Текст книги "Восточные сюжеты"
Автор книги: Чингиз Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Мария сникла.
– Ладно, что-нибудь придумаем. Получишь место в общежитии, будешь жить.
– Я с дочерью.
– Какого возраста?
– Восемь лет.
– Будет учиться. – Регистраторша что-то записала на листке и сказала: – Зайди через два часа, я тут переговорю.
Только сейчас Мария поняла, что ей предлагают работу.
– Но здесь наш театр, – сказала она, – и я найду своих.
– Ну тогда ищи свой театр и нам не мешай! – почему-то обиделась регистраторша и зачеркнула запись. Мария и Катя вышли из заводоуправления и медленно побрели по улице. Надо где-нибудь посидеть, сосредоточиться.
На трамвайной остановке кто-то позвал:
– Мария!
Оглянулась и к радости своей увидела школьную подругу Люду Козик, с которой не встречалась с тех пор, как Мария уехала из Москвы по распределению.
– Машенька, тебя тоже сюда эвакуировали? Какая у тебя дочь большая и красивая.
– Приехала, думала, Клава здесь, а она в Москве осталась. Даже не знаю, что и делать.
– Поедем ко мне, мы уже устроены, дома обо всем поговорим.
Вскоре после окончания школы Люда вышла замуж. А когда Мария кончила оперную студию при консерватории, у Люды уже был сын. Муж Люды был комбатом, и бывшие одноклассницы не без зависти говорили о нем. По дороге Люда рассказала, что она уже месяц в Свердловске, живут они в центре города. Муж Люды стал генералом. Комендант Свердловска – один из близких его друзей, и он, если надо, поможет и Марии.
Люда с матерью и сыном жила в большой светлой комнате, в доме для семей комсостава; здесь раньше была гостиница, и поэтому умывальник с овальным зеркалом на мраморной стенке стоял прямо в комнате; в коридоре у каждой из дверей – столики с примусами и кастрюлями.
На Люде нарядное шелковое платье, волосы аккуратно уложены, и вся она подтянутая, собранная, ни усталости в походке, быстрая и энергичная. Будто собралась пойти на концерт, но случайно попала в эту суматошную, гудящую и шумную гостиницу.
Люде казалось невероятным то, что пережили Мария с Катей за их долгий путь.
Она слушала Марию и с каждой ее фразой мрачнела. Мария уловила это, но уже не могла остановиться. Ей казалось, будто все приключилось не с ней и Катей, а с какими-то хорошо ей знакомыми, но чужими людьми. Море, утонувшие корабли, Новороссийск, день, когда она остановила поезд, волжские теплоходы и баржи, измазанные мазутом, Сталинград… Как будто прожит целый год и не месяц назад они выехали из дому.
Мария раньше думала, что, как только они доберутся до Свердловска, все их беды кончатся. Но вот она в Свердловске, и сестры здесь нет. Но если бы Клава и встретила Марию, все равно ничего еще не было бы решено. И зря она так упрямо рвалась сюда. И театр здесь, но Марии от этого не легче. Только в Москве, думала Мария, она сумеет устроить свою жизнь. Только в Москву! Туда, где прошло детство и ничего не страшно. Там ее дом, там даже стены помогут. К тому нее дома Клава. Жизнь в любом другом месте – временная. А интуиция подсказывала Марии, что в сумятице войны ей поможет выстоять только чувство постоянства. И Виктор будет искать ее в Москве. Город этот казался ей самым надежным местом на всей земле.
– Это безумие! – отговаривала ее Люда.
Люде ее не понять. Марии уже казалось, что Люда и прежде не понимала ее. Не поймет теперь.
– Куда ты едешь? – удивлялась Люда. – Немцы под Смоленском. Это же близко от Москвы!..
Уже несколько дней, как в сообщениях Совинформбюро появилось это новое Смоленское направление, и каждый раз, боясь не услышать о нем и понимая, что это может означать, Люда со страхом прислушивалась к голосу диктора.
– Москву бомбят каждый день! – пугала она Марию и с ужасом понимала, что это правда.
Мария ничего слышать не хотела: только в Москву!
– Помоги мне, очень тебя прошу!
Люда обиделась, но где-то в глубине души завидовала Марии, и, как ни странно, упорство школьной подруги успокаивающе подействовало на нее: к лицу ли преувеличивать опасность ей, генеральше, – от этого слова душа у нее таяла, она никак не могла свыкнуться со своим положением жены молодого генерала.
– Что ж, раз ты просишь!.. – И тотчас преобразилась, к ней вернулась ее прежняя уверенность, раз подруга решила, она сделает все, что от нее зависит.
Мария обняла Люду, и тетя эта показалась Кате такой красивой и родной. Люда оттаяла.
– Надо спешить, вставай!
Оставив Катю с сыном и матерью Люды, обе женщины отправились к коменданту. Люду к коменданту пропустили сразу – сама секретарша проводила их в кабинет. Они подождали, пока он освободится, а потом Люда рассказала, что их привело к нему.
Комендант вначале и слышать не хотел о «неразумной затее», но Люда так пристала к нему, так обрисовала безвыходность положения Марии, что он наконец сдался.
И опять провожали Марию.
Комендант, снабдив их пропусками, посадил в воинский эшелон, отправлявшийся в Москву.
* * *
В этот ранний час в вагоне все спали. На верхней, единственной свободной полке проводник расстелил матрац, задвинул под лавку чемоданы и коврик, дал комплект постельного белья и ушел.
Мария долго и с наслаждением умывалась. Никто ее не торопил. Холодная вода как будто уносила усталость и раздражение последних дней. Мария не спеша вытерлась чистым вафельным полотенцем и глянула в зеркало. На нее смотрела молодая сероглазая женщина и, как казалось Марии, очень красивая. Она тщательно расчесала свои пушистые волосы, провела ладонью по лицу, ощутив нежную, гладкую кожу, и, довольная собой, вышла в коридор.
Вагон уже проснулся. Весть о том, что с ними едет молодая женщина, успела распространиться. Пока Мария шла к своему купе, ей приветливо улыбались, с ней здоровались. Катя успела познакомиться с соседями и рассказать, откуда они с мамой едут, где были, что видели. Мария почувствовала, что ее появления ждали и что она понравилась.
Их купе стало местом притяжения всего вагона. Каждый хотел оказать ей внимание, чем-то угостить, помочь. На столе появились яблоки, колбаса, домашние котлеты, крутые яйца, соленые огурцы, даже жареный гусь – все то, что положили матери в дорогу своим сыновьям – молодым командирам, только что окончившим то ли училище, то ли краткосрочные курсы.
Хотя они совсем недавно покинули дом, или именно поэтому, эти мальчики скучали по дому. Став взрослыми, они ощущали потребность дарить кому-то слабому свое покровительство, силу, заботу. Каждый хотел что-то сделать для Кати и Марии, сказать о себе или просто поговорить. Присутствие женщины заставило их подтянуться, быть лучше, благороднее.
Всеобщее внимание не раздражало Марию, а радовало ее. Они все были ей симпатичны, она любовалась ими, и только иногда мысль о том, что едут они туда, где Виктор, сгоняла улыбку с ее лица.
Запомнить всех Мария не могла. Лишь одного, который назвался Виктором и ехал с ними в этом же купе, она запомнила хорошо. Он сидел рядом с Катей и подолгу смотрел на Марию. От его взгляда, который она чувствовала на своем лице, шее, руках, обдавало жаром. Когда же их взгляды встречались, парень тут же отводил глаза, густо краснел и о чем-то заговаривал с Катей. Марии была приятна эта игра и немножко смешна: она чувствовала себя такой взрослой по сравнению с этим двадцатилетним мальчиком.
Густые волосы Марии под лучами солнца горели медью, и нежно-белая, как у всех рыжих, кожа розовела в отблеске лучей.
Весь вагон, не сговариваясь, решил оберегать Марию даже друг от друга. Никто не мог и помыслить предъявить на нее свои права. Мария была для каждого сестрой, матерью, возлюбленной.
Перед Москвой в купе принесли туго набитый мешок и положили на чемодан Марии. В мешке прощупывались консервные банки.
– Это вам, – сказал кто-то.
А другой добавил:
– Нам это уже не пригодится.
Мария поняла, что отказом обидит их, и только поблагодарила.
Сколько раз потом она будет вспоминать этих ребят, собравших для нее мешок, в котором были спички и соль, так пригодившиеся ей в дополнение к получаемым по карточкам, копченая колбаса, консервы, даже нитки и иголки.
Во всю длину перрона выстроились все те, кто ехал в поезде.
Мария и Катя с вещами стояли у своего вагона, напротив строя молодых командиров, и в первый раз видели их всех вместе, таких знакомых и близких им.
Раздалась команда, и весь эшелон прошагал мимо. Мария очнулась, когда увидела, что они с Катей одни на перроне. С трудом подняла вещи, направилась к пропускному пункту в здании вокзала. Проверка документов не заняла много времени: у пропускной в город народу было мало, зато к поездам тянулась длинная очередь.
Не успели они выйти из высоких дверей, как к ним подбежали трое из их вагона. Виктор объяснил, что их отпустили, чтобы проводить Марию и Катю.
Они сели в трамвай на Каланчевке и долго-долго ехали по Москве, пересекли Сретенку, спустились к Трубной, проехали Пушкинскую площадь, Арбатскую, свернули на Кропоткинскую улицу… И пошли знакомые с детства, очень родные названия. Левшинский, Зубовская, Теплый и, наконец, Олсуфьевский.
Они дошли до самых дверей в квартиру. Поставили вещи. И тут ребята попрощались, Мария каждого обняла и поцеловала, пригласила заходить, когда будут в городе.
Наконец-то!..
Знакомая, белая, как клавиша, кнопка звонка.
Мария собралась с духом и позвонила. За дверью – тишина. Но кто-то стоит за дверью, прислушивается, Мария это чувствует.
– Кто там? – отозвался тоненький голос племянницы. Наконец-то!..
– Это мы, Женечка, открой!
Дверь открылась, Мария присела, крепко обняла племянницу, поцеловала ее и заплакала.
2Выдержки хватило именно до этого порога. За дверью кончился тяжелый длинный путь. Все позади. Мария в Москве, в отцовском доме, где она родилась, выросла. Она подняла и внесла в квартиру вещи, вдруг ставшие такими тяжелыми, будто в них напихали камни.
Только сейчас Мария вспомнила о жестяной коробке. Казалось, золото зашевелилось, как живое, напоминая о себе. Мария содрогнулась, подумав о том, как она везде оставляла чемодан почти без присмотра.
Она закрыла за собой входную дверь, и снаружи остались волнения, страхи, усталость.
– Мне есть письма? – спросила у племянницы.
– От папы, – добавила Катя.
Женя помотала головой:
– Нет, а от моего папы есть, – и пошла в большую комнату, принесла два письма.
Мария только посмотрела дату: письма были месячной давности.
Прошла в маленькую комнату – бывшую спальню родителей, постояла у высокой двуспальной кровати из светлого орехового дерева. Кровать занимала почти половину комнаты, но на ней спали родители, и ее не вынесли. Вообще сюда заходили редко. Клава жила в большой комнате, очень светлой, с двумя широкими окнами на солнечную сторону. Маленькая комната была полутемная, окно выходило в затененный тополями переулок.
Мария внесла в эту комнату вещи, расстелила перед кроватью коврик, открыла настежь окно.
Она покормила девочек, таких разных, – Женя толстушка, а Катя худая, осунувшаяся за дорогу, и занялась уборкой – руки соскучились по домашней работе. Комната казалась нежилой из-за серого одеяла, накинутого на незастеленную кровать. Мария вытряхнула во дворе одеяло, выбила подушки и положила их проветрить на подоконник, вытерла везде пыль, протерла влажной тряпкой пол, чтобы застелить кровать чистым бельем, выдвинула нижний ящик шкафа, где всегда у матери лежало белье. Скрип выдвигаемого ящика напомнил ей давнее, и она будто услышала голос матери:
– Машенька, спой мне.
И Мария пела. Любимую песню матери: «Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету…»
Целая вечность прошла с того времени: отец играл на скрипке, она пела, а мама слушала, и Клава стояла у дверей, скрестив на груди руки. И Мария почему-то именно ее взгляд ощущала на себе. Мать от удовольствия вот-вот заплачет, отец смотрит куда-то вдаль, будто и не слышит ни ее, ни скрипку, а она сама играет, а на лице Клавы настороженность, напряжение, что-то держит, прячет на душе, чтоб никто не увидел, не узнал.
* * *
– Приехали? – Брови Клавы взметнулись, на лице отразилось удивление.
– А где твое «здравствуй» и «с приездом»? – сказала Мария и двинулась к сестре, чтоб обнять ее.
Клава внесла в комнату запах лекарств, как в аптеке, и Катя не сдвинулась с места, не подошла, не поцеловала тетю, а та на нее и не взглянула, а, нехотя обняв Марию, прошла на кухню. Мария – за нею.
– Ну вот, – услышала Катя голос матери. – Виктор тоже пошел воевать.
В тоне, которым мать сказала это, Катя уловила обиду, – Мария напомнила сестре о недавнем ее раздражении зимой, когда они сидели после похорон здесь же, на кухне, на широких табуретках, и Клава неожиданно взорвалась, обрушилась с упреками на Марию. Напомнила, и самой стало неловко: к чему ворошить старое?
До обид ли, когда беда – на всю страну? И, желая поскорее уйти от затронутого бессмысленного разговора, миролюбиво добавила:
– Если бы ты знала, как мы в дороге намучились!.. Где мы только не были, чего только не видели!..
Катя украдкой заглянула на кухню. Неприветливость тети, которую Катя остро уловила, сковала ее всю, и она остерегалась подойти близко. В дороге, особенно в поезде, ей казалось, что, как только тетя увидит ее, непременно обнимет, расцелует, ведь они так долго ехали сюда, и отец уверял их, что им непременно надо жить в Москве, вместе. Тетя Клава стояла спиной к Кате и мыла руки, а Мария терпеливо ждала, когда та посочувствует им, хотя бы улыбнется. Женя потянула Катю в комнату, но она не ушла: ведь скажет же что-нибудь тетя, не может она так долго молчать, разве не видит, что мать ждет?
– А откуда ты узнала, что я в Москве? Ведь Георгий Исаевич сказал тебе по телефону, что мы уезжаем! Могла приехать к закрытой двери.
Чтоб тетя ее не видела, Катя прислонилась спиной к стенке и прослушала весь их разговор, и он врезался в память слово в слово.
– В Свердловске я была, там мне и сказали, – ответила Мария.
– На твоем месте я осталась бы там. Туда и театры из Москвы эвакуировались.
– И наш тоже.
– Тем более глупо было приезжать! Все отсюда бегут, а ты – сюда.
– Но ты ведь осталась в Москве! И я хотела домой. И Виктор решил, что нам с тобой вдвоем будет легче.
– Твой Виктор… – Клава запнулась, а Катя вся замерла: теткин тон был недружелюбный, и она могла сказать что-то обидное для них с мамой. – Да, я осталась! – вызывающе сказала Клава. – Не стала эвакуироваться с заводом! Спасибо Георгию Исаевичу, помог он мне устроиться на хорошую работу. И близко, и по специальности. Фармацевтом в академию. А что ты будешь здесь делать?
– Еще не знаю.
– Ну вот! А кто знать должен?
Как в детстве отчитывает.
– Чего ты сердишься, Клава?
– Плясать мне, что ли? Прописка у тебя есть? Нет! А без нее и на работу не устроишься, и карточки не получишь. Если узнают, в двадцать четыре часа вышлют!
– Хорошо, я завтра же с утра этим займусь. У меня документы в полном порядке. И еду я с собой привезла, хватит на первое время.
– Нет, напрасно ты не осталась в Свердловске! Устроилась бы в театре…
– Ты нам не рада?
– При чем тут рада или не рада?! – возмутилась Клава, и Катя снова от страха съежилась. – Тебе бы лучше было! Ты же ничего не умеешь! Приучил тебя твой Виктор на всем готовом жить!
Боится, что они с Катей станут ей обузой?
– Деньги у меня есть, Клава.
Клава недоверчиво покосилась на сестру. «Так тебе и поверили!» – говорил ее взгляд.
– И работу я найду.
– И все-таки, – уже без раздражения сказала она, – завтра непременно пойди к Георгию Исаевичу, от умного совета тебе хуже не будет. Идти больше не к кому, во всем подъезде только они да мы остались.
– Давай лучше ужинать. У меня и хлеб есть, и сахар.
– С тобой а правда не пропадешь.
– Ну вот, а ты сердилась.
Марию обрадовало, что сестра отошла, больше не дуется на нее.
Но ужинать им пришлось впопыхах: каждый вечер, не дожидаясь объявления воздушной тревоги, все шли спать в метро. И продолжалось это до весны следующего года – Москву бомбили почти каждую ночь. Шли с вечера, стараясь занять место поудобнее у стенки, не на дороге и не на путях, которые накрывались специальными щитами, и люди сплошь занимали их, уходя в глубь туннеля.
И снова коврик выручал Марию.
* * *
Мария подумала, что она конечно же родилась под счастливой звездой: в домоуправлении она узнала, что ее вовсе и не выписывали из домовой книги – уехала по распределению, а выписать забыли. По справке о мобилизации мужа она сравнительно легко и быстро получила хлебные и продуктовые карточки, но только со второй половины сентября: себе пока иждивенческую, а Кате – детскую.
Когда она, ликующая, вышла из подвала, где размещалось домоуправление, во дворе было многолюдно – художники разрисовывали их дом и двор. На стене уже красовались гигантские деревья и кусты, здание маскировали под сад, а на асфальтированной площадке двора рисовали что-то, видимо, сверху похожее на дом… Вскоре вся Москва стала такой раскрашенной.
Мария легко взбежала по знакомым до каждой щербинки и вмятины десяти ступенькам и вошла домой. В квартире она была одна, девочки играли во дворе, смотрели, как размалевывают двор. Прописка есть, работу она тоже найдет, надо готовиться к зиме и ждать окончания войны.
И неприятный осадок от вчерашнего разговора с Клавой растаял. Глупо обижаться.
Не так она представляла себе встречу с сестрой: они говорили, как чужие. И Марию, сама не знает почему, раздражало, что Клава так часто упоминает имя Георгия Исаевича, через каждое слово – о нем: он помог, с ним надо посоветоваться, ему обязана; и что о Виталии ничего не сказала, вспомнила о нем, лишь говоря об аттестате от него, который еще не получила, и еле сводит концы с концами; и не спросила, как добрались, есть ли что от Виктора. Как была скрытной, так и осталась.
Мария понимала, что эта привязанность Клавы к Колганову объяснима: многое он сделал для нее. Мама рассказывала, когда Мария приезжала на свадьбу Клавы.
Виталий был приписан к части, где интендантом был Георгий Исаевич, и он, приятель отца Виталия, с которым они вместе служили в армии в Саратове, часто приглашал парня к себе. Здесь и познакомилась Клава с Виталием. Зашла она как-то к жене Георгия Исаевича Гере Валентиновне, которой приготовила новый питательный крем для лица, и увидела вихрастого парня. И Георгия Исаевича – как он потом гордился на свадьбе! – осенило: вот Клаве и жених! А осенило потому, что на днях мать Клавы, Надежда Филипповна, поднялась к ним, и ее приход был неожиданностью для Георгия Исаевича, который чувствовал, что та и особенно ее муж-скрипач болезненно относятся к тому, что Клава все свободное время пропадает у них. Дверь в комнату жены была открыта, и Георгий Исаевич все слышал.
Надежда Филипповна рассказывала, что Мария прислала письмо, собирается замуж, а вот старшая дочь, ей пошел уже двадцать седьмой, никак не устроит себе судьбу, а как помочь, сама не знает.
Гера выслушала ее и промолчала, а та посидела еще и ушла. Они так и не поняли, почему Надежда Филипповна приходила к ним. Может быть, хотела разузнать, не делится ли Клава с ними своими сердечными тайнами, не скрывает ли что от родителей. А в Клаве скрытность эта есть, она даже не посоветовалась, когда выбирала профессию: поступила в техникум и поставила перед фактом. И после того как Надежда Филипповна ушла, Гера сказала мужу:
– А как ее выдать? Легче мертвого воскресить! Клава вся в своего отца, с лошадиными зубами. Кому нужна уродина? А Мария, как кукла, каждому приглянется! Гера с мужем поселилась здесь сразу после Саратова, когда Маше было лет семь. Гера, как увидит Клаву одну, без Маши, спрашивала:
– А где твоя красивая сестра?
На младшую девочку заглядывались все соседи. Надо же – такие разные дети, и не скажешь, что одна мать родила!.. Гневом загорались глаза Клавы. «Вот еще! – думала Гера, понимая, что больно ранит девочку. – Маленькая, а как злится!» Но каждый раз не могла удержаться и ехидно спрашивала:
– А где твоя красивая сестра?
И ее забавляло, когда она видела, как Клава вспыхивает, готовая, как кошка, оцарапать ее.
Она перестала дразнить Клаву, когда узнала, что та кончает фармацевтический техникум. Однажды она остановила девушку; Клава вся напряглась в ожидании хлестких слов, но услышала иное: Гера Валентиновна спросила ее, не может ли она приготовить мазь для лица по особому ее рецепту. И показала его. Клава прочла состав и тут же согласилась и через два дня принесла ей мазь. И между ними установились хорошие отношения. А потом Гера приблизила ее к себе: у Клавы были удивительно чуткие пальцы, тоже, наверно, перешедшие в наследство от отца-скрипача, – она не только приготовляла мазь, но и, к радости Геры, быстро усвоила секреты массажа лица, наблюдая за работой массажистки, когда приходила к Колгановым в гости. В своем подъезде Гера получила собственную массажистку, а на них такой спрос!.. И стала щедро одаривать Клаву, даже платила ей, и та, как выдастся время, пропадала у них.
Георгий Исаевич загорелся нежданно родившейся мыслью поженить Клаву и Виталия, хотя поначалу эта затея показалась ему абсурдной. «Легче мертвого воскресить!..» – вспомнил он Герины слова. Но, кто знает, может, эта абсурдность и подхлестнула Колганова, разбудила в нем уже начавший дремать азарт: «А ну-ка покажи, на что способен, Георгий Исаевич, сотвори-ка чудо!..» А он, такой степенный и спокойный теперь, когда ему под пятьдесят, был в молодости заводилой и отчаянным забиякой. Геру, свою красавицу жену, увел, можно сказать, из-под венца. И день свадьбы был назначен, а он вскружил ей голову, и она, недотрога с постоянным брезгливым выражением глаз, к изумлению своему и окружающих, быстро покорилась и всю себя без остатка по-рабски вручила ему.
Не посвящая в свою тайну Геру, – неизвестно, как она отнесется, еще, чего доброго, расстроит его планы, все же между Клавой и Виталием большая разница в летах, – и отбросив, как несущественную, мысль о возможной обиде саратовского приятеля, отца Виталия, Николая Мастерова, – сын не маленький, понимать должен, что к чему, отвечает за свои поступки, – сумел устроить им в своем доме ловушку, оставил Клаву и Виталия после совместно выпитого вина одних, да так, что никто сообразить не мог, что это тактический ход. Потом как-то поехали, захватив Виталия и Клаву, в лес по грибы, и Клава, видимо, даром время не теряла: оставшись одна с Виталием и понимая, что это ее последний шанс, в поисках рыжиков нашла себе смирного и покладистого мужа. Но до того были еще частые приходы Виталия к Клаве домой, и Надежда Филипповна, чувствуя какую-то вину перед дочерью, что родила ее такой неудачливой, оказывала парню внимание, ухаживала за ним, как за сыном, и Виталий был рад, что попал в домашнюю обстановку, где ему уютно и такие симпатичные люди, и, как только представлялась ему увольнительная, мчался к Голубковым, в семью, где царит удивительное чистосердечие, и он чувствует себя с Иваном Ивановичем, как с отцом родным. А после женитьбы, весть о которой свалилась на голову Мастеровым, как снег в летний день, были скандалы: приезжали родители Виталия, обвиняли растерянных Ивана Ивановича и Надежду Филипповну в том, что они позволили великовозрастной дочери окрутить их мальчика, а те и сами не могли понять, как это получилось, что Клава и Виталий поженились, и на помощь к ним пришел Георгий Исаевич: довольный в душе, он умело отбил атаки Мастеровых, обвинив их в бесстыдном посягательстве на молодую семью и домостроевских причудах.
И нечего Марии обижаться на сестру, что та часто и с такой признательностью говорит о Георгии Исаевиче, предана ему всей душой…
Мария открыла материнский шкаф, и на нее дохнуло запахами детства. Она разглядывала висящие платья матери, костюм отца. И вдруг в глубине мелькнуло что-то знакомое. Она быстро передвинула плечики и увидела свое платье, крепдешиновое, цветастое, которое она одевала в студенческие годы. Как же она забыла о нем? Почему не забрала с собой? Она вспомнила себя в этом платье. Именно в тот день, когда она его надела, ей были вручены стихи, вернее, акростих, начальные буквы которого составляли ее имя и фамилию – «Мария Голубкова»; первые и последние в ее жизни стихи, посвященные ей; стихи подарил ей худой очкастый парнишка с их улицы, Игорь Малышев, с которым она еще недавно училась в школе, в параллельных классах. В памяти Марии застряла лишь первая строка: «Мне ангельский твой лик явился…» Акростих, помнит она, был втиснут в онегинскую строфу. Через день встретила она «поэта» и вернула ему стихи. «Была я ангелом с крылышками, – сказала она парню, – прочла твои стихи, крылышки и отвалились с тоски. Может, напишешь что-нибудь получше, авось и крылья отрастут снова…» А потом он как-то увидел ее у метро, которое недавно открылось в Москве, и они пошли в парк. Игорь купил мороженое, потом катались на «чертовом колесе». Оно вращалось очень медленно, и, когда они оказались на самой верхней точке круга, Марии, хоть день был и жарким, стало вдруг до дрожи холодно в своем крепдешиновом платье. И страшно. Особенно в тот момент, когда люлька, в которой они сидели друг против друга, пошла вперед и вниз, – ощущение было такое, что она проваливается в пропасть, вот-вот люлька сорвется с шарнира, к которому прикреплена…
Мария приложила платье к себе. Еще месяц назад оно было бы узко, а сейчас, верно, будет впору. Вытащила и пахнущее нафталином свое зимнее пальто. Надо будет перешить его на Катю, Клава поможет.
Шкаф, как в детстве, казался бездонным… Как хорошо, что мама ничего не выбрасывала. Материнское зимнее пальто висело на Марии как на вешалке. И оно очень кстати, ведь приехали без ничего, в чем были. Только придется повозиться, чтоб было как раз.
А может быть, до зимы война кончится?
И она вернется к своим оставленным в южном городе платьям и пальто? И перешивать ничего не придется?.. Увы, уже месяц, как передавали по радио: шли бои на подступах к их городу. Клава увидела платье.
– Откуда оно? Неужели сохранила и привезла?
– Нет, нашла в шкафу. И это пальто тоже. – Она указала на свое и мамино.
– Да? – удивилась Клава и покосилась на шкаф. – Может быть, и для меня что-нибудь найдется? Надеюсь, не все выпотрошишь.
И снова – уколоть, съязвить.
– Какая ты подозрительная, Клава.
– А ты верь всем.
– Иначе я бы не добралась сюда, пропала в дороге.
Клава молча вышла из комнаты.
* * *
Мария пошла в театр оперетты, но там пышнотелая круглолицая блондинка, администраторша театра, сказала, что вакантных мест нет. Мария оставила свой адрес: а вдруг понадобится?
А в театральном обществе ее включили в шефскую бригаду и тут же, с ходу, повезли выступать перед ранеными. С непривычки, без подготовки Мария спела две грузинские песни на русском языке «Сулико» и «Светлячок», и пение ее было скорее любительское, нежели профессиональное. Марию встретили тепло, хотя пением своим она осталась недовольна и репертуар был для нее необычный.
Возвращаясь домой и проходя мимо парка Горького, Мария увидела афишу – состоится митинг, посвященный обороне Москвы. Зашла, протиснулась к самой трибуне, очень хотелось поближе взглянуть на героя, о котором говорили все, на тезку мужа, Виктора Талалихина. Он представлялся могучим, а оказался такой молодой, почти юноша. Как Виктор. Не муж, а тот парень, с которым тогда ехали. И поэт Лебедев-Кумач прочел стихи о Викторе Талалихине. Марии показалось, что они воспевают какого-то другого, особенного, неземного героя, а не стоящего рядом обыкновенного парня, за внешне суровым обликом которого прячется застенчивая душа. Ему неудобно, и он тоже думает, что стихи эти не про него, что так, видимо, положено: ему – срезать крыло вражеского самолета, а поэту – слагать стихи. Выступали летчики, зенитчики, прожектористы.
И они же принимали обращение к самим себе. Чтоб еще раз укрепиться в своей решимости, принять внутренний зов за наказ сограждан. И Мария голосовала за то, чтобы зенитчики «мощным шквалом огня», а прожектористы «лучами прожекторов» преграждали доступ к Москве «фашистскому воронью».
Лишь однажды в театре оперетты о ней вспомнили, – по адресу пришла сама администраторша. Был теплый сентябрьский день, бабье лето. Мария собиралась ехать на Белорусский вокзал, где ей предстояло выступить с концертной бригадой прямо на перроне перед мобилизованными. Они пошли к трамвайной остановке, и по дороге администраторша, голос которой прерывался от быстрой ходьбы, тихо спросила:
– Слышали? – И сообщила: – Скоро никому не разрешат въезжать.
Администраторша имела в виду постановление исполкома, которое утром передавали по радио: запрещался въезд в Москву лиц, ранее эвакуированных, и выдача им продовольственных карточек, если кто и нарушит запрет о въезде.
– Без паники! – строго сказала Мария, и та осеклась, вспомнив, как недавно в метро задержали человека за распространение слухов.
Каждый день по радио предупреждали: провокаторам и распространителям ложных слухов и паники – никакой пощады. А слухи ходили разные – одного арестовали якобы за то, что он говорил, будто не так страшно, если немцы возьмут Москву; мол, и Наполеону сдавали, а войну выиграли; и что, мол, враг мирное население не трогает. А другой заверял, что Москву все равно не защитить, оказался, как потом выяснилось, диверсантом.
Марию приглашали в театр оперетты заменить заболевшую актрису в «Сильве». Постановка была ответственная – весь сбор шел в фонд обороны. Мария прямо с Белорусского вокзала пошла пешком в театр, где была назначена репетиция, на короткое время вернулась домой к Кате и в шестом часу поехала снова к площади Маяковского; спектакли начинались в половине седьмого вечера.
Часто на концерты, если погода была хорошая, Мария брала с собой девочек – Катю и Женю.
В репертуаре у нее были те две грузинские песни, с которых началась ее шефская работа, русские народные, песни из кинофильмов. Особенно удавалась Марии песня из «Истребителей». «Любимый город может спать спокойно…» – пела она, и люди, затаив дыхание, слушали.
* * *
Женя и Катя весь день проводили вместе. Женя должна была пойти в подготовительный класс, но школы не работали, и ее первой учительницей стала Катя. Она учила двоюродную сестру считать, заставляла писать буквы. А как устанут Катя «учить», а Женя «учиться», брали из застекленного книжного шкафа, который стоял в большой комнате, где жили Женя с матерью, широкие листы нотной бумаги, оставшиеся от деда, наточенную гору карандашей и подолгу рисовали. Ее было много, этой бумаги. Рисовали и складывали свои рисунки в шкаф, на нижнюю полку, и начинали рыться в книгах. В большинстве это были ноты. Катя любила рассматривать старинные партитуры опер, перелистывала их, снова прятала.








