412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чингиз Гусейнов » Восточные сюжеты » Текст книги (страница 1)
Восточные сюжеты
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:48

Текст книги "Восточные сюжеты"


Автор книги: Чингиз Гусейнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)

Восточные сюжеты

МАГОМЕД, МАМЕД, МАМИШ
Роман

СО СНОВИДЕНИЯМИ, ИХ РАЗГАДКОЙ, С НАИВНЫМИ СИМВОЛАМИ, СКАЗОЧНЫМ ГРОТЕСКОМ, СЕНТИМЕНТАЛЬНЫМИ ОТСТУПЛЕНИЯМИ, С ЭПИЛОГОМ, ПОХОЖИМ НА ПРОЛОГ, – В СОБСТВЕННОМ ПЕРЕВОДЕ АВТОРА С РОДНОГО АЗЕРБАЙДЖАНСКОГО НА РОДНОЙ РУССКИЙ

ГЛАВА ПЕРВАЯ – рассказ об угловом доме на нашей улице, который похож на старый, но еще крепкий корабль. Нос его остро выдается вперед, мгновение – и корабль пустится в путь. А когда низко бегут гонимые северным ветром тучи, задевая отвисшими клочьями телевизионные антенны всевозможных конструкций или печные трубы, которые уже не дымят, а ты, закинув голову, неотрывно смотришь на небо и случайная крупная капля вдруг ударяет по щеке – впечатление такое, что угловой дом стремительно уносит тебя в открытый океан и, уж во всяком случае, несется по вспыльчивому Каспию. На Каспии – полуостров, похожий как это видится с космической высоты, на чуть загнутый клюв диковинной морской птицы. На полуострове – угловой дом, в угловом доме – Мамиш. И не найдешь человека на нашей улице, который бы не знал его, а если кто и отыщется, то из новых жильцов, но таковых у нас почти нет: улица стара, редко кто сюда переедет, разве что по обмену в связи с разводом или молодожены снимут комнату. Чаще переезжают отсюда, в новые микрорайоны с номерами, пугающими старожилов и радующими новоселов, – Седьмой микрорайон, Девятый… Всем не терпится в отдельную квартиру с собственной ванной, пусть даже сидячей, и со всеми прочими удобствами. Случается, правда, и так, что живет человек в микрорайоне, а сам по привычке ходит в старые бани – то в «Фантазию», а то и в баню, за которой сохранилось имя ее бывшего владельца, «Хаджи хамамы», то есть «Баня Гаджи», что неподалеку от памятника Освобожденной женщине Востока, сбрасывающей чадру. О том, что Мамиш – личность, известная на нашей улице, судите по двум бейтам, неведомо кем сложенным. Не каждому такая честь. Стихи с каламбуром, увы, не передаваемым ни на каком ином языке. По одному бейту получается, что «Мамиш, Мамиш, ай Мамиш» – парень что надо, гордый, справедливый, неуступчивый, а по другому – что он, как зеленая завязь на инжировом дереве: то ли нальется медовым соком, если выращивать с умом, то ли сморщится, засохнет, если забросишь дерево. И не поймешь, какой раньше сочинен. Что означает первый, это всякому ясно, а каков смысл второго, тут, как с головой дракона – одну снесешь, а на ее месте три новые огнем на тебя полыхают. Настоящее его имя – Мухаммед, так и записано в документах: метрике и паспорте на двух языках, азербайджанском (Мухаммед) и русском (Магомед), студенческой зачетной книжке, служебном удостоверении, военном билете, еще в каких-то книжках по охране памятников старины, озеленению, спасанию утопающих и так далее. Но никто его Мухаммедом, или, на русский лад, Магомедом не называет – длинно и старомодно, сократили до Мамеда, а чаще – Мамиш. «Свет моих очей Мамиш!» – обращается к сыну Тукезбан в своих письмах, написанных размашисто на листе из школьной тетради или чистой стороне телеграфного бланка. Вот она, Тукезбан-ханум, на любительской фотокарточке, ее окликнули, она остановилась, повернула к нам лицо, улыбается. Одета в телогрейку и шаровары, голова закутана в платок, приглядишься – вся телогрейка облеплена крупными комарами и над головой облако мошкары. Голо кругом, знобко, похоже на нашу апшеронскую зиму, но таково северное лето.

улыбаешься, конечно, не мне, а тому, кто щелк – и пошел дальше; нечего тогда и посылать мне!

Мамиш смотрит и смотрит на нее и, удивительное дело, каждый раз отыскивает в ее взгляде что-то новое. А случается, взглянешь сбоку, и не улыбается она вовсе, а иронизирует, что, мол, вы понимаете в жизни и что вы видели; или упрекнет: «А вы поездите по миру, посмотрите да поучитесь…»; будто только она и ездит; и Мамиша судьба носила по белу свету; а жалко, что мотается, немолода уже, хотя по карточке и не скажешь. Фотография эта вложена меж двух стекол, зажатых проволокой, и стоит на комоде, а рядом белый с желтыми прожилками кусок отпиленного бивня мамонта, привезенного как-то матерью в дар Мамишу. Кусок тяжелый и холодный, с шероховатой, в шипах поверхностью. Семьи, как чего-то оседлого, с постоянной крышей над головой, в сущности, и не было; многоопытный золотоискатель Кязым, приезжавший перед самой войной в Баку на геологическое совещание, увлек студентку-первокурсницу Тукезбан рассказами о белых ночах и полярном сиянии, и та, бросив институт, пустилась с Кязымом в дальний путь. Рожать Мамиша приехала в Баку, здесь ее дом, здесь мать; потом отняла ребенка от груди, оставив на попечение матери, которую сразу одарили двумя внуками – старший сын и она, Тукезбан, – и снова к мужу. «У Кязыма была бронь», – часто говорила бабушка.

– У меня была бронь, мы привезли тебя к бабушке, а сами улетели в Магадан, – рассказывает отец, сидя на корточках в тени навеса и нарезая большим, с толстой деревянной рукояткой ножом огромную продолговатую дыню с зеленоватой кожицей.

при чем тут бронь?! объяснил бы лучше, почему мы не вместе?

Бабушка, мать Тукезбан, неожиданно умерла. Приехали оба в Баку, но вскоре Кязым настоял и они перебрались в Ашхабад, в Туркмению, куда Тукезбан ехать не хотела, и Мамиш стал жить у второй бабушки, матери Кязыма, в доме, где он сейчас сидит и отец угощает его дыней. Раньше дом был глинобитный, низкий, и стоило бабушке начать рассказывать: «Жил-был плешивый, и влюбился он в шахскую дочь и возмечтал на ней жениться», – как на стене появлялась ящерица. На стене и не падает, подняла голову, видно, как дышит. «Кыш!» А она ни с места. «Безобидная она, – бабушка машет рукой, юрк – и вмиг нет ее, – только змее яд носит». А теперь чужой двухэтажный каменный дом.

нет в нем места ни для меня, ни для мамы.

– Да ты ешь дыню! – На отце майка-сетка, седые волосы курчавятся на груди, и шея мокрая. Августовская ашхабадская жара похлеще бакинской.

– В такую духоту, – говорит отец, – только холодная дыня и спасает. – А Мамиш слышит бабушку, надо же, так похожи голоса, с хрипотцой, низкие. «Это чал, верблюжье молоко, холодное, выпей», – говорит бабушка, дорассказав сказку о плешивом, который женился-таки на шахской дочке; а потом за забором показались два горба и голова верблюда; вышли за ворота. «Посадите моего внука!» – будто рухнуло что-то: это верблюд сел сначала на передние ноги, потом на задние; посадили Мамиша меж двух горбов. «Крепко держись!» Верблюд покачнулся, назад кинуло, потом вперед, вознесся Мамиш высоко, взлетел, видит свой двор, дом, другие дома далеко… «Снимите! Снимите меня!..» – пищит… Соскользнул на чьи-то руки. Дыня приторно-сладкая, и Мамиш ест через силу.

– Хорошая дыня, – говорит Мамиш.

– А я сладкое не очень люблю, – это Кязым.

только в этом мы и схожи с тобой, только в этом, и ни в чем другом.

– Давай с солью попробуем, очень вкусно… Эй, кто там есть? – И тотчас из дверей, тяжело ступая, осторожно неся большой живот, вышла к ним чужая женщина, новая жена Кязыма, и поставила перед Мамишем солонку.

А ночью постелили ему на веранде и Мамиш не мог уснуть. С детства в дороге, и нет ей конца. В Ашхабад, а после землетрясения – в Баку. Как надеялась тогда Тукезбан – навсегда. Мамишу надо в школу. И непременно в бакинскую!.. Ой как спорили Кязым и Тукезбан!.. «Не могу, задыхаюсь! – стонал он. – Твои братья!..» – и рукой, как ножом, по горлу проводит. И впрямь перережет. «А что братья? При чем братья?» Сама в душе не то чтобы очень, но еще слово и согласится; но ей слышится нечто иное, а туда – ни за что! Три дороги у них: по вербовке, в Ашхабад, в Баку. У Кязыма свои «или-или», у Тукезбан свои; но одно «или» (это кочевая жизнь) пока устраивает обоих. И Тукезбан уступила, они завербовались. Согласись Кязым жить в угловом доме, это Кязыму так кажется, и семья была бы, и разговору никакого… Ах какая упрямая Тукезбан!.. И даже упрек в ее взгляде!.. Это будет, правда, потом, много лет спустя. А пока бабушка в Ашхабаде говорит вслух сама с собой: «Куда иголка – туда и нитка!» Чтобы другие слышали, а другие – это только Мамиш, он гостит у бабушки. Но почти каждое лето два каникулярных месяца Мамиш плавает по широким рекам со своими родителями. И у костра от гнуса спасается, и болотным запахом дышит. Именно в эти годы к Тукезбан в ее бакинской семье прилипла кличка: Кочевница. И однажды Кязым сказал: «Все! Кончаем скитаться! Пусть поищут счастья другие!» А тут еще письмо от Мамиша: его берут в армию. «Уже?!» – словно очнулась Тукезбан. «А ты как думала! – и в голосе злорадство. – Сына провожаем в армию и сами оседаем. Все!» А она слышит: «И не смей возражать!» И, конечно, думает Тукезбан: туда к тебе, да? Нет, нет, ни за что! И так упрямо, так несговорчиво, что Кязым злится. «Сам виноват, – Тукезбан Кязыму. – Не надо было приучать меня к кочевью». Он устал, а она, оказывается, только во вкус вошла. Говорил Кязым – сам себя слушал, говорила Тукезбан – сама себя слушала. Было общее «или», и его не стало. А следом за письмом Мамиша телеграмма от соседей: «Мать при смерти». Приехал Кязым, а ее уже в живых нет… Не пустовать же отцовскому дому! А какой сад фруктовый! Пора босиком по теплому песку походить, в своем саду свой урюк срывать. Отслужил Мамиш положенную службу. Как вспомнит, в глазах чуть ли не слезы. Сначала на севере, где дюны, как горы, и лес – коса, как меч, и точит, точит ее с одного края море, а с другого залив; и каждое дерево посажено человеком, каждый куст, чтоб сберечь косу; были и ветры ураганные, как бакинский норд, валило сосны, хлестало, грохотало, море швыряло валы – вот-вот опрокинет вышку… А потом на западе служил в долине с холмами, похожими на кавказские, откуда открывались зеленые дали, а рядом город – дома и вымытые улицы глядятся в свои отражения в зеркальных стеклах. Отслужил Мамиш и, как джигит в восточных сказках, оказался на перепутье трех дорог; в их семье всегда это перепутье. На север к матери? На юг к отцу? В город, который значится в документах как место рождения? Кстати, туда, чтобы работать на знаменитых нефтяных островах в Морском, где, неплохо себя показав, можно и неплохо заработать, год назад, демобилизовавшись, уехал его земляк – бакинец Сергей; туда же собирается товарищ Мамиша по армии лезгин Расим. «Женись, пишет мне брат из Дагестана, – говорит Расим, в больших глазах его постоянное удивление, – на дочке генерала, и чтобы она была у них одна-единственная…» – «Но при чем тут Морское?» – «Большой город близко, люблю Баку!» Все связывается воедино, коротко и ясно. Отец звал Мамиша в Ашхабад, но не очень настойчиво, мать советовала ехать в Баку, где у нее пустует комната в угловом доме. Это только мальчишкой боишься, что послушаешься и прилипнет к тебе обидное прозвище «маменькин сыночек». Но Мамиш все же, как послушный сын, поехал к отцу. И не услышал от новой жены его ни слова. «Вот, знакомься», – сказал Кязым, поглаживая бритую голову. Мамиш шагнул навстречу женщине, по пояс ему, протянул руку. Горели ноги в сапогах, душила гимнастерка, давил ремень.

– С солью вкуснее, чуть смажешь дыньку, всю приторность снимает.

что же посоветуешь сыну, ты, умудренный опытом?

– Я советовать не люблю, не привык,

а ты поинтересуйся хоть, что я буду делать.

но скажу: если у тебя есть что-то вот здесь, – потрогал наголо бритую голову, – или здесь, – приложил руку к груди, – ты не заблудишься, или, как покойная бабушка твоя говорила, звезду свою найдешь.

И она тоже: «У каждого на лбу процарапана его судьба». И вспоминает сказку: «Жил-был плешивый, и влюбился он в шахскую дочь…»

– А советовать я не люблю. Кому что уготовано… Ты не ухмыляйся, старики это знали!..

матери скитаться, тебе – Ашхабад, мне – Баку.

И новый ломтик отрезает, мягко и плавно. «А он хитрый, плешивый. Шах послал его на верную смерть, чтоб от дочери отвадить, а ему дракон и не страшен: взял меч, спрятался у арыка, ночью появится дракон и плешивый его перехитрит; дракон учуял человека, раскрыл пасть, чтоб сожрать плешивого, а тот взял меч руками за оба конца, выставил его вперед, дракон думает, что ест плешивого, и ему невдомек, что располосовал его меч, до самого кончика хвоста рассек плешивый дракона, вышел и обмыл свой меч в арыке». Плешивому что, ему было легко! Захотел – и сам шах принял его. Пришел и сел на большой камень у шахского дворца. «Что тебе надобно, плешивый?» – «А я к шаху на прием». – «Проходи, плешивый, шах ждет». И выслушал шах. И, верный своему слову, выдал за него дочь. А какой наивный дракон!.. Ест и ест, и боли никакой. «Пусть, – думает дракон, – плешивый утешится, что меня надвое перерезал».

– Суетиться только не надо, и все образуется, – говорит Кязым. Ночью Мамишу постелили на веранде и он никак не мог уснуть, глядел на яркие крупные звезды над головой. Что же случилось? Мамиш отчетливо помнит – стояли они втроем под большим, с широкими ветвями тутовником, отец осторожно срывал черные ягодки и протягивал Мамишу, иногда клал ему прямо в рот, чтобы сок не брызнул и не оставил малиновато-багровый след на рубашке. Даже здесь, в густой тени, ощущался летний зной, песок дышал сухим пламенем. И вдруг мать тронула рукой красноватое от загара плечо отца в белой майке-сетке, и у нее в глазах появился блеск какой-то непонятный. «Помнишь?» – показала она отцу на высокий дом, белевший вдали, точно сахарный. Мамиш ничего удивительного в том доме не увидел: глухая стена с одним черным окошком в верхнем углу; на слепящем белом фоне стены окошко было, как черная дыра. Этот дом был неприятен Мамишу, он не любил ходить туда, потому что боялся, знал – в глубине сада, у дальнего забора похоронен дед матери Агабек, так он завещал тогда, когда полсела принадлежало ему. Могильная плита искривилась, наполовину увязла в песке, каждое лето ее заново откапывали, но с осенними ветрами могилу снова заносило песком, он ложился плотно, прибиваясь к каменному забору, и ветер рисовал на нем волнистые узоры, похожие на след змеи… Отец обнял мать. В руке у него была ягодка, которую не успел протянуть Мамишу, и Мамиш почувствовал, что и мать, и отец обо всем забыли, и о нем, Мамише, тоже. От обиды Мамиш чуть не расплакался. Мать прикрыла глаза, а потом странно так посмотрела на него. «Тебя еще не было, Мамиш, но ты должен был появиться», – сказала она, бросив взгляд – все такой же, почему-то неприятный Мамишу – на отца. «Да, – вздохнул отец. – Даже не верится, что все это было». Ягода в пальцах его смялась, сок потек, сворачиваясь на песке в черные шарики. И Мамиш только потом, когда повзрослел, понял смысл маминых слов. Он больше не ездил на ту дачу, потом она отошла к чужим людям. Могилу занесло песком, ее уже не откопаешь. И никому неведомо, что там, в углу, у забора, есть плита, а под плитой останки прадеда Мамиша. Да и сохранился ли забор, остался ли вообще тот старый дом, в одной из комнат которого с черным окошком зародилось нечто, ставшее потом Мамишем?.. Все-таки жаль, далековато стало отсюда до моря; тогда скалы на берегу примыкали к самому морю, песок в их тени был прохладный, а за четкой чертой тени раскаленный под солнцем белесый песок слепил глаза и жег ступни. От скал теперь надо идти и идти еще час, чтобы достичь моря, идти под открытым солнцем, злющим, испепеляющим. А утром Мамиш уехал поездом до Красноводска и оттуда пароходом в Баку.

Мамиш написал сразу два письма, так у него заведено давно, еще с армии: в Ашхабад, где у него уже три сестры, родные лишь по отцу, и в поселок Кулар, откуда мать прислала фотографию, в Якутию. И отцу и матери он сообщил, что перешел – а вдруг забыли? – на четвертый, сдав последний экзамен по «Бурению нефтяных скважин»; был вопрос: «Сущность вращательного бурения»; по книжке это очень просто: в скважину опускается долото, оно крепится на бурильной трубе, верхней рабочей трубой квадратной формы снаружи, передается вращение от двигателя к бурильным трубам, через них же в скважину закачивается глинистый раствор; Мамиш видит это с закрытыми глазами, а его и слушать не хотят, ясно, студент ведь особый, практик, на Морском работает; а Мамиш свое: вглубь и вглубь. А расскажи как не по книжке. «А вы видели горящее море? Нет?..» Комиссия думает, что Мамиш расскажет им, а Мамиш руками разводит: «Я тоже, увы, не видел; вернее, к счастью!»

А было накануне приезда Мамиша в Морское – рядом со дна стала бить нефть, смешанная с газом и водой; Сергей рассказывал; и тут же частицы грунта, ударяясь о стальную арматуру, высекли искры, мгновенно возник пожар. Горящий фонтан выбросил арматуру в море как щепку, тяжелые рваные осколки, как снаряды, полетели на сотни метров по эстакаде. «Вот, смотри!» – показал ему Сергей тяжелый осколок: металл был отполирован бившим со дна песком до блеска… Пожар полыхал свыше двух недель, его удалось сбить взрывной волной. Когда Мамиш приехал сюда работать, фонтан еще бил. «А вы слышали, как ревет фонтан? Сверлящий уши гул!..» Мамиш видел этот фонтан: в небо бьет гигантский коричневый столб, море под эстакадой бурлит и кипит, лавина нефти, смешанная с землей, ударяясь об установленный над основанием заградительный щит из тяжелых толстых бревен, с шипением разбрызгивается по сторонам; на буровой площадке стоит несколько тягачей и пожарных машин; и вокруг далеко-далеко тянется, расползается нефтяной покров, похожий на крокодиловую кожу; и каждую минуту может вспыхнуть новый пожар; брандспойты с семи точек бьют и бьют по фонтану; загорись он – и будет гореть море; единоборство человека и стихии. И люди победили. Вот как не по книжке!..

Письма, похожие, как два инжировых листочка, сложил, заклеил Мамиш. Вышел на балкон, взглянул на двор, узкий и полутемный, как колодец. Однажды Мамиш поймал редкого здесь, в их доме, гостя – солнце, с помощью увеличительного стекла оставил на перилах балкона свой вензель, а рядом – Р, ясное дело – ее имя. От балконных перил шел легкий тонкий дымок, пахло сухой горелой доской. Первая стрела, как у многих, ударилась о камень, но другие уже стерли с губ под усиками горечь несбывшейся любви, обрели ее пусть не первый, но не менее сладкий вкус у иных подруг, а М по-прежнему предан только Р, хотя от нее остался лишь обожженный кругляшок на кривой палочке.

Мамиш ехал домой после демобилизации и ранним утром в Бресте в ожидании состава, который переводили с узкой колеи на широкую, вдруг услышал родную речь. «Из Баку?» – спросил он. «Да», – ответила одна, недовольно повернув к нему голову. Но Мамиша так обрадовало это давно не слышанное «да», что он тут же спросил снова: «Студенты?» Та собралась было обрезать его и прекратить все разговоры, но осеклась: ее поразила по-детски наивная улыбка рослого парня в солдатских сапогах и гимнастерке с широким ремнем. «И студенты есть… Будущие!» – и даже улыбнулась. Ясные, чистые голубые глаза, волосы медные горят и переливаются под солнцем. И с такой нежностью и мелодичностью произносит азербайджанские слова, что Мамиш готов слушать и слушать всю дорогу, что он, кстати, и делал, весь день проведя в их купе. Она с золотой медалью окончила школу, почти студентка турецкого отделения восточного факультета!

Год удачный, интересная поездка в Брест с одноклассниками, и даже поклонник со странным именем Мамиш. «Можете звать меня Мамиш». – «Что это, Мамед?» – «А вы зовите Мамиш». В Москве Мамиш специально пришел проводить их на Курский вокзал, и она помахала ему из открытого окна вагона, и Мамиш уже жалел, что взял билет в Ашхабад и не едет с нею в Баку.

Он дважды приходил в университет и на турецком отделении среди первокурсников ее не нашел. А потом случайно встретил. «Я вас искал». А она возьми да уколи: «Еще скажете, что из-за меня уехали из Ашхабада!» Куда девалась ее уверенность? «Поступите на будущий год… А я вас действительно искал».

В саду Революции, за филармонией, как-то повстречался им Хасай, дядя Мамиша. «Непременно поезжай в Баку, сделай, как мама велит. Хасай тебе во всем поможет. Там моя комната есть». И тут на глазах растерянного племянника его дядя изменился: в голосе появилась вкрадчивость, в глазах ласкающая, притягивающая теплота. Мамишу даже страшно стало за Р, и он мгновенно понял, что может потерять ее. Она тоже почему-то растерялась, но быстро справилась с собой и, аллах знает, как ей это удалось, сразу же уловила избранный Хасаем тон, подстроилась под него. Хасай говорил о сущих пустяках, но с такой доверительностью и проникновением. Холодный озноб прошиб спину Мамиша. У Хасая умелая хватка. Он обволакивал, будил в девушке непонятные ей самой чувства. То, что Р понравилась, было приятно Мамишу только в первое мгновение. Но тревога не покидала его все последующие минуты, пока они стояли в тени деревьев сада Революции. Приятно, что выбор был одобрен, но страшно, что ты ее, оказывается, не знаешь, что ее могут на твоих глазах в ясный день при людях смутить, взбаламутить. Мамиш думал, что за месяц-другой узнал ее, а тут на лице растерянность, робость, какое-то оцепенение сковало, и она долго потом оставалась рассеянной. Хасай, говоря с нею, отключил Мамиша, как-то изолировал Р, погрузил в свой, только для них двоих созданный микромир.

А через несколько месяцев Хасай спросил:

– Чего не женишься, Мамиш?.. Да, кстати, я тогда тебя в саду Революции встретил, видитесь?

И прежняя тревога зашевелилась в Мамише. Ему вспомнились и взгляд Хасая, и бархатистые нотки в голосе. Мужественное, властное лицо, руки, знающие нечто интимное и запретное. Да, это он, Хасай, разбудил в ней такое (значит, было что будить, а Мамиш не сообразил), что она не захотела больше видеть Мамиша. Открыв ее для себя, Хасай закрыл ее для Мамиша. Может быть, он и преувеличивает, но именно это стало ему отчетливо ясно в тот момент, когда дядя вдруг невзначай вспомнил:

– Да, кстати, где она?

у тебя!..

Они и не ссорились вовсе – разошлись, забыв назначить день следующей встречи. И все. Просто и ясно, как с тем закрывающимся с последним лучом солнца листком странного дерева, под которым они потом сидели. Хасай закрыл Р на ключ и ключ в карман. Ищи-свищи теперь тот ключик.

– Жаль, жаль, – задумчиво произнес Хасай, видя, что племянник молчит. – Хорошая девушка, по-моему.

тебе лучше знать!..

«А я тебя искал». Неужели и с нею – как со всеми? Надо было, как со всеми?

– Что с тобой?

– Ничего. – А сама, как в лихорадке.

– Малярия у тебя?

– Какая малярия?! – И злость в голосе.

– Может, обнять тебя?

– Попробуй. – Взял за руки, а она дрожит. Прижать к груди? Но такая хрупкая. Руки никак не решались. Еще обидится.

– Не простудилась?

– Нет! – резко ответила и встала. – И провожать не надо! – Осунулась, бледная. А матери, как только дочь придет домой, и спрашивать не надо: «Уж не влюбилась?» Она и не спрашивает, только советует: «Тебя каждый полюбит, а ты не увлекайся!» Встала и ушла, а Мамиш сидит ошарашенный: «И провожать не надо!» А потом: «Иди же, что ты стоишь?» – крикнула она ему. Он к ней, а она как увидела его рядом, снова раздражение в ней поднялось. «Не провожай!» Договорились идти на пляж. «А как же завтра?» Он прождет ее, позвонит без толку домой к ней, простоит у ее дома до полуночи, недоумевая, где же она, и уйдет, отойдет, отдалится от него Р. На террасе над садом прохаживается милиционер. Остановился, смотрит сверху на одиноко сидящего человека, а ну как спросит: «Эй, молодой человек, что вы там делаете?» Когда сидели вдвоем, и милиционера не было. В поезде кто-то на нижней полке рассказывает, а Мамиш лежит на верхней, смотрит на пробегающие чахлые деревца, а поезд мчится все дальше и дальше на запад, к границе. «Они и сами не любят, когда церемонятся», – назойливо говорит тот, внизу. И Мамиш вспоминает, как в первый раз, во тьме, ни лица не запомнил, ни глаз. Только голос: «Ну?!» Ни волнения в голосе, ни нетерпения. «Иди же!» И потом: «А ты очень впечатлительный».

«Хасай тебе во всем поможет, – писала Тукезбан Мамишу по адресу «полевая почта». – Возвращайся непременно в Баку». Путь домой был кружной, через Ашхабад. И Хасай помог. Очень хорошо помог. И встретили его, и на работу он устроился, а еще через неделю Хасай пир закатил в честь Мамиша: «Всех друзей позови!..» А потом позлорадствовал, но безобидно:

– Это тебе не кязымовское угощение! – Хасай еще в первый раз, как встретился с Кязымом, невзлюбил его. А теперь тем более – родную его сестру, Тукезбан, оставил, хотя не поймешь, кто кого оставил, Тукезбан такая упрямая, не договоришься с нею.

отца моего не трогай, не надо!

– Ну что, – улыбается Хасай, – верно я говорю? Это тебе не кязымовское угощение: мясная тушенка в ржавой банке и походный котелок!.. – Чего спорить с Хасаем? И младший дядя, Гейбат, вслед за Хасаем:

– Ко мне давайте, у меня двор большой, на всех места хватит, всех друзей своих позови!

Хасай прослезился – какие у него братья! И сын красавец, и племянник – их стать, их кровь! Сегодня Гейбат угостит, завтра Ага, средний брат, а над всеми над ними – он, Хасай, всем за отца. Мамиш пригласил свою бригаду.

– И это все?! – на лице Гейбата, всегда таком неподвижном, застывшем, изумление.

Мамиш растерялся.

– А что? Мало?

– Да нет, – пожал плечами Гейбат. – Я думал, дюжины две пригласишь… Но лучше меньше, зато настоящие друзья! Ничего, – успокаивает Мамиша Гейбат, – располагайтесь как дома, гость – самое дорогое для меня!..

И уже отброшен нож с темным сгустком. Даже издали чувствуется липкость крови, и шкурка барашка белеет, красная полоска на шерсти.

– Ну как, сын Кочевницы, доволен? – Хасай кладет руку на плечо племянника. – Пировать так пировать. Это тебе не кязымовское угощение!

при чем тут отец?!

И Мамиш вспоминает, как мать упрекает Кязыма: «Да разве так мясо режут?! Ты бы у Хасая или Гейбата поучился!» – «У Хасая! У Гейбата!» – передразнивает Кязым… Это Кязым и Тукезбан в честь сбора семьи решили в Ашхабаде приготовить шашлык. «Кто же так режет мясо? А ну-ка отойди!» И ловко, быстро – раз, раз, раз и куски мяса не крупные, но и не мелкие. А потом в Якутии пировали в честь Мамиша. «Эх, в Баку бы сейчас!..» – размечталась тогда Тукезбан. Но Кязыма на сей раз не ругала, потому что один запах шашлыка чего стоит!.. И дым ест глаза, но комары не кусают.

– За великий народ в лице Сергея! – говорит Хасай.

– Я только верховой! – щеки у Сергея красные, уши горят (станет его слушать Хасай, сказал – выпили).

– За мудрый народ в лице Арама! – Это Ага.

– Он у нас моторист. – Мамиш доволен, что вся бригада здесь и угощает их его родной дядя.

– Тем более за него, раз моторист!

– И корреспондент, – тихо добавил Гая, их мастер.

– Тем лучше, поможет когда надо! – Тоже Хасай.

– Пропагандист Морского! О винограде на привозном песке, о выставке роз на нашем нефтяном острове и так далее! – Это Мамиш, а потом шепчет Хасаю: – Надо бы и за мастера, за Гая!

– Знаем, знаем, но Гая подождет, он наш! – У Хасая свои соображения, тем более что людей – раз-два и вся компания, он и не такие застолья вел.

– За наш Дагестан!

– Ваш, да наш! – вставил Расим, и в больших глазах у него и удивление, и вызов, и ожидание ответного удара, и готовность спорить.

А Хасай уже забыл о Расиме.

– И за мастера Гая!

– Это мы его так прозвали. А зовут его Дашдемир Гамбар-оглы – Камень-Железо, сын Булыжника.

– Гая – это скала, и к имени идет, и облику под стать!

– Почитатель ансамбля «Гая», поэтому.

– Не только! Скальной породы ваш мастер!

– И за Селима, бурильщика, чтоб до самого дна бурил. И за Мамиша, конечно.

– Нет, такого я еще не ел! – отвалился от стола Расим. А уж он в армии съедал двойную норму и все равно голодный ходил.

Последний шампур тому, кто жарил, – Гейбату.

– Ну, кто следующий пир закатит? – спрашивает Хасай и смотрит на Агу. А сам уже решил, кто. – Ну уж Ага нам что-нибудь придумает без крови и кинжала, дикость какая-то… Да вымыл бы кто-нибудь этот кинжал, черт возьми! – крикнул Хасай. И тут же из дому выбежала Гумру, жена Гейбата, и нет уже кинжала со сгустком темной массы, скрылась в доме, откуда доносится звон посуды.

– А я и не знал, что она у тебя такая быстрая!

– Это не она быстрая, а твой голос прозвучал! – сказал Гейбат.

– Ты нам как отец родной! – Это Ага.

– Ладно, ладно, не хвалите, перед ребятами неловко.

– А пусть ребята слышат, какой у Мамиша дядя родной! – Как не гордиться Мамишу? Крепко прижал Хасай к груди Мамиша. Прикоснулся, и сразу будто та же кровь слилась воедино, до того физически ощутимо родство. И Гюльбала тут же, рядом с Мамишем, двоюродный брат его. И течет, соединяя их всех, кровь.

– Ну так кто же? Ты?

И Ага на балконе у себя шашлык выдал. И правда, без крови.

– Отличные у тебя дяди, Мамиш!.. Особенно Хасай. – Это Арам еще у Гейбата сказал. Два сына Гейбата песком очищали шампуры, отгоняя от себя самого младшего брата. На нем юбка вместо брюк. До приезда Мамиша, в начале лета, самому младшему обрезание сделали, и он обвязан цветастым полотном, пока не заживет ранка.

– У нас скоро свадьба одна за другой пойдет! Сначала Гюльбала, потом Мамиш. Или ты раньше Гюльбалы? Что ж, и это можно, уже подрастают сыновья у Аги. И Гейбата. Шутка ли – если каждый год по свадьбе, – двое у Аги, плюс четверо у Гейбата!

и первый в этой цепочке ты сам, с тебя и начнем!

– Ну да ладно!.. За вашу интернациональную бригаду!

Так грохочет мотор и вращаются трубы, что буровая дрожит под ногами. Шум, лязг металла, надо кричать.

– Опять идут! – в ухо Гая кричит Мамиш.

– А ты не смотри, делай свое дело! – спускаясь по наклонному деревянному настилу, Гая идет навстречу гостям.

не поскользнись, а то опозоришься!

Начальник промысла размахивает рукой, что-то объясняет гостям, приехавшим издалека, показывает на буровую, а потом и дальше, в открытое море, на острова-основания. Смуглые худощавые гости в перламутровых зеркальных очках, кубинцы, наверно. И Гая стоит поодаль, руки в карманах куртки. Вся группа направляется к ним, поднимается по липкому настилу.

– Это у нас интернациональная бригада! – кричит начальник.

– А ну-ка отойди! – это из сопровождающих. Он снял свой светлый пиджак, отдал начальнику промысла, чтобы подержал, а сам Мамиша теребит, мол, снимай робу, отойди. И гаечный ключ у него берет.

– Что вы, Джафар-муэллим, ну зачем? – останавливает его начальник.

– Нет, я должен! – И Мамишу: – Дай закреплю! – и крепит трубу. Пыхтит, но получается. – Эх, силы уже не те!.. – Мамиш слышал от Хасая это имя. Неужели он, тот самый, высокое начальство Хасая? Джафар-муэллим пожимает руку Мамиша, возвращает ему ключ и робу. Сели в две машины, уехали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю