Текст книги "Ворчливая моя совесть"
Автор книги: Борис Рахманин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
– А меня вот тоже недавно за иностранца приняли, – раздался внезапно позади хриплый, но добродушный бас. Над спинками кресел вырос и склонился к ним какой-то веснушчатый, курносый дядечка. – Мы с Ялты сейчас летим, с другом, отдыхали там. Да вот он, мой друг, рядом сидит, спит. Видите? Ну, пошли мы на пляж в Ялте. Я с себя все снял – часы, брюки – и ему. Стереги, раз плавать не можешь. Окунулся – вода как лед! Январь все-таки. Вылажу – ни друга, ни штанов моих, ни часов, ни ключа от палаты. А друг, оказывается, в ресторан «Ореанду» зашел, погреться. Ну и засиделся. А я весь день по городу в одних плавках ходил. Все думали – иностранец. Пальцами показывали!..
…Надрывался проголодавшийся младенец. У туалета, где кто-то вздумал побриться, создалась очередь…
Прилетели. При выходе веселый, улыбающийся Медовар представил своим спутникам остальных интуристов, господина с седыми усиками и сухопарую бабусю: «Герр Шнорре! Фрау Рейнголд!»
– Какое удивительное совпадение! – восклицал Медовар. – Мистика! Представьте, наши западногерманские коллеги следуют по тому же маршруту, интересуются русской глубинкой! Сначала сюда – в областной центр, затем – вполне возможно – в районный и, наконец, чем черт не шутит, мы все вместе отправимся в Ермишинские Пеньки! Мечта Ильи Филипповича Мухортова сбылась бы в таком случае на двести процентов! А для нас, – добавил он, понизив голос, – это лучше. Вместе с ними и нас будут принимать на уровне мировых стандартов. Понимаете?
– Интуристы здесь? – впрыгнула с трапа в открывшуюся дверь девушка в умопомрачительной, расшитой цветами дубленке. – Граждане, вернитесь на свои места! Вернитесь, гражданин! Пропустите интуристов! Сядьте, гражданин! – толкнула она локтем Медовара. – Сядьте, вам говорят! Интуристы, пройдите вперед! За мной идите!
Да уж не та ли это самая девица?! С тем же красивым, правильным, пустым лицом, с той же всесокрушающей деловитостью робота. Но как же она сюда попала? Каким образом обогнала самолет?..
Послушно семеня вслед за властной красавицей, интуристы скрылись в здании аэропорта. Прочих – хоть здание аэропорта было в десяти метрах – долго выдерживали на обжигающе морозном, метущем по бетону январском ветру. Но вот прибыл длинный приземистый автокар. Взявшись за руки, дежурные девчата стали втискивать туда пассажиров, как сельдей в бочку. Набили, примяли, с трудом закрыли дверь. Автокар тронулся. И тут же остановился. Приехали.
Когда они, пробившись через толпу, вышли на другую сторону здания, на площадь, от подъезда плавно отошла новенькая, сверкающая черным лаком «Волга». Мелькнуло знакомое, похожее на мотыгу лицо.
– Момент! Момент! – бросился было вдогонку Медовар.
Но Твердохлебова схватила его за шиворот:
– Перестань суетиться!
Медовар вскипел:
– В чем дело? Я всего лишь хотел узнать, в каком отеле они планируют остановиться! Между прочим, я не для себя стараюсь! Да, да!.. И поскольку старшим группы являюсь все-таки я, а не… то попрошу вас… Да, да, попрошу!..
Он сказал «вас», имея в виду и Огаркова. И не ошибся. Старания Медовара казались Виталию чрезмерными. Было просто невыносимо, невыносимо…
– Анатолий Юрьевич, – произнес он невольно для самого себя, – но это… это ж для нас… ну, унизительно даже, если хотите. Вы извините, но… Это…
– Молодец, Виталий! – повернулась к нему улыбающаяся Луиза Николаевна. – Спасибо за поддержку! До чего же вы похожи на… на одного нашего общего с Медоваром знакомого! Правда, Толя? Ты не находишь?
От их дружного натиска Анатолий Юрьевич съежился как-то, сгорбился.
– Не нахожу, – проворчал он в сторону, – если и похож, то только возрастом, ничем больше…
Она улыбалась.
– Ну ладно, ладно, не волнуйся. Тебе это вредно.
«О каком общем знакомом они говорили?»
– Прощения просим… – рядом с ними, переводя сомневающийся взгляд с одного на другого, стоял человек, от которого крепко пахло бензином. – Вы случайно не группа будете? Из Москвы?
Их встречали! И даже с транспортом. Заняв в автобусе, украшенном надписью «Филармония», командорское место, Медовар повеселел.
– Итак! Каков наш маршрут? – обратился он к водителю. – В филармонию? Отлично! Затем, надеюсь, вы сможете нас доставить на улицу Декабристов, на радио? Сможете? Отлично! Дело в том, уважаемый, что у нас, – он озабоченно глянул на часы, – в семнадцать тридцать запланирована запись. Сможете? Заранее благодарим!
Директор филармонии, представительный мужчина с поставленным голосом – брошенный на руководящую работу оперный певец? – принял москвичей в своем увешанном афишами кабинете. Больно стиснув им руки, усадив, он поделился планами. Письмо в столицу жителя Ермишинских Пеньков Ильи Филипповича Мухортова, содержание которого известно всему активу, вызвало к жизни целый ряд мероприятий. Задуман, в частности, межрайонный «Фестиваль искусств». На село едут артисты, музыканты, писатели. Подготовлена специальная сводная афиша… Шурша висевшими на стене бумажными простынями, директор нашел, снял и расстелил на столе самую яркую.
– Вот, взгляните! – ткнул он в афишу.
В графе «писатели» Виталий увидел и свою фамилию. Изумленную радость, почти восторг, вызванные этим фактом, чуть-чуть портило лишь то, что вместо отчества Васильевич в афише было напечатано Наумович. Медовар напутал, неправильные сведения о нем дал.
…В семнадцать тридцать, как ни странно, они действительно записывались на радио. Организационные дарования Анатолия Юрьевича на этот раз проявились во всем блеске.
– Только умоляю – попроще что-нибудь! – шепотом инструктировал он спутников перед входом в студию. – Я записываюсь в этом городе раз в пять лет и всегда с одним и тем же апробированным репертуаром. Никто не помнит. За пять лет состав редакторш, как правило, меняется. Кто замуж вышел, а кто на пенсию… Да, Виталий, умоляю, старик, то стихотворение – ну, помнишь? – «Передвигают в небе мебель…» – не читай ни в коем случае! Вырежут! Сочтут, что ты тем самым намекаешь на существование в небесах господа бога!..
Час спустя на том же автобусе отправились на вокзал, к поезду. С тем, чтобы ранним утром прибыть в райцентр.
– Иностранцы в вашем вагоне есть? – справился Медовар у неприветливой, долго проверявшей их билеты проводницы. Вопрос этот он задал громко, смело, давая, должно быть, понять своим спутникам, что их недавний протест он всерьез не принимает.
– А я почем знаю? – пожала проводница плечами. – Мордаса у всех одинаковые, и у русских, и у иностранцев. А по одежке не скажешь, теперь все богато одеваются. Сам ищи своих иностранцев!
– Наверно, они в другом вагоне, в купированном, – предположил Медовар, не падая духом, – надо будет пройти позже…
Одну из нижних полок в их отсеке занимала очень смуглая черноглазая женщина с пятилетним сыном. Своими объемистыми плетеными корзинами и обмотанным проволокой чемоданом она все свободное пространство загромоздила. Мальчишке ее не сиделось, он то и дело убегал, пропадал. В соседнем отсеке морячок-отпускник показывал соседям при помощи носового платка все виды морских узлов. Какая-то краснощекая девушка – будто с мороза – читала книгу, хохоча иногда во все горло. (Смешная книга попалась.) Еще дальше – плацкартный вагон просматривался насквозь – трое пассажиров в одинаковых меховых телогрейках увлеченно играли спичечным коробком, старались поставить его на попа. Побывав во всех отсеках, во всех развлечениях приняв деятельное участие, пятилетний непоседа устроился наконец в тамбуре, на мусорном бачке. С важным видом брал у пассажиров газетные свертки с объедками, пустые консервные банки и, приподнимаясь, бросал под себя, в бачок.
– Я вижу, вы очень хорошие люди, – присмотревшись и сделав соответствующий вывод, сказала Медовару смуглая женщина. – Хорошие и грамотные, у вас вещей мало.
– Да, вещей у нас не густо, – подтвердил сатирик.
Женщина расплакалась. Оказалось, что она с сыном едет издалека, из Азербайджана, в пути у них было уже три пересадки, она очень измучилась с тяжелыми вещами и ребенком.
– Азербайджан?! – вскричал Медовар. – Я там много раз бывал! Лиза, да ведь мы там вместе однажды были, помнишь? На декаде?! Боже, как нас там угощали!
Сочтя их в связи с этим чуть ли не земляками, женщина распаковала некоторые из своих корзин, достала овечий сыр, копченое мясо, снаружи почти черное, а внутри – розовое, нежное; пахлаву – пирог со сладкой ореховой начинкой – и огромные тяжелые гранаты, в трещинках которых, как чьи-то яростные глазки, алели зерна. Достала и бутылку чачи. Прозрачная жидкость была как бы подернута дымкой.
– Кушайте, кушайте! – приглашала она, счастливая таким совпадением, встречей почти с земляками.
Ужин был весьма кстати, обедали они давно.
– Кушайте, дорогие, кушайте!
Ехала женщина далеко, к мужу. Он работал завмагом, был нечист на руку и вот – сидит теперь, отрабатывает… А она возит ему раз в год домашние продукты. На этот раз захватила с собой и подросшего сына – гордость семьи.
– Мы недавно обедали, спасибо, – стал отказываться Огарков.
– Да, да, – подхватила Твердохлебова, бросив на него одобрительный взгляд, – уберите, а то мужу не останется.
– Кушайте, дорогие, не беспокойтесь. Мужу тоже хватит. Я много везу. Сама наготовила, родственники принесли. – Женщина снова заплакала. – Я ему говорила: Мамед, хватит, слушай! Остановись! Пожалей меня, пожалей сына…
Подкрепившись, Медовар, ни слова не говоря, поднялся, пошел по проходу в тамбур, где заведовал мусорным бачком пятилетний непоседа, ушел в другой вагон, очевидно в поисках иностранцев. Он долго не возвращался, час или два. Твердохлебова уже волноваться стала, как вдруг на какой-то остановке он появился, замерзший и злой до предела. Оказалось, что, не найдя в поезде зарубежных коллег, он не смог вернуться в свой вагон, так как проводница заперла дверь. «Чтоб зря не шастали». Вот он и ехал целый час на птичьих правах в тамбуре соседнего вагона, до первой остановки.
Скоро все уснули. Один лишь Огарков долго не мог забыться. Лежал на своей верхней полке, глядя в темное окно, ничего в нем не видя, кроме собственного отражения, да проходила иногда по храпящему вагону, нарушая одиночество Виталия, неприветливая проводница.
– Иностранцев ему подавай, – ворчала она достаточно громко, чтобы Огарков мог ее слышать. – А я почем знаю, где они обретаются? Разве они на нашем пятьдесят втором, дополнительном ездиют, иностранцы? Мы ж у каждого столба останавливаемся, прости господи, ровно собачка. Они небось на скором, на четырнадцатом. Там и вагоны мягкие, и ресторан, и рулон бумажный…
Неважное было у Виталия настроение. Собственно, приятными были для него в этой поездке пока что только два момента. Включение его в группу – раз, и афиша с его фамилией – два. В остальном же… По совести говоря, он уже не раз пожалел, что вообще поехал. Увидел, понял, насколько случайным является его во всем этом участие. Посторонний он… Стихи? Он едет читать стихи? Но кому они интересны, несовершенные его стихи? Огарков водил пальцем по отпотевшему влажному стеклу, всматривался сквозь свое прозрачное, как у привидения, лицо в толщу ночной мглы. Странно, ведь только сегодня утром из Москвы, дня не прошло, а такое чувство, будто он все глубже и глубже погружается в какой-то неведомый океан, и все новые, невиданные прежде, возникают перед глазами фантастические глубоководные существа: красавица в дубленке, деловитая, как робот; немец, с похожим на мотыгу лицом, натужно конструировавший русские фразы и с такой легкостью читающий на том же языке мысли; веснушчатый дядечка, по вине своего друга весь день бродивший по улицам Ялты без штанов; директор филармонии с тоненьким обручальным колечком на волосатом, будто у снежного человека, пальце; смуглая азербайджанка, везущая своему грешному мужу на край света кусок пирога; сынишка ее, упивавшийся властью над мусорным бачком; эта ворчливая проводница, о существовании которой он никогда не подозревал. Так же, впрочем, как и о существовании всех других… Почему он придает такое серьезное значение соприкосновению с этими внезапно возникшими в его жизни людьми, этим мимолетным путевым событиям? Что он, прежде, что ли, людей не видел? Одних пациентов его взять, тех, кто приходит к нему на прием в пародонтологическое отделение. Уникумы! Да и события случались в его жизни куда более значительные, может быть даже оставившие заметный рубец на сердце. Да, да! (Огарков имел в виду свой не столь давний неудачный брак.) Но все, что происходило с ним и вокруг него сейчас, всех людей, встретившихся ему в этой поездке, он рассматривал под каким-то особым углом зрения, сквозь особую призму, что ли… А со сколькими людьми еще предстоит встретиться, сколько еще произойдет всего! То ли еще будет! Он ждал этих новых встреч, ожидал новых событий и… немного боялся их. Интересно, на какого же это знакомого Твердохлебовой он похож? И чем именно похож? Лицом? Натурой? Или и в самом деле только возрастом?
На перрон в райцентре они вышли чуть свет. После жаркого – надышали – вагона начиненный снегом метельный ветер пронизывал до костей. И главное – ни души на перроне, никто никого не встречал. Ни черной «Волги» – иностранцы, видно, уже давно приехали, на скором, если вообще приехали, – ни автобуса, ни розвальней даже затрапезных с коренастой мохноногой лошадкой имени Александра Николаевича Пржевальского… Померзнув минут десять, постучав ботинками о ботинки, участники «фестиваля искусств» – писатели и артисты налегке, а музыканты нагруженные инструментами и ящиками с радиоаппаратурой – двинулись в гостиницу пешком. Дорогу вызвался показать молоденький милиционер, приехавший тем же поездом. Он даже помог, тащил чей-то огромный, больше, чем он сам, черный футляр с контрабасом. В область милиционер ездил на краткосрочные курсы повышения квалификации, о чем небезынтересно рассказывал по пути.
– Понимаете, какое дело? Преступник, желая остаться безнаказанным, часто применяет здоровую, как говорится, смекалку. Работает, например, в перчатках. А поскольку хорошие кожаные перчатки сейчас не так-то просто достать, он использует матерчатые. Это обстоятельство нужно обязательно учитывать. Ведь из матерчатых перчаток то ниточку случайный гвоздь выдерет, то – поскольку эти перчатки очень линючие – пятно они специфическое оставят…
Футляр контрабаса, чернея сквозь белесую метельную неразбериху, служил как бы маяком. Поспешая за ним, писатели, артисты и музыканты давали себе слово никогда не пользоваться матерчатыми перчатками.
В Доме колхозника, когда их распределили по номерам, Медовар поинтересовался:
– А иностранцы у вас живут?
Регистраторша, лицо которой слегка облагораживали очки, после недоуменной паузы ответила, что, кроме инвалидов войны первой и второй группы, в Доме колхозника сейчас никто другой не проживает, и то этих инвалидов уплотнили вчера вечером в связи с фестивалем.
– А другая гостиница есть в городе?
– А хоть бы и была, – смерив сатирика пренебрежительным взглядом, ответила регистраторша, – вам там не отколется.
– Понятно, – кивнул Анатолий Юрьевич и, повернувшись к своим, добавил: – Немцы, конечно, живут в т о й гостинице!
Огаркова поселили в одной комнате с Медоваром и двумя артистами, вечно нахмуренным исполнителем роли деда Щукаря и разбитным иллюзионистом. Последний тут же себя показал. Под подушкой на своей постели он обнаружил стограммовую бутылочку коньяка.
– Хорошо встречают! – воскликнул он. – А ну-ка, проверим ваши подушки! – И, как ни странно, точно такие же бутылочки оказались и под остальными подушками. Через минуту выяснилось, что иллюзионист их разыграл. (Ловкость рук и никакого мошенства!) Медовар заливисто хохотал, Огарков тоже усмехнулся, а дед Щукарь без тени улыбки на мрачной физиономии снова и снова заглядывал под свою подушку, всю постель разворошил в поисках исчезнувшей бутылочки.
К ним зашла уже умывшаяся, готовая к бою Луиза Николаевна.
– Пошли, друзья! Пошли!
По длинным гостиничным коридорам, держась за стены, ковыляли, ползали, стучали костылями, раскатывали на низеньких тележках с шарикоподшипниками вместо колес инвалиды войны первой и второй группы. Были кроме безногих и безрукие. Всезнающий Медовар шепотом пояснил:
– Это курсанты. Вождению учатся. Государство бесплатно предоставляет им легковые автомобили «Запорожец».
Из многих номеров уже слышались звуки музыкальных инструментов, могуче рокотал контрабас, донеслась сочная серебряная фиоритура пробующей голос солистки… На лицах курсантов, морщинистых, иссеченных шрамами, было написано самое жгучее любопытство.
На улице по-прежнему отплясывала метель, сдобренная к тому же чувствительным морозцем. Покуда дошли до ведающего культурой учреждения, совсем озябли. По утлой, скрипучей лестнице поднялись на второй этаж деревянного дома. (Где же еще культуре обретаться, как не в мансарде?) «Бормотов» – было написано прямо на двери красным карандашом. Там уже были более расторопные руководители артистов и музыкантов. Нервно что-то доказывали местному культуратташе – Бормотову, должно быть, – сердились. При этом посетители были без головных уборов, сняли, войдя в помещение, – нечто атавистическое, – а сам хозяин сидел в ушанке. Смущенный натиском столь важных посетителей, он только руками разводил. Ничего иного не добились от него и писатели. Отирая взмокший от волнения лоб, культуратташе успокаивал:
– Отдохните денек-другой с дороги. Не выспались, поди. К завтрему что-нибудь придумаем. Я кому надо доложу, – может, автобус с маршрута снимут, может, колхозы посодействуют…
…Отправились завтракать. В чайной сидели за столом в пальто и шапках. Очень, оказывается, удобно, не теряешь время на раздевание, одевание. От стола к столу ходил неопрятный старичок, вместо нижней губы – щетинистый подбородок, а подбородка этого чуть ли не касается крючковатый нос. Вылитая копия гоголевского Плюшкина. Подбирал на пустых столах обломки печенья, кусочки сахара.
…Нагнувшись вперед, пробивая головами метельный ветер, побродили по улицам, забегая на минуту погреться то в сберегательную кассу, то на почту, то в книжный магазин. В магазине приобрели по нескольку интересных – в Москве не достанешь! – книг. Разрозненные тома некоторых классиков – в основном «Статьи и письма», сочинение о лекарственных травах и парочку научно-фантастических альманахов. Твердохлебова нашла и свою собственную книжицу, выцветшую, со склеившимися от многолетнего неподвижного лежания страницами. Хорошенько порывшись, обнаружил целых три принадлежащие его перу сатирические брошюрки и Медовар.
– Жаль, Виталий здесь ничего собственного не найдет, – шутливо посетовала Луиза Николаевна.
– Где там! – весело откликнулся Анатолий Юрьевич. – Его книги тут же раскупили! Они и дня не лежали!
Они улыбались, посмеивались, рассматривая свои пожелтевшие, поблекшие произведения, перелистывали их, растроганные встречей с ними – нет, встречей с самими собой! – но Огарков видел, что им грустно. «Как же это нужно писать, – думал он с бьющимся сердцем, – какую правду говорить, каким редким живым словом пронимать душу, чтобы и в метельной этой глуши не залеживались на магазинной полке книги? Ведь вот, даже классики некоторые лежат. Разрозненные тома, правда… «Статьи и письма»…»
Очевидно, такого рода мысли не только ему пришли в голову. Твердохлебова, не обращая внимания на тренировочные фиоритуры солистки, жившей с ней в одной комнате, весь оставшийся день работала.
– Работает, – хмыкнул попытавшийся ее отвлечь и изгнанный Медовар.
Послонявшись по номеру, наслушавшись грозного храпа деда Щукаря, заглянув – безрезультатно – под подушку отсутствующего иллюзиониста, Анатолий Юрьевич куда-то надолго исчез. Огарков, полежав в одежде на своей койке, незаметно задремал. Разбудил его доносившийся через тонкие стены нестройный хор. «Из-за острова на стрежень, на простор речной волны…» – истово выводили многие голоса. Уж не участники ли фестиваля всем составом репетируют? – предположил Огарков. Но почему же тогда не разбудили его и деда Щукаря?
В комнату, грохнув дверью, влетел Медовар. Еще более фиолетоволицый, чем обычно, и очень жизнерадостный.
– А я у этих, у инвалидов! – объяснил он, что-то ища в тумбочке. – Пригласили, знаешь… Погода нелетная, вождение им запрещено, а правила уличного движения они уже изучили. Вот и отдыхают. Слыхал, как пели? Ха-а-роший народ! – Найдя купленные утром в магазине брошюрки, Медовар стал их надписывать. – Там и женщины есть, жены, – рассказывал он попутно, – тоже на всякий случай учатся. Мало ли что, вдруг выйдет мужик из строя – инвалиды ведь! – жена руль и перехватит. Пошли, Виталий, со мной к ним! Не бре-е-ез-гуй! Я сам мог быть таким, на шарикоподшипниках! – Он чуть ли не силой стащил Огаркова с койки и за руку повел его за собой. – Только смотри, Лизе не говори, что я выпил, начнет ныть: «У тебя сердце!.. У тебя сердце!..»
Из-за произведений Медовара, украшенных его автографом, произошла небольшая свалка. Безногим могло бы повезти больше, руки есть руки, но за безруких энергично действовали их жены! Любовно рассматривая тоненькие книжечки сатирика, инвалиды даже прослезились. «Вот странно, – размышлял Огарков. – Отчего же тогда столько лет пролежали эти книжечки в магазине, если они могут доставить такую радость? Эффект присутствия автора сказывается? Общение с ним? Очень возможно… Нужно восстановить это, восстановить забытые, утраченные формы воздействия слова. Поэтам нужно снова стать кобзарями, акынами, ашугами, менестрелями, вернуться на круги своя, бродить по городам и весям, читать, петь свои стихи людям, смотреть им в глаза при этом…»
– Сам, значит, накатал, да? – листая книжечки Медовара, изумленно качали головами инвалиды. – Надо же, а вроде свой парень. А мы вот по ремонту больше, сапожничаем, портняжим…
– У кого руки есть… – уточнил кто-то.
– Ну, ясно. У кого рук нет, тем хужей. Ногами ведь много не сделаешь, не в хоккей же на старости лет играть. Одно остается – головой работать, а это не каждый может. Вот ты, друг, чем занимаешься, если не секрет? Пенсию проедаешь?
– Почему? – обиделся безрукий. – Я выступаю.
– Выступаешь?
– Ага. По школам, по ПТУ. В красных уголках. Рассказываю. Ну, а потом – вопросы мне задают…
– Про что ж ты рассказываешь?
– Про что? Про то, как руки потерял.
– А как же ты их потерял?
Жена безрукого раскурила ему папиросу, сунула ему в губы. И он начал…
– Руки свои, дорогие товарищи, я потерял во время упорных наступательных боев на Зееловских высотах, в стране Померании, недалече от логова фашистского зверя, крупного города Берлина…
Жена безрукого время от времени вынимала у него из губ папиросу, чтобы он мог свободно, не кривясь, выпускать дым, и снова вставляла ему папиросу в губы. На лбу рассказчика выступил от напряжения пот, он вытер его коленом. Слушали его внимательно. Дослушав, помолчали.
– Да-а-а… – протянул один из инвалидов, – а я вот ногу под Одессой оставил, на мину наступил…
– А меня возле Праги шибануло. Как по линеечке, ровно-ровно, вместе с сапогами. Видите?
– А меня в Польше, осколком…
– А я в Харькове сподобился… Слышь, Толяша, а ты сам на каких фронтах воевал?
– На Первом Белорусском, на Первом Украинском, – гордо ответил Медовар, – и в Прибалтике тоже… Вот, пожалуйста, – расстегнул он рубашку, – возле самого сердца куснуло, видите шрам? Девочки, отвернитесь! А вот еще! – он закатал левую штанину. – Девочки, отвернитесь! Вот, пол-икры отхватило! Если б не медсестренка одна – не сидел бы я сейчас с вами, товарищи бойцы и товарищи бойцыцы!
Кто-то поинтересовался, что пишет Медовар в настоящее время, уважил бы, продекламировал бы что-нибудь наизусть. Ведь книжечки подаренные вышли давно, лет десять назад.
– Давайте лучше молодого поэта попросим, – уклонился Медовар. – Виталий, ну-ка, покажи класс!
– Просим! Просим! – закричали безрукие. Безногие, не жалея ладоней, зааплодировали.
Одна из женщин осторожно, чтобы не расплескать, поднесла Виталию полный до краев граненый стакан с портвейном.
– Выпей, паренек, для смелости.
И он стал читать. Начал, как всегда, с запинкой, негромко, буднично. Понимали ли они в полной мере то, что он им читал? Сначала Виталий не был уверен в этом. Но понимали или не понимали, а слушали, подавшись к нему всем телом, наморщив лбы, уставясь на его вяло шевелящиеся губы неотрывными, ждущими чуда взглядами. Одно стихотворение, второе, третье… И постепенно голос Огаркова налился силой, зазвенел. Черт возьми, у него самого вдруг мороз пробежал по коже, так понравились ему собственные стихи. Он вдруг чуть ли не кобзарем себя почувствовал, менестрелем, по крайней мере… Да, да! Только так! Только так надо, черт побери!.. Сделал паузу, перевел дух.
Повисло вежливое молчание.
– Виталий, – пришел ему на помощь Медовар, – ты знаешь что прочти – то самое: «Передвигают в небе мебель…»! Отличное, ребята, стихотворение! Гениальное! Прочти, Виталий!
– Да нет уж, довольно, – притворно засмеялся Огарков, – надо меру знать…
Никто не настаивал. Разлили по граненым стаканам и фаянсовым кружкам остатки портвейна, долго чокались друг с другом – никого не пропустили, – выпили. Снова заговорили в войне, не о прошлой, а о войне вообще, потом о правилах уличного движения, о соленых рыжиках – хорошая закуска! – потом о собаках… Все называли ту или иную породу, а один из собеседников только размеры собак показывал: «Вот такая!» (У него не было ног, но были руки, было чем показывать.) Завели, конечно, инвалиды разговор и о хоккее, полагая, что москвичи о хоккее должны знать все, но как раз ни Медовар, ни Огарков болельщиками не являлись. Естественно, поговорили и о затянувшейся метели.
Виталий тоже высказывался о знаке «Стоянка запрещена», о новых типах бомб, о собаках, а в голове билась одна-единственная мысль: не поняли… Значит, не поняли его стихов, раз так прохладно прореагировали. В санатории ветеранов сцены его такими аплодисментами проводили. А тут… Не поняли? А ветераны сцены, выходит, поняли? Нет, просто ветераны сцены что хочешь изобразить могут, школа МХАТа, а эти… А инвалиды – они… Значит, недостаточно этого – смотреть в глаза слушателей, лично произведения свои исполнять? Недостаточно быть мейстерзингером? Еще что-то надо…
И нелегко было ответить себе на этот вопрос: что же еще надо?
Он чокался с инвалидами своим стаканом, улыбался, разговаривал, а мысленно опять отбарабанил только что прочитанные стихи, стараясь понять, почему же они оставили равнодушными его слушателей. И теперь стихи казались ему до зевоты скучными, растянутыми, фальшивыми. Он лихорадочно стал припоминать другие свои стихи, неужто и эти так же слабы?
«Сам не пойму – реальность или небыль? Не то рычит в тиши аэродром, не то передвигают в небе мебель… А может, это молодой июньский гром?..»
– Что? Рыжики? Честно говоря, я рыжиков еще никогда не пробовал. Шампиньоны пробовал, а рыжиков – увы! – нет. Что? А вы шампиньонов не пробовали! Вот видите, как бывает!..
«…Заголубели молнии, как реки, неведомому грешнику грозя. Они заметны даже через веки, от молнии зажмуриться нельзя…»
– Что? Бомба? Ну, я, конечно, в устройстве ее не разбираюсь, но мне рассказывали. Например, эта комната, мы, стол, бутылки, стаканы… Раз! – и… Все целехонькое, нетронутое – комната, стол, бутылки, стаканы… Только нас нет.
«…Перелистал стихи внезапный ветер, и хлынул дождь на пыльную листву… Хочу забыть, что я живу на свете, чтоб вспомнить вдруг нечаянно: живу!»
На следующий день, в полдень, к тесовому крыльцу Дома колхозника был подан ободранный, со многими вмятинами автобус. «Вокзал – стадион», – значилось над ветровым стеклом. Но ни на вокзал, ни – тем более – на стадион участников фестиваля не повезли.
– В Конобеево едем! В Конобеево! – объявил давешний инспектор по культуре, Бормотов. – Там у них клуб новый, там и концерт дадим!
– Какое еще Конобеево?! – подскочил от удивления Медовар. – У нас в командировке указано: Ермишинские Пеньки! Заявка оттуда была!
– В Конобеево едем! В Конобеево! Девяносто километров! А там видно будет, все-таки поближе к Пенькам вашим. Позвоним из Конобеева, – может, из Пеньков свой транспорт пришлют. На автобусе туда не проехать.
Дороги и в самом деле были весьма плохи. Даже до Конобеева добрались не без приключений, хоть и по шоссе… Хоть и продышали себе пассажиры по проталине – ни одной речки не заметили, пока ехали. Занесло… Сугробы, сугробы – на снежные барханы похоже. Метельная, сизая, но не плоская равнина. Барханы. А вот затемнело что-то сквозь завесу метели – древняя церковь с колокольней. Чувствовалось, что древняя… В узких, как бойницы, пустых окнах сквозит небо. Открытой раной алело место, откуда выбрал кто-то для насущной нужды древний, руками лепленный кирпич. Скелет купола был усыпан угольно-черным, каркающим вороньем… Война здесь не бушевала, не дошла она сюда. Так кто же в таком случае разорил храм? Может, еще в пору монголо-татарского нашествия произошло это? Невдалеке от продутого ветрами, одичалого здания застрял грузовик. Колеса буксуют, белой струей летит снег. И шофер голыми руками, на морозе, стягивает на колесах цепи. Он и головы не поднял, ни ему до автобуса, ни автобусу – так он полагал – до него. И все же… Притормозили.
– Эй! Помочь? – весело крикнул водитель фестивального автобуса.
– Ключ на двенадцать есть? – разогнулся шофер.
– Получай! На автобазу привезешь! Федора Шевцова спросишь!
Поехали дальше.
– А ведь не привезет он ключ! – повернув к пассажирам скуластое обветренное лицо, засмеялся водитель. – У нас знаете какой народ в районе? Плохой народ! Жадный, нечестный! То зеркало отвернут, то «дворники» снимут. Курят в автобусе, распивают. А пустые бутылки не оставляют, нет!
Сзади послышалась сирена, водитель принял вправо; обдав снегом и новым, протяжным криком сирены, их обогнала «скорая».
– Эта не застрянет! – засмеялся Федор Шевцов. – Ей застревать нельзя! Ну, что приуныли, товарищи артисты? Спели б что-нибудь, стих бы рассказали!
– В самом деле, – глянула на Огаркова его соседка, зябко кутающаяся в каракулевую шубку миловидная солистка. Все еще миловидная… – Уверена, что вы поэт. Так прочтите нам что-нибудь…
– Но только в том случае, если вы нам споете! – выкрикнул со своего места Медовар. – А? То-то! Вы считаете невозможным петь не на сцене, почему же мы вам стихи должны читать?
У Медовара с утра было плохое настроение, голова, должно быть, болела.
– А я вовсе не вас прошу, – оскорбилась певица, – я к молодому человеку обращалась.
– Ну, ясно! Ну, разумеется, к молодому! – прокричал Анатолий Юрьевич с иронией. – Я-то, по всей вероятности, для вас чересчур стар! Так вот, к вашему сведению, этот молодой, как вы выразились, человек отнюдь не поэт! Напрасно вы были так в этом уверены! Он стоматолог! Зубной врач! И включен в нашу писательскую группу в связи с тем, что мне рекомендуется введение в патологический десневой карман турундочки с вытяжкой лекарственных трав, в частности марославина!