355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Рахманин » Ворчливая моя совесть » Текст книги (страница 20)
Ворчливая моя совесть
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:00

Текст книги "Ворчливая моя совесть"


Автор книги: Борис Рахманин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

За ее рулем напряженно сидел седой человек с усталым лицом… И удочки я успел заметить… Бамбуковые кончики их, гибко постегивая воздух, выглядывали из окна. И рюкзак я еще увидел, удобно развалившийся на просторном заднем сиденье…

Неужели ему не с кем было поехать? Ни жены, ни сына, ни внука… Неужели он любит оставаться за городом один?

А кто же шепотом крикнет: «Клюет!»? Скажет: «Ну, будем здоровы!»?

Неужели и товарища у него нет?

Эх, жаль! Какая досада! А я как раз загрустил. И тоже один. Как бы мы были друг другу кстати!

Если бы он остановился, я бы добежал. Сказал бы: «Послушайте!..»

И дальше мы отправились бы уже вдвоем.

Только возле магазина на минуту остановились бы, чтобы и я смог купить свою долю.

Мы миновали бы роскошные улицы центра, пыльное предместье, серые пригородные поселки, пестрые деревни…

И наконец увидели бы светлую неиспорченную реку с желтым песчаным поворотом, и заблудившийся в самом себе лес, и замысловато бесформенные облака с запутавшейся в них скользкой алюминиевой рыбкой самолета.

Один… С кем же поделится он переполняющим сердце мучительным благословенным восторгом?

ВОЕННЫЙ КАБИНЕТ

За то, что мы плохо вели себя, нас оставили после уроков и заперли в военном кабинете.

Как легкомысленны раздраженные педагоги!

Да есть ли во всем городе более интересное и занимательное место?!

Век бы мы отсюда не выходили!..

Тысячи плакатов, перебивая друг дружку, принялись рассказывать нам, как выстрелить в противника и как, в свою очередь, избежать его ответной пули.

А она, пуля эта, представленная в разрезе, благодушно поведала нам, чем начинена, с какой силой вопьется в легкие и на какие острые пылинки там разорвется.

Вызванные к жизни мальчишеской фантазией, зашевелились на стендах, разворачиваясь в нашу сторону, танковые башни.

Как троллейбусы, заскользили подвешенные к своим траекториям остролицые снаряды.

Стали торопливо всплывать дремавшие до того на грунте подводные лодки. Одна из них уже уставила в нас горящий змеиный глаз перископа, как бы облюбовывая самый вкусный кусочек.

Преувеличенно оживленные вначале, молодечески похваляясь недавним озорством, мы вдруг один за другим притихли, занятые пусть и воображаемым, но смертельным боем. И скоро выдохлись.

Они не принимали условий нашей игры – тщеславные макеты, точно вычерченные схемы, увеличенные с учебной целью, гипертрофированные патроны, гранаты, мины…

Он не желал рассеиваться, как того ждало наше воображение, рыхлый поганый гриб атомного взрыва. Стоял не шевелясь, облучая запертых мальчишек тлетворным невидимым сиянием.

Хватит! Хватит!

Выпустите нас!..

Уже и не соберешь наших разорванных в клочья тел, уже обуглились мы, испарились. Лишь тени наши в мучительных позах застигнутой врасплох наивности останутся на стенах военного кабинета.

Выпустите! Выпустите! Мы больше не будем!

МОЛОКО

Младенец в неразумной своей жестокости и жадности, ибо он проголодался, хватает острыми, полупрозрачными еще, рыбьими зубками грудь матери. Набухший сосок кровоточит, он не успевает зажить, затянуться. И ребенок сосет молоко, окрашенное живой кровью, кровь сосет…

Морщась от жгучей боли, мать порой не выносит ее и с плачем, бранясь, вырывает грудь из маленького цепкого рта.

Дитя захлебывается криком, оно не понимает, оно знает одно: молоко… Оно жаждет молока.

И, устыдившись, плача уже оттого, что причинила страдание ребенку, мать снова сует ему саднящую грудь, он же, всхлипывая от обиды и в то же время торопливо улыбаясь сбывшемуся желанию, мгновенно отыскивает сосок и снова пьет, пьет, сосет сладкую материнскую кровь.

А она смотрит на него сквозь слезы и теперь сама уже улыбается. Боль ее не уменьшилась, но как бы ушла вглубь. Это боль, равная самоотречению, ее можно вынести.

…В самих себе, в цветке, в насекомом, в камне, в воздухе, которым дышим, даже в том, чего не видим, о чем лишь догадываемся, роемся мы детскими, неуверенными пальцами, вглядываемся во все это слепыми глазами, стремясь утолить голод и жажду познания. Как вздрагивает порой от боли наша добрая мать-природа, как улыбается пытливости своего подрастающего детища…

ВЫЙТИ НА ЛЕТУ ИЗ САМОЛЕТА…

Горы проплывали внизу, тщетно пытаясь дотянуться до самолета. Поросшие кудрявыми лесами, со светлыми нитками проложенных чьими-то ногами дорог… Кое-где на солнечных склонах пасся скот.

Несоизмеримые со скоростью самолета, медлительные движения коров исчезли вовсе. Казалось, это некая скульптурная группа, мраморная пастораль.

В плавных лощинках были разбросаны по три-четыре домика, прихотливыми потоками текли с вершин огороды и поля.

А вот мелькнуло возле крайнего домика крохотное белое пятно. Что это?

…Порой, когда едешь в поезде, мимо окна проносится полустанок, или живописная деревушка, или просто изба на косогоре у мелкой плоской реки. Меж бумажных стволов берез дрожит лиловый разогретый воздух, в арку из ветвей боярышника убегает тропа…

И говоришь себе, вот бы сойти здесь, испить до дна эту тишину, насладиться ее здоровой солнечной спелостью. И кажется этот на мгновение возникший в окне край именно тем, о котором уже давно грезишь. Да вот ни разу еще не сошел. В билете указан другой пункт.

…Такое же чувство, только, пожалуй, более отрешенное, возникло у меня и сейчас, в самолете. Ведь из самолета и подавно не выйдешь. А надо бы, надо выйти! Невозможно, скажете? Но чем несбыточнее желание на деле, тем осуществимее оно в мечтах. И я представил себе… В зыбком, голубовато-сизом, меняющемся облаке, догоняя рев своих турбин, скрылся заносчивый самолет. И в наступившей тишине, судорожно раскинув руки и ноги, семечком клена долго падаю я вниз. Упруго приседаю, коснувшись земли, и взволнованно оглядываюсь.

Коровы поворачивают ко мне тяжелые головы, смотрят на меня заплаканными, с мухами на слезах, кроткими глазами; зеленая слюна капает с их нежадных губ, розовое вымя касается травы..

Они живые, они двигаются!

А дома? Неподвижность их оттуда, сверху, чудилась мне такою же обманчивой. Почему же они не разбегаются врассыпную при виде нового человека? Или не бегут, по крайней мере, навстречу?

А белое пятно?

Это женщина! Приложив ко лбу козырьком ладонь, она вглядывается, вглядывается… Белое платье так тесно ей, словно она только что вышла в нем из воды.

Я буду счастлив здесь, в этом краю. Знаю…

ЛЕСТНИЦА

Кто привык в поэзии к шкатулке лифта, в зеркалах которой можно полюбоваться на собственные сизые щеки, тому, разумеется, не по вкусу крутые лестницы его высотных стихотворений.

Вот он идет, красивый, бессмертный… В купленном за рубежом смокинге, в купленных там же крепких башмаках, в приобретенной у нас, но все же заграничной кепке…

Нет уж, пусть «Москвошвей» сперва достигнет уровня мировых стандартов, тогда и он явится к прилавку, а покуда – вот вам агитка о необходимости повышения качества продукции.

Закинув голову, медленно поворачивая яблоки огромных глаз, с новой рифмой на длинных улыбающихся губах входит он в Дом Герцена.

Мужчина, черт возьми, а не облако в штанах, твердым ясеневым кием разит скользкий земной шар.

– А! Это вы?

Снисходительно треплет он по плечу способного юношу, на год разве моложе его самого.

На ошеломляющей, но естественной для него высоте даже неведомо ему чувство зависти. Только одиноко ему в горних этих областях оставаться ненастной ночью.

А утром…

Неслышно подкрадется сзади очкастый оппонент и бросит к его большим ногам дымящуюся бомбу коварного вопросика. Мгновенно получив ее обратно, причем тысячекратно усиленную, всю жизнь будет потом оппонент показывать знакомым ее отпечаток – красный желвак на лбу – и писать сочные мемуары.

ПРОЛОГ

Киевский вокзал в Москве. Вхожу под его высокие своды, где люстры лупят бессонные совиные глаза, и со всех сторон обдает меня гибкой, плавной, раскатистой речью.

Как заботливо укрыл московский снег по-южному зябкий Киевский вокзал…

Киевский вокзал…

Мажорный пролог к Украине, громкое напоминание о ней, ее самое близкое и понятное мне посольство.

Я свой в этих вечно шумных, пышных и неопрятных залах.

На рифленом цементном паркете за недостатком мест на изогнутых скамьях спят, разинув рты, поросшие щетиной, жилистые мои земляки. Под головами у них объемистые пакеты со словом «ГУМ». Между разметавшимися во сне запорожскими телами их гуськом пробираются куда-то робкие отутюженные интуристы.

Под желтой люстрой хлопотливо машет крылышками воробей.

Обнимая невозмутимого морячка, медленно плачет мать.

Всему, что охватывает здесь мой взгляд, согласно вторит разбуженное свиданием сердце. Еще не скоро на первую колею Киевского вокзала прибудет новый день, но я читаю уже на стене, над спящими в углу усталыми людьми, утреннюю, полную надежды газету.

МЕЧТА

Странное порой одолевает меня желание: мне хочется запеть в ночной электричке. Да, да! Запеть, грянуть высоко, ликующе… Так, чтобы лампы от удивления вспыхнули ярче, чтоб курильщики в тамбуре закашлялись и со всех ног бросились в вагон на возникший вдруг в монотонном грохоте колес радостный, непередаваемо прекрасный вопль Карузо…

Я пел бы о весне, с ее теплой новой травой, об окаменевшем экстазе дальнего горного хребта, о дороге, по которой давно соскучились наши кеды, о стремительных, на миг заслоняющих звезды крыльях.

О, я знаю, никто не прервал бы меня словами: «И чего дерет горло!» Наоборот, каждого вновь входящего слушатели мои встречали бы умоляющим жестом, пальцем, приложенным к губам.

Размечтался я что-то…

За обочиной в густо-синем позднем сумраке пролетает назад белесый дым березовых рощ, наливаются и тускнеют в тамбуре папиросные огоньки. Люди едут домой. Они молчаливы, хмуры. Устали. Из авосек их торчат золотые слитки батонов, на полках лежат маленькие обшарпанные чемоданчики с инструментами и техническими учебниками…

– Можно сюда?

И они сдвигаются поплотнее, чтобы и мне нашлось здесь место.

Молчим, дремлем, думаем каждый о своем, о семье, об оставшемся где-то в хвосте поезда минувшем дне, о проносящихся за окном новеньких квадратных огнях. И, выходит, думаем друг о друге.

Размечтался я что-то… А может, другое? Может, очень люблю я этих людей, даже не догадывающихся об этом? Вот-вот вскочу я, выйду на середину и запою, вот-вот, сейчас, как только подтолкнет сердце.

ДЕЙСТВИЕ ПРОИСХОДИТ НА ДРУГОЙ ПЛАНЕТЕ
(Опыт ритмической новеллы)

Уже прошла вдоль кресел стюардесса, на миг бедром касаясь пассажиров. На миг, а все же… Черт возьми, она – поистине душа Аэрофлота! Опять идет. Коснулась мимолетно. Да нет, скорее самолетно это!..

– Прошу всех срочно застегнуть ремни!

Уже Земля в кипящих облаках, как яблоко в листве, явилась взглядам, уже привстали все, зашевелились… (Все – кроме одного, он спал, бедняга, и челюстью стальной во сне скрипел.) И тут-то кто-то звонко голос подал:

– Эй, пассажиры! Есть одна идея! Давайте сговоримся и представим, что под крылами нашими сейчас кружится неизвестная планета, другая, понимаете? Другая! Без имени пока что, без лица. Не знаем, есть ли сёла там и грады и встретим ли мы там живых, разумных, работающих, любящих, летящих куда-то прочь от милых берегов. Давайте сговоримся и представим: все, что на сей планете происходит, – для нас кроссворд! Итак, кто «за», кто «против»? Воздержался?..

– Согласны! Мы согласны! – отвечаем. Полет окончен, все благополучно, так отчего ж не пошутить немного? – Согласны! – говорим. – Не против! За!

Один лишь, с металлическим оскалом, морщинистый, как старая бумага, похрапывая, ничего не слышит. Так, может, разбудить его?

Но – стоп! Шасси уже целуется с планетой. Бетон… Аэродром промыт грозою. А вот и человек! Подобный нам! Прямоходящий, голова, два уха… Встречает… Чей-то любящий отец. Пускай бежит, зеленой шляпой машет – мы на него, как на чужого, смотрим. Мы смотрим – разбегаются глаза. Вот существо какое-то летит, черно как ночь, выкрикивая: «Каррр!» А вот еще одно… А вот другое – с хвостом и с белозубою улыбкой, кричит: «Авав!»

Какой занятный мир! Мы ахаем, мы взапуски дивимся.

– А это кто?

– А это что?

– А это?

Не разделяет наше удивленье лишь тот, что в самолете крепко спал. Он все вокруг нам объяснить берется:

– Вот ворон, – говорит он, – вот собака, – а это, – объясняет, – туалет, – и тут же торопливо убегает.

Шагаем дальше, шлепая по лужам. Не знаем: лужи нужно обходить? Шагаем тесной улочкой кривою – и вдруг просторный каменный проспект. О, сколько здесь людей! И все похожи. Носы, и рты, и лбы – неотличимы. Фланируют, толпятся, маршируют, несут младенцев, розы и авоськи… За окнами, в конторах и приемных, красотки что-то пальцами клюют, и сыплются волшебно на бумагу приказов непреклонные слова. Вот существо, обвитое ремнями, покорно тащит тяжкий экипаж и яблоки из-под хвоста роняет. Вот красный дом промчался и оставил два бесконечных, два стальных следа. Вот на асфальте медная монетка, потерянная, вниз лицом лежит, и все-таки ей цену каждый знает… Вот мальчуган стоит – в ушанке летом. Сюда из Заполярья он приехал, чтоб в моряки немедля поступить. Впервые в этом городе – он чем-то чуть-чуть напоминает нас самих. Здесь всё ему в диковину, к тому же он с адресом бумажку потерял.

– Не знаете ли Пашку Воробьева, высокого, в тельняшке под рубашкой? – он местного спросил бородача.

– Фаина! – бородач кричит сердито. – Не знаешь ли ты Пашку Воробьева?

– Какого еще это Воробьева?!

– Высокого, но чуть меня пониже. Приезжий заблудился, ищет… Кстати, приезжий хочет кушать…

– Коля! Рыжий! – кричит Фаина через полквартала. – Не знаешь ли ты Пашу Воробьева, плечистого веселого спортсмена? – и тут же открывает холодильник.

– Матвей Кузьмич! – взывает рыжий Коля. – Не знаешь ли ты Пашку Воробьева, веснушчатого жгучего блондина?

Включились в поиск продавщица кваса, и чистильщик сапог, и дед с букетом березовым под мышкою, он в баньку задумал, вероятно, заглянуть. Включилась и расклейщица плакатов.

– Спроси-ка у Панкратовой! Все знает! – советует ей голос за портьерой.

– Да я не разговариваю с ней…

– Ты лучше разговаривай с Ашотом! – кричит в окно Панкратова.

Короче, уже, наверно, целый город ищет помянутого выше Воробьева. И мы почти спокойны за мальчишку, жующего толстенный бутерброд. С нас хватит мимолетных впечатлений. Система нам нужна, ведь мы туристы. С чего ж начать? И мы пошли в музей.

…Жизнь на Земле рычаньем началась. Снимаем шляпы перед черепами зверья, чей возраст занимает строчку. На них, огромных, мелкие потомки похожи, как транзисторный приемник на ламповый, величиной с комод. А вот уже изображенье зверя, пробитого безжалостным копьем. А вот само копье с петлей для пальца. Вот перстни, вот браслеты… Кандалы – поношенные, стертые ногами, быть может, сотен узников, быть может, за тыщу, а быть может, даже больше: за тыщу девятьсот семнадцать лет. А это колыбель, а это гроб. Как будто между датами двумя, тире меж ними хочется поставить. А это злая вражеская пуля, которая расплющилась о сердце давным-давно ушедшего бойца. А это каземат. Он сохранен таким, как был во времена былые. Гранитный пол, в полу дыра пробита, и лампа светит древним огоньком. А за решеткой – вместо неба – стены другого каземата… Дверь скрипит, и страшновато – вдруг ее захлопнут. Вот вслед за нами входят в каземат влюбленные. Тут впору отвернуться, но мы – ведь мы туристы! – чуть нахальны, откинули глазок и – в тусклом свете увидели, как эти двое смело целуются, забыв про все на свете, про то, что дверь с угрозою скрипит. Почудилось – в углу, на узкой койке, сидит с улыбкой тихой человек, сутулый узник, радуясь виденью Грядущего, вошедшего к нему. Музей – машина времени… Но что там?.. Опять сюда влюбленные идут? Два костыля постукивают гулко, подслеповато щурятся глаза.

– Простите, – говорит он, – подскажите, – где тут сто пятый? Впрочем, вот он, вот он!

– Узнал? – она спросила. – Где ж он, где?

– Да вот же, вот же, Маша! А вот этот, левее, сто четвертый – это ж твой! – и, прослезясь, в гранитный ящик входят, смеясь, на койке пробуют пружины; как в давнее, как в прошлый смрадный мир, в дыру для нечистот, нагнувшись, смотрят; костяшками сухих отживших пальцев стучат по неотзывчивой стене. Таким же бедным потаенным стуком они вдвоем когда-то спели песню своей еще не умершей любви.

Музей – машина времени, однако здесь все всегда обращено назад. Так поспешим же из тюрьмы на волю, из призрачного Прошлого в Сегодня, прозрачное, как знамя на свету. И после затхлой атмосферы склепа надышимся бензинового гарью, смешавшейся со свежим ароматом наполненных дождем недавним роз. И пирожков горячих наедимся, и на людей прохожих наглядимся. Вот двое… Ба! Какая встреча! Чудо! Тот самый мальчик, белый медвежонок! Уже сменил ушанку бескозыркой, а рядом с ним высокий парень. Руку на плечико мальчишке положил. По-братски. Уж не Пашка Воробьев ли? Мороженым мальчишку угощает, берет билеты, оба входят в зал… Вошли и мы. За нами увязался попутчик, крепко спавший в самолете, владелец нержавеющих зубов.

– Ну что ж, – сказал он, – можно и развлечься… Комедия?

Светильники погасли. И на стене возник как бы мираж. Мы видим город. Взрыв!.. И в тот же миг каналы кверху взмыли облаками, забулькало расплавленное дно. Мертво метро. И здания оплыли, как свечи в раскаленном канделябре. И миллионы замерших теней обведены, как ореолом, вспышкой, на выгнутых мучительно руинах. Вот тень скупца со связкою ключей. Вот тень врача ребенку в рот глядит. А вот солдат, застигнутый врасплох, с безумною надеждой все исправить схватился впопыхах за автомат. А вот двойная тень… Ни дрожь земли, ни рухнувшее небо не прервали их жадных и стеснительных объятий. И снова свет… И люди, с кресел встав, идут, вздыхают, вытирают слезы и на ноги друг другу наступают. А кто-то в опустевшем душном зале, морщинистый, оскалившись, храпит. Да что же это было? Правда? Ложь? Война? Но где? Здесь, на Земле? На Марсе? Минувшее? Сегодняшнее? Или… Кто объяснит? Не тот ли, что проспал весь этот час в своем удобном кресле? Подходим…

– Эй, попутчик! Просыпайтесь! Ответьте нам… Ответьте на вопрос!..

Он вздрогнул, смотрит с ужасом, потом лицо его в морщинах прояснилось, да так, что даже не видать морщин. Он лоб потер:

– Опять приснилось это… – и, засмеявшись, вынул кошелек. Там, в пачке разноцветных ассигнаций, лежала фотография, на ней изображен был в полосатой куртке, среди руин, за проволокой ржавой, морщинистый, худой попутчик наш. – Пришел повеселиться, посмеяться, – сказал он недовольно, пряча фото, – а тут опять одни переживанья, как будто недостаточно хлебнул.

– Чудила! – вдруг со стороны донесся басистый голос Пашки Воробьева. – Хлебнуть хлебнул, да вкуса не запомнил… Ведь это ж для примера, чтоб не спал! А ну как снова повторится?

– Дудки! Теперь я вовсе не такой дурак, не золотые, а стальные вставил! Неужто кто-то и на них польстится? – попутчик в саркастической улыбке ощерил нержавеющую пасть.

Неисправимы спящие! Поспешно, как будто застучал секундомер, на улицу бежим, узнать, проверить… Невольно ждем сверкающего взрыва… Но нет, все тихо. Вот дитя лежит в коляске возле двери магазина. Вот для него уже детсадик строят, и схвачено бетоном основанье уютного дворца, и кран подносит, на фоне незастроенного неба, огромные панели, как пеленки. А вот четыре парня в грубых робах, умело направляя резкий пламень, стальные ветви сваривают в куст. Откидывают головы, прищурясь, любуясь делом рук своих. А с крана торопит загорелый крановщик. Оттуда, с высоты, его не слышно, но видно всем, как шевелятся губы. И утверждается над миром зданье.

– Понятно, – усмехается попутчик, – мне все понятно!

Ну и бог с тобою! А нам не все… О, странный, странный мир! Вдоль рынка, где бананы рядом с брюквой, вдоль обелисков кладбища героев, вдоль поля одинаковых колосьев шагаем, утоляя любопытство, потом заходим утолить и жажду в стеклянный, на бокал похожий дом. Там, за столом, давно от пива мокрым, увидели мы плачущего деда.

– Вы знаете? – сказал он. – Я оттуда, я с иностранной выставки сейчас… Вы знаете, они не лыком шиты! Не хуже нас, пожалуй, мастерят, глазами к морю город воздвигают, спортклассы строят с мягкими стенами, чтоб акробатам локти не сбивать…

– Так почему ж вы плачете?

– Эх, братцы! Да я же там, в стране той, воевал. Они ж побеждены! Мы ж их разбили! – Он вытянул из-под ремня рубаху. На толстом брюхе, в редкой седине мы насчитали пять белесых шрамов. – А Саша не вернулся… – Он заправил в штаны рубаху, стал сморкаться, плача, дыша нам в лица запахом хмельным. – А Саша не вернулся… Я на бруствер мешок с песком втащил перед атакой. Мешок пробило… Сашино лицо песком тем желтым залило…

– Папаша! – послышались внезапно голоса. – А ну, освободи-ка столик! Хватит! – четыре паренька в шершавых робах стояли рядом с кружками в руках.

– А можно посидеть мне с вами, детки? Люблю я вас…

– Проваливай, папаша! Администратор! Выведите деда! Он алкоголик! Мочится под стол! – Они подняли старика со стула и, хохоча, придали направленье…

Неужто это те же пареньки, что вдохновенно так, так ладно строят? Нет, нет, не те… Не может быть! Другие! Насупившись, старик ушел, покинул…

– Эй, молодежь! Того… Нехорошо…

Они смутились, опустили кружки и дерзко:

– Здесь места не покупные. Мы нынче, может, с премией пришли, почти что всей бригадой, чтоб культурно, – они расхохотались, – этот случай отметить, коллективно посидеть и за здоровье пятого пригубить!

– За пятого?

– Ну да! Болеет пятый… Так мы за пятерых, – и рассмеялись, – не только пиво пьем…

– А что еще?

– Работаем! И заработок делим не на четыре, а на пять частей!

– Гм… Молодцы!

– Согласно обязательств! – перемигнулись парни улыбаясь. – Мы всей бригадой учимся заочно! – один добавил вслед нам со смешком.

У двери ждал нас дед. Вздохнул смущенно, кивнул на павильон:

– Не обижайтесь… Мы с Сашкою, бывало, помню, тоже… Не обижайтесь, грянет гром – проснутся…

…Какой нелегкий уговор у нас – представить этот мир чужим, неясным, глаза лишь вопросительно лупить. А сердце несогласно – осерчало, то рассмеется над глупцом сквозь ребра, то гневно обругает наглеца, то, слышно, там, в груди, по-детски плачет… Ладони мы прикладываем, но – раз уговор, так уговор, потерпим. Непониманье наше обернется, быть может, пониманьем, но иным, глубоким и желанным, как дыханье. Не понимаем, но хотим понять и мучиться, до смысла добираясь. Нет, наше удивленье – не игра. Земля для свежих взглядов откровенней. Земля уже приобрела лицо. И нос ее, и рот, и лоб высокий ни с чьими мы не спутаем уже. Нет, мы уже не сможем, как чужого, отца в зеленой старомодной шляпе с холодным любопытством оглядеть. Как мальчик тот, нашедший Воробьева, мы Землю отыскали, разгадали. Неужто люди нам казались прежде такими одинаковыми? Нет! Одни заснули и храпят… Другие… Они вот-вот очнутся ото сна. А третьи зорко бодрствуют и счастья, земного счастья не дадут украсть, земных каналов не дадут разрушить. Не высохнут каналы, не исчезнут, как те, на желтом пепелище Марса, а будут звезды отражать в себе.

Нет, наше удивленье – не забава. Ну как не удивляться дню и ночи, сменяющим друг друга пунктуально? Ну как не удивляться сокровенным мечтам людским – мечтам их вопреки? Ну как не удивляться, посудите? Вот бабка, задыхаясь, пронесла тугую кислородную подушку… Ну как же не дивиться этой вере? Кусая губы, будем удивляться. Займи у нас здоровья, чья-то мать! Вот девочка свою сестренку нянчит, а та к сердечку прижимает куклу… Ну как не удивиться мудрой тяге, извечной, женской, в этих стебельках? Да есть ли удивительнее что-то ума, который хитростью зовется? Вот холостяк, стараясь не обжечься, горячий чайник галстуком берет. А вот в кафе сметливые клиенты берут по две полпорции борща. Ведь это же побольше, посытнее пусть целой, но одной…

– Мне все понятно! – твердит наш нержавеющий попутчик. – Тому, кому несут подушку эту, вся атмосфера мира ни к чему! А холостяк наверняка не холост, он разведен и платит алименты! А девочки – они…

– Уймись, а то!..

И крепко же он спит. Как мертвый, спит он.

– Чудные, – кто-то вслед нам произносит, – их даже этот дурень удивляет, чудные, право… Может быть, оттуда? – один другому по секрету шепчет и пальцем в небо тычет.

– Что ты, что ты?! Да это же свои, ты погляди! Вон у того – костюм чехословацкий, у этого рубашка из Вьетнама, а у того на итальянских туфлях отечественных прочных два шнурка!..

…Отлично! Раскусили нас, узнали. Салфеткой не обмахивают стульев, пуховиков не стелют в номерах. Нет, на Земле не проживешь туристом. И это нам подходит, мы не против. Напротив, мы, как говорится, «за». Со всеми вместе время мы торопим, хоть это нашу старость приближает, пьем терпкое вино, что вяжет губы и языки развязывает нам. Глупцы мы, мудрецы мы, просто – люди. Мы видим мир, каков он есть, порой же – таким, каким хотели б увидать. Мы люди, паспорта у нас в карманах, а в паспортах, по пунктам: кто мы, что мы, где и когда, зачем на свет родились? Поэтому, летя к далеким звездам, нет-нет да и на Землю завернем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю