал – отчасти ради его собственного блага, отчасти, чтобы гостям не пришлось созерцать кошмарную живую картину в полном составе; впрочем, вскоре он сам куда-то ушел с приятелем.
Священник, незнакомый плотный человек в черно-белом и еще в том зеленовато-неоновом, которое все они носят, оказался в сложной ситуации. Отец был атеистом, поэтому священник, знавший об отце только то, что ему рассказали час назад, говорил, как отец любил свою работу (Правда? – задумались мы, ибо не располагали данными ни в пользу этой гипотезы, ни против нее) и гольф (а вот это было правдой, мы знали точно). Потом встал Билл. Он был прекрасно одет – он всегда умел носить костюмы. Он даже пару раз пошутил, он жизнерадостно трепался – даже, наверное, слишком жизнерадостно, – перестаравшись, по-моему, с шуточками-для-разогрева-публики (в то время ему приходилось много выступать). Мы с Бет несколько раз в знак солидарности подтолкнули мать, но вообще-то было стыдно: мы с детства привыкли его поддразнивать, издеваться над его серьезностью, вечно всходившей, как на дрожжах. Потом мы гуськом вышли наружу, и все наблюдали, как мать осторожно и медленно переступает и всем улыбается, довольная, что посмотрела на людей, которых давно не видела. Все столпились в вестибюле, и мы сказали, что у нас дома будут скромные поминки, ведь нам принесли целую кучу еды, кстати, большое спасибо, так что заходите, кто захочет.
Зашли многие – друзья матери, брата, сестры, мои друзья по старшим классам и колледжу, приехавшие домой на День благодарения, и поскольку все собрались, а на улице темно и зима, я приложил массу усилий, чтобы конвертировать кислую церемонию во что-то повеселее. Я намекнул, что кому-нибудь стоит купить пива – Кому-нибудь надо срастить ящик, старина, – шепнул я Стиву, своему приятелю по колледжу, – но никто не купил. Мне казалось, что напиться было бы неплохо; не от отчаяния, конечно, просто, как-никак, у нас в доме гости.
Билл приехал из Вашингтона со своей девушкой, которая нам не нравилась. Кирстен ревновала, потому что пришла Марни, моя бывшая девушка. Сидя в общей комнате, мы пытались играть в «Счастливый случай», не снимая пиджаков и галстуков, но вышло не очень весело, особенно без пива. Тоф с другом играли в подвале в «Сегу». Мать сидела на кухне, а ее подруги по волейбольной команде стояли вокруг нее, пили вино и громко смеялись.
Зашел и Лес. Он был единственным отцовским другом, с которым мы были знакомы, о котором слышали что-то определенное. Много лет назад они вместе работали в какой-то юридической конторе в центре города, и даже после того, как оба уволились и устроились на другие работы, от случая к случаю ездили вместе в Чикаго. Когда Лес и его жена надевали пальто и шарфы, собираясь уходить, мы с Бет вышли к ним и поблагодарили. Лес, человек добродушный и веселый, стал распространяться об отцовских водительских талантах.
– Лучше водителя я не видал, – говорил Лес увлеченно. – Так мягко водил, так уверенно… Невероятно. Он видел на три-четыре хода вперед, мог управлять двумя пальцами.
Мы с Бет жадно впитывали его слова. Мы никогда не слышали и не знали об отце ничего, кроме того, что видели собственными глазами. И попросили Леса рассказать еще что-нибудь, что угодно. Он рассказал, что отец обычно называл Тофа «камбузом».
– Да, довольно долго даже я не знал, как его зовут, – говорил Лес, натягивая пальто. – Только «камбуз».
Лес был молодчиной, просто молодчиной. Этого слова мы никогда не слышали. Дома оно не звучало ни разу. Я представил, как отец произносит его, как отец с Лесом сидят в ресторанчике около Вакер-драйв, и отец рассказывает Лесу анекдоты про польских рыбаков Стоша и Йона. Нам хотелось, чтобы Лес задержался. Я хотел, чтобы Лес рассказал, что думал отец обо мне, обо всех нас, об остальных, знал ли отец о состоянии своего здоровья, смирился ли он (и если да, то почему). И еще, Лес, – почему он продолжал ходить на работу, когда его дни уже были сочтены? Вы про это знаете, Лес? Что за четыре дня до кончины он пошел на работу? Когда вы последний раз с ним разговаривали, Лес? Знал ли он? Что он знал? Что он сказал вам? Что он обо всем этом говорил?
Мы пригласили Леса как-нибудь зайти к нам пообедать. Конечно, сказал Лес. Звоните, никаких проблем.
Когда я в последний раз видел отца, я и не подозревал, что этот раз будет последним. Он лежал в отделении интенсивной терапии. Я приехал из колледжа навестить его, но поскольку диагноз ему поставили совсем недавно, я почти ничего не понял. Говорили, что он должен пройти какое-то обследование, назначено какое-то лечение, после которого его силы восстановятся, и через несколько дней он уже будет дома. Мы приехали в больницу с матерью, Бет и Тофом. Дверь в отцовскую палату была закрыта. Мы с трудом отворили массивную дверь и увидели его. Он курил. В отделении интенсивной терапии. Окна закрыты, висел густой дым, стояла невероятная вонь, а посреди всего этого лежал отец, довольный, что видит нас.
Разговаривали мы недолго. Мы сгрудились в дальней части комнаты, стараясь держаться как можно дальше от дыма. Тоф прятался у меня за спиной. Два зеленых огонька на аппарате рядом с отцовской кроватью по очереди подмигивали – включались-выключались, включались-выключались. С красным огоньком ничего не происходило, он так и оставался красным.
Отец полусидел на кровати, опираясь на две подушки. Он непринужденно скрестил ноги и закинул руки за голову, сцепив пальцы. Улыбался так, словно только что выиграл главный приз в своей жизни.
После ночи в отделении экстренной помощи и дня в отделении интенсивной терапии мать наконец-то оказалась в хорошей палате – огромной, с огромными окнами.
– Это палата смерти, – пробормотала Бет. – Смотри, дают столько места, и для родственников, и чтобы спать…
В палате было еще одно спальное место, раскладной диван, и мы все туда улеглись, не раздеваясь. Перед выездом из дома я забыл переодеть штаны, и пятно стало коричневым, с черными ободками. Уже поздно. Мать спит. Тоф спит. Лежать на раскладном диване неудобно. Сквозь матрас в спину впиваются металлические прутья.