355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Рахманин » Ворчливая моя совесть » Текст книги (страница 4)
Ворчливая моя совесть
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:00

Текст книги "Ворчливая моя совесть"


Автор книги: Борис Рахманин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)

Как раз напротив Фомичева стояла на треноге большая, похожая на мортиру телекамера, сонно гудящая, работающая. Оператор отлучился. В буфет, наверно. (Невдалеке бойко работал буфет. Приглашенные на площадь нарасхват покупали горячий кофе, лимонад, бутерброды с копченой колбасой и очень красивые коробки с шоколадными конфетами.) В квадратном экранчике телекамеры Фомичев видел то же самое, что и невооруженным глазом: Мавзолей, уборщиц, часовых, замерших у чуть приоткрытых туда, в прохладную мглу, тяжелых, темно-бронзовых дверей… И вон там телекамера. И вот там, сбоку…

Цветы были в руках у приглашенных, яркие зонтики, фотоаппараты. А там, между Историческим музеем и Музеем Ленина, в низинке – невообразимая, фантастическая мешанина красок. Подошли колонны демонстрантов, ждут… Ничего нет пестрее, красочнее празднично приодевшейся толпы! Были на трибунах и дети. Спокойные, важные. Некоторые с биноклями. Наверное, их долго инструктировали дома: «Смотри! Шалить там нельзя! Обещаешь?»

«Неужели ни разу за день, – думал Фомичев, – объектив телекамеры не направят на меня?»

Площадь заполнили спортсмены. Кто-то невидимый – не по радио, не при помощи мегафона – что-то выкрикнул: «Да здравствует…» Голос его, несоизмеримый с пространством площади, до многих не дошел, иссяк, но спортсмены услышали. «Ура-а-а-а-а!.. – ответили они. – А-а-а!..» И все на трибунах, веря им, дружно их поддержали. Среди тысяч и тысяч голосов, Фомичев ясно это расслышал, выделялся чей-то один, звенящий, ликующий. Чей-то один голос. Среди тысяч. Самый искренний? Или самый старательный? Какие красивые попадались в рядах спортсменов девушки! Какие лица! Глаза какие! Какие фигуры! Плечи! Ноги!

– Снимай! – кричал в микрофон прибежавший из буфета оператор с ободком наушников поверх кепки. – Со своей стороны снимай! Что? За меня не волнуйся! Я-то не прозеваю, как… Что? С правой! С правой ноги я сегодня проснулся! Как всегда!

Красивые девушки с улыбками размахивали руками, старались обратить на себя внимание. Чье? Телеоператора? Или Фомичева? На всякий случай он им отвечал, тоже рукой махал. Перестроение… Все новые колонны молодых, одинаково, ярко, легко одетых, вступают на площадь. Знамена, знамена. Огромные, тяжело плещущиеся, просвеченные солнцем. Огненные, розовые, пылающие знамена. Все пространство площади было заполнено этими живыми, движущимися, дышащими знаменами. Люди посматривают на часы. Без десяти десять. Рядом с букетами живых цветов – бумажные, поролоновые… Застоялась молодежь. Вот уже и в волейбол несколько человек стали перебрасываться голубым воздушным шариком. Легкое прикосновение – шарик перелетает вправо, щелчок – летит обратно. Улыбки, смех… А там, вдали, в дымке, между Историческим музеем и Музеем Ленина, – виднеются миллионы. Кипит, кипит там все. Краски, краски… Водоворот красок.

«Ура-аа-а! – грянуло, пронеслось неожиданно по площади. На Мавзолей поднимались две группы людей. Справа – в темноватых плащах, разнообразных шляпах, да и так просто, без головных уборов, седину ерошит ветер. Слева – военные. Солнце плавило их золототканые погоны, алмазы маршальских звезд испускали пронзительные, колющие, лазерные лучи. – Ааа-аа-аа-а-а!..»

Перестроение… Портреты, огромные, на полотне, парусящие портреты выплыли на площадь. Позывные радио. Десять ноль-ноль. Речь… Она звучала так естественно, даже, пожалуй, буднично, словно не под открытым небом, словно не к тысячам и тысячам обращена была, не к миллионам, а к каждому в отдельности. Воздушный шарик, тот самый, голубой, которым только что играли в волейбол, лопнул вдруг посреди речи. Кто-то чуть крепче придавил его к себе – не вырвался бы. Хлоп! Этот смешной, детски наивный хлопок… Попытался на себя внимание обратить – глупый шарик! И я, мол, не лыком шит. Речь закончилась. Словно тысячи тысяч голубей разом взлетели с площади, дружно взмахнув крыльями. Еще один шарик… Летит. Зелененький. Кто-то держал его за ниточку, но пришло время аплодисментов, руки понадобились, ниточку на миг отпустили. И – на свободе шарик. И все, все – тысячи людей на площади, на трибунах, на Мавзолее с улыбками посмотрели на летящий шарик. И еще один шарик. Нет, шар! Шарище! С материками и океанами, в сетке параллелей и меридианов. И залитая алой краской территория СССР, словно земная Красная площадь. Десять мускулистых спортсменов за канаты удерживали Земной шар, откинувшись всем телом, словно боялись: не удержат – взлетит он вместе с ними над многоцветным человеческим муравейником и понесет их, понесет, и, болтая в воздухе ногами, они будут изо всех сил держаться за канаты, чтобы не свалиться в космическую пустоту. Но… Три! Два! Один! – и разом – хитрецы! – отпустили они свои канаты. Земной шар гордо, величаво взлетел…

– Урааа-а-а-аа!..

Перестроение. Одних спортсменов сменили другие, моложе. Дети… Цветные костюмы; рыжие, черные, светловолосые головы. Синие мальчики, желтые девочки. Как красиво! Юные следопыты идут, в коротких штанишках цвета хаки, с деревянными автоматами наперевес. Юные пожарные, в блистающих медных касках. К Мавзолею бежит стайка детей в школьной форме, с букетами цветов. Всем по букету! Всем хватило! Возвращаются с коробками конфет. То-то радости, гордости будет дома, все родственники сойдутся, соседи… «Можно попробовать? Четверть конфетки?» – «Ну, конечно, конечно! Хоть половину!»

И вот, столь долго сдерживаемые между двумя музеями, двинулись по площади районы. Бауманский, Дзержинский, Ждановский… Ленинский, Пролетарский… Тимирязевский… Фрунзенский… У каждого свои атрибуты: гигантская развернутая Книга, Колба, Станок, Микроскоп, Автомобиль, Телевизор… Но в принципе, внешне – все очень похожи. Плащи, плащи, шляпы, шляпы… А у многих ветерок треплет седину. Чем-то все они – ученые, ткачи, каменщики, токари и пекари – похожи на тех, что стоят на Мавзолее. И лицом, и одеждой. Даже знакомые попадались среди многотысячных колонн. Вот дядя Паша прошагал, сосед Фомичева по лестничной площадке. А вот движется Кирилл Валерианович, родной брат мамы. А вот…

Мамы и отца первого мая дома нет. Укатили на дачу. Собственно, они еще с начала апреля в Валентиновку забрались. Хозяйство у них там, клетки с кроликами. Они ведь всю жизнь этим занимались, то есть животноводством. Учебники даже составляли. И теперь, на склоне лет, уйдя на пенсию, тем же заняты. Только практически наконец. Хоть и в пределах дачного участка. Родители у Фомичева уже в возрасте. Как быстро старятся те, что уже стары… Даже о сыне они уже не пеклись, как некогда. Выдохлись. Спокойно, чуть иронично, а скорее с добродушным равнодушием взирали на его бурную, летящую мимо них жизнь.

– Юра, приезжай на май к нам, на дачу. Я забью кролика. Затушим. А с тебя – винцо, – так пытался завлечь его отец.

– Старосветские помещики! – сердито выкрикнул он, наглаживая куртку с белым отпечатком ступни Крыжовникова. – Рантье! Созерцатели! Меня, между прочим, на Красную площадь делегировали! Командовать парадом буду я! – и в подтверждение показал отцу великолепный пригласительный билет с печатью и тисненым порядковым номером.

– Юра, – как-то понурившись, произнес вдруг отец, – скажи, ты не забыл, что ты у нас приемный? Конечно, в каком-то смысле это было бы хорошо, но…

Поплевав на палец, попробовав утюг, Фомичев продолжал гладить.

– Но ты уже давно об этом не заговаривал. И нам с мамой кажется, что… Что ты не потому, что… А потому… что… Понимаешь, нам хотелось бы знать… Уверенности хотелось бы, что не зря… Что тебе это принесло определенную пользу и…

На кухню вошла мать.

– О чем разговор?

– Отец решил мне напомнить историю моего происхождения. А я, между прочим, все отлично помню. Городок в Сибири… По документам – место рождения. Детский дом. Стою я как-то у ворот, в носике ковыряюсь… Сколько мне тогда было?

Прислонившись плечом к дверному косяку, мать молчала.

– Семь, – сказал отец, – если по документам…

– Так вот… Стою. И вдруг на дорожке два человека показались. Дяденька и тетенька. Добрые-предобрые…

– Мы сначала подумали, что ты девочка, – сказал отец, – ты был такой… Ты был болезненный в детстве.

Фомичев нахмурился. Он не терпел болезненных.

– Почему, собственно, вы отправились так далеко? Разве этого добра мало в Подмосковье? Час на электричке – и…

– Дело в том, – вздохнул отец, – что… Еще до войны… Что мама тоже там воспитывалась. Именно там. Вот мы и поехали туда. – Он посмотрел на мать, заулыбался. – Знаешь, Лида, а Юре выделили место на трибуне, на Красной площади! Да, да!

– О, это честь, – с трудом выговорила мать. – Это… – она перевела дыхание. – Юра… Мы… Хочешь шапку из кроличьего меха? А то папа собирался отнести шкурки в заготпункт… Хочешь?

Демонстрация закончилась. Красная площадь опустела. Испарился куда-то неунывающий Крыжовников. Слетели с крыши ГУМа и опустились на брусчатку голуби. А Фомичев все стоял на трибуне, никак не мог заставить себя сойти с нее, задумался, замечтался. Пришли рабочие, стали демонтировать трибуны, разбирать их, готовить к отправке на склад, до следующего раза. Один из них согнал Фомичева с его законного места. «Чего стал? Надо было во время парада здесь стоять, а не после!» – «А я и во время парада здесь стоял!» Рабочий недоверчиво засмеялся. «А может, ты даже там стоял? – кивнул он на Мавзолей. – Что-то лицо знакомое…» Фомичев, конечно, мог бы и на это ответить. «Дай срок, – мог бы сказать, – и там стоять буду!» Но промолчал, ушел.

Демонстрация закончилась, а праздник продолжался. Бурлили, гудели улицы и переулки. Изо всех окон неслась музыка, плыли вкусные ароматы. Фомичев шел по Садовому кольцу, от Маяковки до Восстания и дальше… По левой стороне. Известно, чем может похвастать левая сторона на этом отрезке. У Центрального концертного зала, у Театра сатиры, у Театра Моссовета толпы жаждущих лишнего билетика. На ступеньках здания Военной академии стоит выглянувший на минуту на свет божий юный, при полной парадной форме, с кортиком на золотом поясе и с красной повязкой на рукаве лейтенант. Дежурит в праздник. Какое высокое доверие! Дома, магазины… «Промышленные товары» закрыты, «Продовольственные товары» – настежь. Торопись, кому горючее и закуска необходимы, а то рабочий день нынче короткий, продавцам тоже погулять охота, что они, не люди, что ли? Домик Чехова, еще чей-то домик за высоким зеленым забором… Угловой, с вывеской «Общество охотников и рыболовов». Конец улицы Герцена – на ней уже сугубо своя, отличная от Садового кольца, от площади Восстания жизнь, жизнь иностранных посольств, добротных кирпичных кооперативных небоскребов, старых усадебных строений, занятых под конторы… Но на Герцена Фомичев не поворачивает, – значит, и разговора о ней нет, так же как и об улице Воровского, тоже вливающейся в круглое, синее от выхлопных газов озеро площади Восстания. Угловой с той стороны улицы Воровского. Филиал женской больницы на втором этаже. Бледные святые лики за не очень-то прозрачным, запыленным стеклом. А внизу, на улице, задрав головы, стоят виновники их заточения. Пришли с праздничком  п р о з д р а в и т ь. С цветочками пришли, с авосечками. «Как ты себя чувствуешь?» Слабая, успокаивающая улыбка за серым стеклом. Пристальный, странно-изучающий взгляд. Отвыкла…

«Что же мне теперь делать? – шагая левой стороной Садового кольца, размышлял Фомичев. – Мне двадцать с небольшим, я отличник… Что ж, очевидно, жить себе да поживать и впредь успешно штудировать учебные пособия, активно участвовать в… Что тут еще придумаешь?..» В памяти Фомичева все еще явственно жило видение Красной площади, текла гигантская, бесконечная человеческая река; плескались просвеченные солнцем, свежесотканные – наверно, в счет перевыполнения плана! – кумачовые полотнища. Она вошла в него там, там, на площади, эта странная, томительная, не дающая успокоения тревога. Он догадывался – масштаб, масштаб иной, еще неведомой, настоящей жизни открылся ему там. И славы, и труда… И спроса… С себя, с других… Масштаб!.. Тяжело, скучно, убийственно скучно было возвращаться назад, к прежнему… Что же делать? Как утвердить в себе этот масштаб навек? Своим его ощутить? И по праву чтобы, по праву… Фомичев ни на секунду не сомневался, что не только его одолевают эти мысли, это тревожное беспокойство души. Наверняка и у Алика Крыжовникова сейчас то же самое на душе творится. Фомичев вспомнил большое носатое лицо своего рослого приятеля… Как Алик радостно что-то вопил, рукой махал, как оглушительно кричал «ура-раа-а!», как… И все другие, рядом с Фомичевым стоявшие на трибуне, то же самое… И человек в синем пиджаке, улыбавшийся гимнасткам, и тот, в коричневом пиджаке, обмахивавшийся шляпой, и тот, морщинистый, с желтыми усами, кончики которых уже посеребрила седина… Этот желтоусый все время что-то записывал в блокнот. Для памяти, наверно, для внуков и правнуков… И женщина там стояла, букетом от солнца заслонялась… Обычные люди, ничем особо не примечательные. Интересно, как же они все жить станут на свете после нескольких часов на Красной площади? Неужели так же, как жили до этого?

Театр киноактера в глубине двора. Еще здание – уже несколько лет в ремонте. Краснокирпичная школа. Огромное здание, в нижнем этаже которого несколько магазинов. «Галантерея», «Ткани», «Овощи»… По ту сторону, у американского посольства, целая автовыставка, автомузей, автоколлекция… Самые разнообразные автомобили. Пыльные, заляпанные глиной российских дорог, с помятыми крыльями и новенькие, сияющие перламутровым лаком. По ту сторону места для них уже мало. Стоят несколько и по эту сторону. В том числе великолепный, цвета старой слоновой кости «мерседес». Фомичев остановился, покачав головой, осмотрел машину с головы до ног, снова головой покачал. «Загнивают…»

– Хелло, бой! – у арки, возле магазина «Ткани», стоял толстячок в голубых, тесноватых ему джинсах, в туфлях на очень высоком каблуке. Пиджак, галстук – все ненашенское. Короче, пижон в рассрочку. И под большим градусом.

– Твоя машина? – кивнул он на «мерседес».

– Что?!

– Твоя машина, спрашиваю?

– М-моя…

– Продай!

Не улыбается, со всей серьезностью предлагает.

– Самому нужна.

– Тебе нужна, а мне нужнее. Продай! Хорошо заплачу!

– А сколько?

– Вот это разговор! Не обижу, двадцать тыщ дам!

– Ха-ха! – обиделся Фомичев. – Двадцать! Шутишь! Давай тридцать!

– Тридцать?! Ты в своем уме? – Пижон не на шутку рассердился. – Тридцать! Дай бог мне за нее тридцать выручить, когда в солнечные края ее перегоню. Двадцать две берешь? Двадцать три? Ну, последний раз спрашиваю – двадцать пять?

Фомичев, хоть и без особой охоты, согласился.

– Значит, по рукам? – обрадовался толстячок. – Ну, так бы сразу и говорил. Значит, тебе двадцать пять, пару-тройку сотняг на накладные расходы, чистой прибыли – четыре тыщи с небольшим! – он расхохотался. – За десять минут – такой заработок! Неплохо, а? А знаешь, чья это машина? Третьего атташе! – он кивнул на ту сторону. – Ох, со мной раз случай был! – он понизил голос, оглянулся по сторонам. – Я в этом доме живу, как раз над «Тканями». Когда утром из окна ни выглянешь – всегда посольство видишь. А однажды проснулся, подошел к окну… Яп-пон-ский городово-о-ой! Что это?! «Ткани»! Понимаешь, улицу вижу, начало туннеля, троллейбус ползет десятый номер, а по ту сторону – магазин «Ткани». Оказался, понимаешь, спьяну в гостях у этого самого, – кивнул он на «мерседес», – у второго атташе! Каково?

– Молодец, – кивнул Фомичев, – хорошо врешь!

Пижон просиял.

– Ну, двинули ко мне. Гости там у нас, музыка, винегрет! Хочешь поиметь мою жену?

Удивленно вытянувшееся лицо Фомичева его рассмешило.

– Ага, испугался! – Он взял его за руку. – Пошли!

…Открыла им молодая женщина с очень сердитым лицом. В цветастом клеенчатом фартуке.

– Уже успел где-то! – выкрикнула она с бессильной злостью. – Дома не можешь, скучно? Обязательно нужно, чтобы…

– Познакомься, это мой новый друг. Мы с ним заключили только что очень выгодную…

– Твои собутыльники меня не интересуют! – выкрикнула она со слезами. И, повернувшись, ушла.

Фомичев хотел было сбежать, но пижон преградил ему дорогу.

– Не трусь! – И, понизив голос, оглянувшись на распахнутую дверь, объяснил: – Ей уже тридцать семь, на два года меня старше, вот и вопит. Забыла, что я ее с ребенком взял. – Еще более понизил голос, в самое ухо Фомичеву: – Алименты с бывшего мужа сертификатами получает, понял? – и многозначительно провел по своим одеждам. – Из «Березки» все, понял? Потому и терплю.

…Шум, дым, столпотворение. Музыка, говор… Несколько парней. Одни в джинсах, другие в изысканных дорогих костюмах и в цветных рубашках, широкие воротники которых выложены поверх пиджаков. Несколько молодых женщин и девушек. Кто в мини-юбке, кто в длинном, до пят, шуршащем платье. Курят, закусывают, танцуют. Речь пересыпана английскими и французскими фразами, латинскими изречениями. Анекдотам, шуткам, забавным случаям из жизни нет конца.

– Как говорили древние: карпе вием!

– Вынь карпа, что ли?

– Почти… Или: лови момент!

– Май фейворит кала из блу!

– А мой – серо-буро-малиновый!

– Ох, братцы, вот я в гостеприимной Армении май прошлый отмечал… Ну, доложу вам!.. Тяжело пришлось!

– Что? Ереванского разлива?

– Вот-вот!

– Тяжело в Армении – легко в бою, – вполголоса произнес краем уха прислушивающийся к разговору Фомичев.

Никто не расслышал его шутку. Только Пижон.

– Тяжело в Армении – легко в бою! – повторил он со смехом.

Теперь все расслышали, одобрительно рассмеялись, стали хлопать его по плечу.

– Взгляните на эту рюмку с коньяком, – философствовал один из парней, лысый и коренастый, со значком мастера спорта. – Несмотря на свое содержимое, она твердо стоит на единственной ножке. Она полна сознанием собственного достоинства, хотя содержимое ее уже наполовину выпито. А внутри ножки – взгляните! – блик, похожий на столбик ртути. Сорок полновесных градусов на шкале. Коньяк! Хоть и не ереванского разлива!

– Ты этого хотел Жорж Данден!

Ну, и т. д. и т. п. У Фомичева было такое чувство, будто кое-что из произнесенного записано у гостей на ладонях разборчивым почерком. Какая-то совсем юная девица, девочка, усевшись перед трюмо, оскалившись, красила помадой губы. Когда женщины красят губы, они всегда как бы оскаливаются. И эта туда же. Накрасила вишневой – не понравилось. Стерла. Нашла на тумбочке другой колер, посветлее, клубничный, – оскалилась, накрасила, тоже не по душе. На тумбочке уже несколько ваток лежало с мазками разных оттенков алого цвета.

– Обезьяна, – прошептал Фомичев едва слышно, почти мысленно и смутился, увидев в трюмо устремленный на него оскорбленный взгляд. И еще на одну девушку обратил Фомичев особое внимание. Черненькая, гибкая. Забравшись на стул, отвернувшись от общества, она несколькими фломастерами что-то такое рисовала на стене. Сама худенькая, а ноги сильные, полные. Что она рисует? Э, да это же Аленушка! Ну да! Сидит грустная над водой, задумалась над тем, как жить дальше.

– Вы художница? – робко спросил Фомичев.

– А вы в этом сомневаетесь?

Вынырнул Пижон, нес Фомичеву кофейную чашечку с водкой и соленый огурец на вилке. Очевидно, как гонорар за армянскую шутку.

– Знаешь, кто это? – спросил Пижон у Художницы.

– Знаю. Такой же остолоп, как ты!

Через некоторое время Фомичев был уже чуть ли не душой общества. Перетанцевал со всеми дамами, не исключая девочки с серебряными губами – и такая помада нашлась на тумбочке хозяйки. Танцевали они молча.

Только в конце танца, когда Фомичев полушутливо поклонился, она…

– Через два года мне будет восемнадцать. И я вам за обезьяну та-а-ак отомщу…

– А как?

– Увидите!

– Скажите, а в каком месяце через два года вам исполнится восемнадцать?

– В июне. Семнадцатого июня.

– И я семнадцатого июня!

Она почему-то не удивилась.

– Вот и прекрасно, не забудете.

Пригласил Фомичев, войдя во вкус, и хозяйку дома. Она не отказала, хотя и не сняла своего клеенчатого фартука.

– А ты хват, – заметила она хмуро. – Откуда, собственно говоря, ты взялся?

– С Красной площади! Не верите? – продолжая танцевать, он показал ей все тот же пригласительный билет.

Продолжая танцевать, она взяла билет, долго рассматривала его, вернула и теперь столь же долго изучала улыбающуюся физиономию Фомичева.

– Я вижу тебя в первый раз, – произнесла она, – и больше, думаю, не увижу, но мне хочется… Сама не знаю почему… Хочется, чтоб ты оказался человеком. Человеком! – повторила она, как-то странно повысив голос.

– Знаешь, – смутился Фомичев, – а я скоро уезжаю. Далеко-далеко! – и он махнул рукой в неопределенном направлении. – На Север, в общем. В Заполярье. Перейду на заочный и…

Она смотрела на него расширенными, чуть сумасшедшими глазами.

– Пожалуйста, никому здесь, кроме меня, об этом не говори. Ладно?

– Думаешь, засмеют?

– Ну что ты! Это хорошие ребята. Лингвисты, физики… Вон тот, лысый, автогонщик, чемпион. Но, понимаешь… То, о чем ты мне сейчас рассказал… Не говорят об этом. Понимаешь?

– Послушай, а кто вон тот кадр? С серебряными губами?

– Моя дочь.

Фомичев присвистнул.

– А кто же ее отец? Если не секрет?

– Очумел? Он же тебя и привел сюда! Вон тот остолоп толстый!

Фомичев снова присвистнул.

– А кто он по профессии?

– Продает в подземном переходе книги.

…Было уже довольно поздно.

– Мужики, – канючила черненькая гибкая художница, – ну, кто меня проводит домой? Мужики!..

И он пошел ее проводить. По дороге, выяснив, что родителей его нет дома, она предложила направиться к нему.

– Посмотрю, в каком интерьере ты обитаешь.

…Уже под утро, прижавшись к Фомичеву всем телом, положив на его грудь легкую смуглую руку, шепотом рассказывала о своем муже.

– Бесконечно талантливый человек, гений! Ты бы посмотрел на его работы! Особенно одна есть… Свой вариант «Похищения Европы». Верх изящества! Необыкновенное чувство красоты! Сколько грустной иронии! И – это правда, поверь! – у быка все время меняется выражение лица, то есть морды. Он все время на кого-то похож. Вчера вечером, когда я уходила в гости, он был похож… Угадай на кого? На тебя! А муж… Муж мой, поверь, законченный остолоп! – В глазах у нее блеснули слезы. – Патентованный остолоп! Начальства боится, милиции… Мыться не любит. Я сама для него заказы добываю! Представляешь?

– А где он сейчас?

– Как где? С сыном его оставила. С Егором.

Фомичев помолчал немного, повздыхал, представляя себе необыкновенный вариант «Похищения Европы», быка с меняющейся физиономией, и неожиданно признался:

– Знаешь, а я… Я скоро уезжаю. Далеко-далеко… – Уже при первых словах он с удивлением ощутил, каким вдруг чужим, как бы посторонним стало ее тело, но по инерции продолжал: – Скорее всего, на Север. Есть, видишь ли, в Заполярье один маленький поселок, он…

Она вдруг поднялась с постели, быстро, он и отреагировать толком не успел, стала одеваться.

– Ты что? Постой!..

Грохнула закрывшаяся за ней дверь.

Прошло несколько дней. Фомичев места себе не находил. Эта легкая смуглая рука, лежавшая на его груди… Наваждение! Он все время ее чувствовал. Адрес Художницы он примерно знал. Во время бесед ночных это как-то само собой узналось, хоть он и не задавался такой целью. Что же делать? Решил простоять весь день у ее дома, авось выйдет в магазин или заказ для мужа пробивать… И они увидятся. И поговорят. Жила она на Кутузовском. Возле дома с большим количеством всевозможных арок стояла тележка мороженщицы. Фомичев обрадовался. Значит, с голоду он за день ожидания не помрет. Но не успел он доесть первой же порции эскимо, как появилась Художница. Она направлялась домой. И в магазине уже побывала, судя по авоське, и, вполне возможно, даже парочку заказов вырвала в Худфонде. Огонь девка! Увидев его, усмехнулась и прошла мимо.

– Постой! Ты что? – бросился он за ней. – Нужно поговорить!.. Я… Ты знаешь, мне все время… Твоя рука…

Она остановилась. Переложила авоську из левой руки в правую. Он хотел взять у нее авоську – не позволила.

– Ну, слушай… Ты что же вообразил, что я к тебе домой отправилась потому, что… Потому, что я… потаскушка, да? Богема? Признавайся! Нет, Юрочка! Я тебя выбрала, вот что. Поставила на тебя. Теленок, думаю, но… Но сильный. Вырастет – вроде того быка станет, что на картине, такой все препоны сокрушит. И я за его могучими плечами буду как… Как… – По лицу ее, закручиваясь, потекли слезы. – А ты… Ты цыпленок! И не бык из тебя будет, а петух! В Сибирь он едет! На Северный полюс! Сила в утином яйце, яйцо в хрустальном ларце. А ларец – на краю света, да? Сила, молодой человек, как деньги. Или есть она, или ее нет. Поезжай, поезжай, поищи ее, вообрази себя сильным!..

Мороженое подтаяло, стало капать. Фомичев, ошарашенный ее странными, но не лишенными какой-то логики рассуждениями, стал по-детски лизать эскимо, подхватывая языком тающие белые комочки. Она снова перенесла авоську из правой руки в левую. Повернулась, пошла в арку. А Фомичев за ней. Она в лифт, а он по лестнице бегом, даже обогнал слегка лифт. Хорошо, что лифт был не скоростной. На шестом Художница вышла. Взглянула…

– Мороженое доел?

– Ага…

Она отперла дверь, вошла, закрыла за собой. Он позвонил. Она открыла. Сзади, за ее спиной, была распахнута широкая стеклянная дверь в гостиную. И там… На стене… Там висела картина… «Похищение Европы». Дебелый курчавый бык плыл по голубому морю. Фомичев моментально его узнал. Крыжовников! Алик Крыжовников – вот кто был прообразом этого могучего, жизнерадостного быка. А на нем, удобно развалясь, словно на тахте, полулежала улыбающаяся Художница. Темноволосая, в красном платье, с голыми толстыми ногами. Одной рукой она держалась за рог… Но… Но ведь ни Художница, ни ее муж не знакомы с Крыжовниковым! Откуда же…

Проследив за его потрясенным взглядом, Художница снисходительно рассмеялась. Еще минута, с пронзительной ясностью понял Фомичев, – и он ее потеряет. Потеряет даже больше, чем ее… Потеряет, может быть, счастье – он, правда, не очень хорошо представлял, что это – счастье? Но отдать ее Крыжовникову?! Этому быку?! Нет!

– Ну, хочешь… Я не уеду… Хочешь?

Она протянула ему бумажку:

– Не уедешь – позвони, – и захлопнула дверь.

Через три дня он позвонил.

– Я уезжаю.

– Когда?

– Сегодня. В шестнадцать двадцать.

Она помолчала.

– Я тебя провожу. Приходи. За час. Подожди во дворе.

С рюкзаком за плечами он явился во двор ее дома. Прошел мимо мороженщицы, не соблазнился. Сел на скамейку. На трехколесном велосипеде проехал возле скамейки мальчик лет этак пяти с настоящей медалью «За отвагу», пришпиленной к курточке.

– Вы дядя Юла? – спросил он.

– Что? А, да-да! Я! А ты кто?

– Егол. Мама велела пеледать, что сейчас плидет.

Прибежала запыхавшаяся Художница. С большим свертком.

– Это тебе на дорогу. Спокойно, из всех окон глядят…

Подъехал на велосипеде мальчик.

– У Егора сегодня день рождения. Видишь, велик ему подарили, медаль. Подари ему и ты что-нибудь.

Ничего такого, кроме коробка со спичками, у Фомичева не нашлось.

– Можно – спички?

– Можно.

– Москву он не сожжет?

– Одного коробка для этого недостаточно.

Счастливый Егор стал зажигать и разбрасывать горящие спички.

…Приехали на Казанский вокзал. Стояли на перроне. Она несколько раз его поцеловала, уткнувшись в грудь, поплакала.

– Дело в том, – начал Фомичев, – что ты не совсем права. Дело вовсе не в силе… Я вовсе не потому… Я…

– Молчи! Молчи!..

Внезапно на перроне появился Алик Крыжовников. Мистика! Он был почему-то в выцветшей больничной пижаме, в шлепанцах на босу ногу. Фомичев не знал, что и подумать. Ведь он уедет сейчас, а они… Крыжовников и Художница останутся вдвоем.

– А-а-а, вот ты где! – радостно орал Алик, проталкиваясь сквозь толпу. – Чудом узнал, что ты едешь… Чудом! Ну, не преминул… – Поздоровавшись, щелкнув при знакомстве с Художницей шлепанцами, он с ходу принялся жаловаться, что после решения Фомичева отбыть на Север создалась среди друзей для него, Крыжовникова, нестерпимая обстановка. Все почему-то убеждены, что на Север должен ехать и он, Крыжовников, поскольку на Красную площадь он тоже в свое время получил пригласительный билет. К тому же – такой лоб здоровый.

– А я никому ничего не должен! – жаловался Крыжовников. – Пойми, Фомичев!

– Понимаю, – согласился Фомичев, отводя взгляд.

Крыжовников очень смешно рассказал, каким образом он отделался от возлагаемых на него ироничными друзьями надежд. Сосед по квартире его выручил, диабетик. Крыжовников отнес в поликлинику бутылочку с анализом, принадлежащим соседу, и…

– Поверите, через четверть часа «неотложка» за мной примчалась! Пятый день в палате загораю! Ну, ладно, ладно, считай – прощен! – хлопнул он Фомичева по плечу. – Знаешь, а я тебе даже завидую немного. Сибирь! Сфотографируйся там на «катерпиллере», пришли фото.

– А что это такое, катет… катер… Как?

– Ну и чудачок! Едет в Сибирь, а не знает, что такое «катерпиллер»! Бульдозер фирменный!

Художница молчала. На громогласного Крыжовникова поглядывала отчужденно, без особого интереса. Когда поезд, скрежеща, сдвинулся с места, поплыл, поплыл, Крыжовников, оставшись на месте, махал рукой, а Художница быстро пошла вслед за вагоном, у самого тамбура, еще открытого. Она всхлипывала, вытирала платком глаза. И хотелось схватить ее за тонкую, смуглую руку и одним рывком втянуть к себе, вырвать из окружающего ее мира остолопов. Фомичев вернулся в купе.

– Жена? – спросила старуха, обложенная круглыми узлами, словно наседка яйцами. Он кивнул. В свертке оказались яблоки, кусок колбасы, булка, махонькая стеклянная баночка зернистой икры – очень холодная, прямо ледышка – как видно, долго пролежала в холодильнике, – и бутылка «беловежской».

– Да, – еще раз кивнул Фомичев старухе, – жена.

11

За окном так и не стемнело, хоть было уже около трех ночи. На соседней койке похрапывал Гудим. Фомичев оделся, обулся. Не в резиновые сапоги, естественно. Достал башмаки. И вышел. Решил прогуляться. Решил пройти главной поселковой улицей, бетонкой, местным Калининским проспектом, по левой стороне его. Улица просматривалась из конца в конец. В начале ее – гостиница. Довольно броское строение, обшитое снаружи свежим еще, желтоватым тесом. И не без некоторого комфорта внутри. Даже номер «люкс» имеется. Дальше – общежития. «Москва» и «Киев». Города разные, а общежития ничем одно от другого не отличаются. Даже бачки с водой в коридорах одинаковые. Даже собаки на оба общежития – одни и те же. Полкан, Марс, Белка, Моряк, Волчок, Снежок и Пальма. Лохматые, добродушные, остроухие собаки, которых и в поселке, и во всем Заполярье – чуть меньше, чем комаров. Никто их не кормит – что это за собака, если сама себя не прокормит? – но зато каждая из них четко знает, кто ее хозяин. Не хозяин собаку выбирает, а собака хозяина. Вот и сейчас, стоило Фомичеву выйти на улицу, – три, четыре собаки сейчас же прервали дремоту, поднялись. Припав передними лапами к земле и выгнув спины, сладко потянулись, широко зевнули, раскрыв полные белых, акульих клыков пасти, и, стегая по воздуху хвостами, двинулись вслед за своим избранником по левой стороне улицы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю