Текст книги "Ворчливая моя совесть"
Автор книги: Борис Рахманин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Ворчливая моя совесть
Памяти матери и отца
ВОРЧЛИВАЯ МОЯ СОВЕСТЬ
(Западносибирский коллаж)
1
Сплошная чернота ночи, чернота зимнего неба, проколотая лишь двумя-тремя огоньками буровой, смутная белизна снегов. Границы между черным и белым нет, метель размыла ее. И некий знак, темная закорючка, запятая, движущаяся по вздыбленным ветром снегам. Человек… Может показаться, что он согнулся перед ветром в нижайшем поклоне. Нет, это только кажется. На самом деле – поединок у них, они борются. Упираясь друг в друга макушками, переплетя руки, ходят по тундре – кто кого. Человек удаляется. Значит, осилил. Он все меньше, меньше, исчез… Но оглушительно громко – так, словно к самым губам его поднесли микрофон, – слышится хриплое дыхание, слышно, как напряженно он кашляет. Слышны срывающиеся с губ, обращенные к сопернику или к самому себе слова, слышно, о чем он думает…
«Бывает – даль к себе поманит, летишь, мечтами с толку сбит… И вот он, зыбкий край, где мамонт в глубинах, словно в зыбке, спит. Мне кажется – еще он дышит, ворочается там, живой, и тундру над собой колышет с тяжелой вышкой буровой…
Я шел росистыми лугами, плоды надкусывал в садах, в стальном я жил, в стеклянном гаме в стальных, стеклянных городах, и мог я поздно спать ложиться, не накрутив тугой звонок… Одна беда – никак ужиться с ворчливой совестью не мог. Намного легче, если трудно, – на ус я это намотал. Как вкусно, нефтью, пахнет тундра, хоть иней ноздри обметал. Я связан с ней, землей угрюмой, которую, как мудрый лоб, великой увлеченный думой, морщиной рассекает Обь. Я связан с ней, пустыней голой, где д ы ш а т п о ч в а и с у д ь б а, где вечно в поиске геолог… А что же ищет он? Себя! К свинцовой, дикой речке выйдет, попить нагнется над водой и в зеркале живом увидит себя с седою бородой. Как будто незнакомца встретил…»
Слабеет голос человеческий. И не только воющий посвист метели его заглушает. Что-то еще, музыка… Да, да, тихие, но наливающиеся силой звуки возникли в тундровой ночи. Вздохи какие-то. Вот-вот одолеют они и метель, и простуженный голос человека…
«…Как будто незнакомца встретил. В коллаже неотложных дел, событий, лет он не заметил, что, словно тундра, поседел. Ах, тундра… Логикой спокойной любви к тебе не превозмочь. Здесь летом солнце светит в полночь, ну, а зимой – и в полдень ночь…»
Слабеет, а точнее – сливается с ветровым гуденьем и могуче усилившейся музыкой простуженный родной голос. Отодвинуто в сторону все неглавное, все мелкие, слишком изощренные звуки бытия. И сквозь жерла невидимых труб вместе со вздохами героической мелодии изливается на простуженную землю цвет. Алый вздох, зеленый, желтый… Алый и синий… Алый и голубой… Цветомузыка, а?! Цве-то-му-зы-кааа!!
И вдруг – нетерпеливые, частые, пронзительные телефонные звонки. Междугородный…
2
– Тюмень? – схватил трубку начальник нефтеразведочной экспедиции. – Але, Тюмень! Девушка, это роддом? Роддом?! Але!..
– Ну, роддом, роддом! – слабо прошелестел в трубке ответный голос – Товарищ Бронников, сколько можно?! Я же сказала – температура нормальная, состояние удовлетворительное. Я от вас нервное истощение получу, ей-богу! Как мое дежурство…
Бронников медленно опустил трубку на место. Единственная морщинка на его чуть нависшем лбу, похожая на парящую чайку, стала отчетливой, почти черной. Посмотрел на часы. Нажал кнопку.
За дверью послышался звонок. Вошел следующий, буровой мастер Лазарев. Совсем что-то поседел бурмастер.
– Ты что это, Степан Яковлевич, в приемный день? – заставил себя улыбнуться Бронников. – Кто-кто, а ты… В любое время дня и ночи! Как к Чапаю! Я пью чай – садись и ты рядом! – Бронников уже смеялся, но светлые – очень светлые – маленькие глаза его так и пронизывали Лазарева.
– Да я не потому, что приемный день, я… – Лазарев мялся, оглядывая кабинет. Подчиняясь приглашающему жесту Бронникова, сел.
Стол. Письменный приборчик, карандаши в стакане. Белая губчатая веточка коралла. Рация по левую сторону стола, телефоны. На стене – карты. Одна – карта района, подвластного Бронникову. Бледно-зеленая ямальская тундра, утыканная флажками буровых. Красные флажки – план выполняется. Черные – нет, не выполняется. Вон тот флажок, черный, на самой верхушке – Сто семнадцатая, лазаревская. Ну, что еще может привлечь внимание посетителя здесь, в кабинете начальника НРЭ? Большая фотография в рамке, поселок Базовый с птичьего полета. Десятка два длинных двухэтажных и одноэтажных зданий вдоль бетонки – местный Калининский проспект – да несколько разнокалиберных по бокам. Да еще несколько строений стиля «барако», да склады всяческие, подсобки. Другая фотография – ненцы стоят у чума, смущенно усмехаются. Неловко как-то – позировать вот так… «Эй, фотограф, щелкай, однако, не томи душу!» Графин с водой. Сейф, окрашенный под дерево. Кактус на подоконнике распахнутого окна. (Да, да! Метель в прошлом. Июнь на дворе…)
Лазарев медленно оглядывал кабинет, переводя взгляд с одной его достопримечательности на другую, подолгу изучая каждую, словно впервые здесь, словно не бывал здесь, в этом кабинете, два-три раза в месяц, а то и два-три раза в неделю. А Бронников, с улыбкой следя за его взглядом, и сам не без интереса рассматривал свой кабинет, открывая его для себя снова. Из приемной к ним доносились голоса, треск пишущей машинки, надрывный неискренний плач женщины. Лазарев видел ее только что в приемной. Неряшливо одетая, растрепанная, с лиловым фонарем под левым глазом. Держала за руку мальчика лет пяти. Вполне почему-то ухоженный мальчик. Спокойный, чистенький, кораблик на колесиках за собой тянет.
– Ну и что, что фонаря мне наставил?! – хлюпала она за дверью, обращаясь к стрекочущей на машинке невозмутимой секретарше. – Ну и что, что я его сама посадила?! Вчера посадила, сегодня освободила! А если Костик за папой соскучился, зовет – тогда что? А если я сама одумалась и снова очень хорошо к нему отношусь – тогда что?
– Я… Я, Николай Иваныч, вот по какому вопросу… Я… – и Лазарев невольно для себя опять поглядел на карту, туда, на самую ее верхушку, где торчал черный флажок Сто семнадцатой. – Я к вам…
Пискнула рация.
– Товарищ Бронников? – спросил едва слышный женский голос. – Сейчас с вами будет говорить товарищ Лепехин.
По лицу начальника НРЭ пробежала тень.
– Лепехин? Давайте…
– Бронников? – тут же раздался далекий и вместе с тем находящийся как бы совсем рядом, запертый в металлическом ящике рации голос. – Николай!
– Здравствуйте, Эдуард Илларионович, – вежливо произнес Бронников. – Слушаю!
– Что там у тебя с транспортниками? – сразу взял быка за рога голос в ящике.
– Отвечаю. До сих пор не решено, кому лежневкой заниматься – автохозяйству или нам. Руку на пульсе этого дела мы держим, но…
Голос в ящике потрескивал, рвался на части, вновь соединялся в целое, замирал, усиливался, но Бронников все понимал, слышал.
Кивал головой, недоуменно поднимал иногда брови, не соглашаясь, но и не считая необходимым вступать в пререкания.
– Почему же ты в таком случае по периметру восточного района вглубь лезешь? – смеялся прячущийся в ящике человечек. – На Сто семнадцатой, например, давно уже газ объявился, думаешь, не знаю? Почему перфорацию не произвели? У тебя на Сто семнадцатой вообще чудеса… Юноша упал. Теперь – это… Слушай, Бронников, кое у кого тут начинает возникать мнение… Э-э-э…
– Да-да! Слушаю!
– Коля, – проникновенно произнес Эдуард Илларионович, – я нашу старую дружбу не забыл, учти. И я тебя по-дружески предупреждаю.
– Спасибо.
– Ты, как видно, неисправимый разведчик, Бронников, и… И не мешает ли это тебе охватывать проблему во всей ее масштабности?..
– Смотря какую проблему, Эдуард Илларионович.
– Мы, Бронников, оба в принципе люди маленькие, но на разных этажах. Я выше. И я не шучу. М-да… Ну так вот… Брось-ка ты чикаться с этой Сто семнадцатой, подними инструмент, вернись на тысячу метров и срочно дай газовый фонтан. Хоть с небольшим дебитом. Мне фонтан нужен, понимаешь? Позарез!
– Это невозможно! Это… Газопроявления, Эдуард Илларионович, ни о чем не говорят. Я уверен – карман, флюиды. Нужно пробиваться… Я ведь докладывал – к ловушкам разломных зон, к рифам коралловым, образно говоря. Я…
– Меня не интересуют твои романтические гипотезы, Бронников! Мне фонтан нужен! Хотя бы фонтанчик! Один человек в центр летит, понимаешь? Не с пустыми же руками! Понимаешь?
– Нет.
Пауза.
– Мда-а… Ну, за то, что юноша упал, ты уже свое получил. Что еще? Ах, да! Не забыть бы. Есть сигналы – правда, анонимные… Грубоват ты стал. Кричишь на трудящихся. Даже… Э-э… Посылаешь иногда. Учти!
– Учту. У вас все?
В железном, мигающем лампочками ящике рации послышалось прерывистое попискивание. Смех?
– Что вы сказали?
– Пойми, Бронников, – добродушно произнес из ящика Лепехин, – дело в конце концов даже не в Сто семнадцатой, не в фонтанчике, который, видишь ли, сегодня позарез нужен. Это пустяк. Я сейчас свяжусь с остальными экспедициями – найдем. Дело в другом, Коля. Сработаемся ли мы с тобой? Способен ли ты в принципе воспринимать… Завтра, послезавтра…
2-а
А Лазарев прикипел взглядом к черному флажку на карте, к своей Сто семнадцатой. Даже глаза повлажнели от напряжения, налились слезой, а отвести их он не в силах. Уставился на карту, на флажок, а видит… Плоское блюдо тундры с блюдцами закованных в лед мелких озер… Ажурная вышка буровой… Вокруг бригадирской б о ч к и сгрудились разнокалиберные вагончики… Чуть в стороне, на помосте, – емкость с соляркой, еще дальше – обшитая толем, спиной к зрителям – будка уборной. По брошенным в размятую топь бревнам, балансируя для равновесия раскинутыми руками, бегут помбуры. В подбитых ватой шлемах, в резиновых сапогах с подвернутыми голенищами. На ступеньках вагончика-столовой сидит Зоя, чистит картошку. Рядом с ней, уткнув голову в лапы, внимательно следит за процессом чистки собака. Шарик, кажется.
Лазарев вспомнил, что помбур Гогуа просил его заглянуть на почту, узнать, нет ли ему письма из Совета Министров. Дело в том, что с того времени, как он сам отослал письмо в Совет Министров, прошло уже около двух месяцев. Лазареву были известны подсчеты Гогуа: неделю туда шло письмо. Пока прочли, пока проверка-шмоверка, пока подумали-посоветовались, пока решение приняли, пока у машинистки ответ полежал, пока на подпись его послали – полтора месяца прошло. Больше нельзя, это уже бюрократизм будет, невнимание. Ну, и сюда, в Ямало-Ненецкий национальный округ, с недельку письмо будет идти. Значит, вот-вот оно прийти должно. «На почту зайти надо, – решил Лазарев. – Отдать мне письмо не отдадут, если пришло, но хоть обрадую парня. Он тем же вертолетом в поселок отправится, вахта его кончилась нынче ночью, и получит свое долгожданное письмо». Да, отработала вахта фомичевская. Сам Фомичев, два практиканта из Салехарда – Гудим и Шишкин, Гогуа, Заикин… Лазарев смотрел на карту, как на экран телевизора, словно кино смотрел, в котором главные роли играл личный состав его бригады…
2-б
– Что, Лазарев? – прервал его размышления начальник НРЭ. – Не так что-то? Ну, говори, говори! – Он потирал лоб, прогоняя похожую на чайку морщинку, весь еще своим переполнен был, не остыла еще рация.
На Лазарева волна словно нашла внезапно. Отчаяние какое-то. Все прахом…
– Снимай меня, Николай Иванович! Слышишь, снимай! Я… – он задохнулся. Понимал, насколько жалок его вопль, как это не к лицу ему. Э, да что уж тут… Все прахом!
В приемной послышался звонок. Дверь в кабинет открылась, вошла секретарша. Из ноздрей ее еще слабо струился сигаретный дым, только за мгновение до этого сделала затяжку. Выражение лица подчеркнуто равнодушное, словно из другой организации она была, словно не здесь работает. «Наверно, Бронников на сигнал нажал, – понял Лазарев, – с чего бы иначе она вошла и уставилась вот этак, ожидающе. Странно, зачем он решил меня перебить? Гм… Ох уж этот Бронников. Бес!»
– Разыщите Бондаря, – сухо приказал Бронников. – Как придет – пусть заходит. Ушла эта… С ребенком? – быстро взглянул в блокнот. – Капелюх?
– Нет, но из приемной я ее выпихнула. В коридоре вас подстерегает.
Он взглянул на часы.
– Всерьез, значит, это у нее? Ну-ну, пусть ждет. – И снова: – Бондаря мне.
Зазвонил телефон.
– Бондарь? Легок на помине. Что-что? На Сто семнадцатой? – Бронников рассмеялся. – Всем нынче Сто семнадцатая далась. Икается там, наверно. Зайдешь? Через пять минут? Жду!
Секретарша вышла. Бронников снова впился в бурмастера маленькими светлыми глазами. «Как он видит ими? – мелькнула у Лазарева странная мысль. Светлые глаза казались незрячими. – Через пять минут, – прикинул Лазарев, – явится Бондарь. Партбюро рядом. Значит, Бронников как бы предупреждает – без эмоций, по делу. Не дает, значит, разрешения раскучерявиться, в жилет поплакать». Лазарев яростно сжал зубы. Почувствовал, как заходили под ушами неповоротливые желваки. И у Бронникова то же самое. Интересно… Ишь ты! Лазарев увял, усмехнулся. Взглянул в светлые, как бы незрячие глаза начальника НРЭ, ожидая, что и тот усмехнется. Нет, не усмехается. Закаменели крутые, подпирающие маленькие глаза скулы.
– Или Фомичева забирай! – закричал бурмастер. – К чертовой бабушке! Четыре вахты, двадцать гавриков с лишком, а все на него, как на смелого, как на… Даже те, которые его терпеть не могут. Что ни скажу – усмехается. Что ни сделаю – оглянусь, а он смотрит. А все… Все остальные под него начали, тоже… Это ведь как зараза, Бронников! А ночами знаешь что делает? Бродит! То Серпокрыл бродил, а теперь он! И получается… Серпокрыл грохнулся, а теперь… С меня одного хватит! Хоть все считают, что мне начхать, что я даже рад был, когда… – он осекся. – Забирай, слышишь, Бронников? Забирай его, а то… – Лазарев посмотрел на карту, на флажок, – коротко махнул рукой. – Ведь второй уже год примерно, – сказал он тихо. – Невезуха эта у меня… – Загнул пальцы на левой руке, начав с мизинца, скакнул на правую, вернулся на левую. – То вода все, вода – контур уточняли. Потом – год назад – с Серпокрылом… И теперь не лучше! – ткнул пальцем в бледно-зеленую карту. – Эр Сто семнадцать! То долото полетело – скальный грунт, то лебедка не фурычит… Пузыри пошли, а ты дальше бурить велишь. Так? На что уж мелочь – индикатор кто-то плечом с гвоздя сшиб, деформировало. Иди теперь гадай, сколько весу на талевой системе…
3
Странно, но даже у тех, у кого волосы абсолютно прямые, бакенбарды тем не менее закручиваются колечками. Фомичев брился один раз в неделю. Не в один и тот же день, а когда к этому душа лежала. Душа у него к бритью, сказать по чести, вовсе не лежала, но если больше недели не бриться – это уже будут бакенбарды, борода. А бороды или даже бакенбард Фомичев не мог себе позволить ни под каким видом. Пижонство. Сегодня как раз неделя исполнилась его щетине, и, поспав пару часов после ночной, он, напрягшись, стал бриться. Он брился, нацеливая на щеку маленькое круглое зеркальце, поглядывая время от времени по сторонам, на спящих парней, на учебники свои, покрытые слоем пыли, на олений рог, висевший над его койкой… Он нашел его сегодня ночью – рог дикого оленя с шестью отростками. Фомичев проводил станком с зажатым в нем лезвием по шипящей белоснежной пене, постепенно обнажая розовую щеку, эта розовая щека заполнила скоро все круглое зеркальце, отчего последнее стало напоминать яблоко. Фомичев вздохнул. Работа у него не из легких, да к тому же он сейчас после ночной, вообще – столько пришлось пережить за текущий год, а щеки – черт бы их побрал! – румяные. Сегодня ночью истек последний, девятый день смены, можно слетать в поселок, то-се… Он уже месяца два там не появлялся. Чего он не видел там? Чего зря туда-сюда летать? Нет смысла… Все равно уж… Контрольные за третий курс исторического он не отослал, на сессию не поехал… Даже в отпуск год как не ходил. А в прошлый отпуск – проохотился в этих же местах… И порой ему казалось уже, что весь век свой он здесь прожил, на буровой. Вышка, несколько разнокалиберных вагончиков, сгрудившихся у бригадирской бочки… Оглушающее, плоское пространство тундры вокруг… Работа, сон, та же охота иногда – на куропаток… Рыбку кое-какую извлечь можно из озерка, снова перечитать чью-то измочаленную книгу… Что еще? Треп… Бесконечный, изматывающий треп – о грустных и счастливых историях любви; о той же охоте, рыбалке; о всяких уморительно смешных, но подлинных случаях – брюки из синтетической ткани на корреспонденте одном от пятидесятиградусного мороза развалились посреди улицы; о том, кому где и как заблудиться пришлось в краях этих – едва спасся; какие увлекательные сны снятся, когда замерзаешь, – про лето, про зеленую траву, ягоды… Рассказывали о газовых выбросах, рассказывали об ухнувших в преисподнюю тундровых болот тракторах, о различных авиакатастрофах. «Летает здесь, ребята, по небу вертолет один, без экипажа, без пассажиров. Думаете, управляемый по радио? Нет, призрак! Летучий голландец! И если он какому-нибудь самолету или вертолету встренется – все! Быстро, выгодно, удобно!»
Но весь век на буровой не проживешь, что бы там ни казалось. Обрыдло Фомичеву, по чести говоря, смотреть на окружающую его плоскую географию. Может, все-таки слетать на два дня в поселок? Все-таки поселок… Дома, люди… А может, вообще?.. Вещмешок за спину, рог этот прихватить и… Нах Москау! Что-то не клеится у них с Лазаревым после случая с Серпокрылом. Лазарев фомичевских промахов не прощает, а он, Фомичев, тоже, чуть что не так Лазарев скажет или сделает, – язвит, подначивает. Удержаться не может. Не хуже, чем Серпокрыл некогда. Два месяца назад он абсолютно случайно подслушал разговор.
– Как-никак, а все-таки и я узником был, – вкрадчиво втолковывал Лазареву Заикин, – ну, не там, понятно, где ты, но… Я ведь тебе скорее посочувствую, ты на меня всегда опереться можешь. Официально!
– Ну, загнул, – хмыкнул Лазарев, – тоже узник. Ты бы, как Фомичев, сыну полка, Петру, посочувствовал, он город на Волге защищал. А ты…
– А что я? Хуже, по-твоему, чем Фомичев? – вскинулся Заикин. – Нет, ты ответь, официально скажи – хуже, да? Чем же? Инструмент поднять-опустить, раствору намешать – не могу, да?
– Погоди чуток, – примирительно ответил Лазарев, – сбежит он – тебя бурильщиком поставлю.
Даже Заикин опешил. Несколько минут было тихо, только разводные ключи звякали. Помбур с мастером затягивали хомут на растворном шланге.
– Это Фомичев-то сбежит? – в голосе Заикина прозвучало сомнение.
– Сбежит, – убежденно подтвердил Лазарев. – Желудочная болезнь у него.
– Желудочная? Это какая же?
– Кишка тонка!
Они дружно расхохотались.
4
Из приемной донесся голос Бондаря. Быстро выйдя из-за стола, Бронников отпер сейф, вынул из него свернутый тугой трубкой лист миллиметровки. Вошел Бондарь. В таком же, как у Бронникова, кожаном пиджаке. (В Чехословакии купили.) Темноглазый, в отличие от Бронникова. Волосы кольцами.
– Сейчас… – как бы извиняясь, посмотрел на него начальник НРЭ. – Минуту! – Одной рукой, подойдя сзади, дружески обнял Лазарева за плечо, другой, левой, прижал конец свитка. Лазареву пришлось прижать другой конец. Это оказалась все та же карта, что и на стене, но условных знаков на ней было больше. И нынешние буровые, и давнишние, и мертвые, и живые.
– Обрати, Лазарев, внимание на этого осьминога, – ткнул Бронников пальцем в заштрихованный островок, – на глубине от четырех тысяч метров, может, от четырех с половиной… предполагается… Вот здесь! – он снова ткнул пальцем. – Понимаешь?
Лазарев послушно, как школьник, кивнул. Рука начальника НРЭ лежала на его плече непомерным грузом.
«Я одно понимаю, – хмурился Лазарев, – метры… Покуда суд да дело, пока Бронников с начальством из-за блажи своей ссорится, я план по метрам сделаю…»
– Где-то здесь, – сказал Бронников, – от четырех, четырех с половиной… даже от пяти… Я сам когда-то это поднятие на вездеходе объездил, исходил… Если же отказаться от глубинной разведки… Смотри, отсекается все это щупальце. Отбрасывается…
Сзади молча стоял Бондарь. Слушал. Смотрел на карту. Бронников повернул наконец голову и, встретившись с его напряженным взглядом, весело произнес:
– Дмитрий Алексеевич, а ведь обедать пора! Что по этому поводу думает партийное руководство?
«Притворяется Бронников, – усмехнулся про себя бурмастер, – не так-то уж ему весело…»
Бондарь подыграл, улыбнулся.
– Бери ложку, бери бак, нету ложки – хлебай так!
– Понимаешь, – повернулся Бронников к Лазареву, – мы ведь холостяки с ним. Он настоящий, а я временный, половина-то моя в Тюмени. А ты, Степан Яковлевич, уже обедал?
Лазарев кивнул. Ему вдруг захотелось поговорить. Про обед, про жену…
– Моя тоже в Салехард завтра отбывает, с пацаном. Не ждала, я ведь случайно нынче… Ничего не приготовила, да в санчасть еще с пацаном пошла, ну я и… В столовой поел. Гульнул на пятьдесят четыре копеечки!
– А что там сегодня? – заинтересованно округлил светлые глаза начальник НРЭ. – Чем угощают?
Лазарев хмыкнул.
– Что? Щи да рыба с вермишелью. Кисель…
Бронников с воодушевлением потер руки.
– На буровую к себе скоро? – спросил он. Спокойненько так спросил, буднично. Даже не глядя на Лазарева.
– Да через час примерно. Артистов повезу.
– Знаешь что, – задумчиво проговорил Бронников, – тем же вертолетом, вместе с артистами, пришли-ка мне Фомичева сюда. Вот так!
– А зачем? – сразу оживившись, не удержался от вопроса Лазарев.
– Поглядим тут… С парторгом вот посоветуюсь, – Бронников взглянул на Бондаря, – солить его, Фомичева твоего или квасить?
Бондарь кивнул:
– Посоветуйся, посоветуйся…
«Ладно, – подумал бурмастер, – ладно. Шут с вами со всеми, и с Фомичевым, и с Бронниковым. И с Бондарем в придачу!»
– Пойду, – проговорил он, поднимаясь, – а то мне еще за индикатором заскочить домой надо, я его дома оставил…
Лазарев ушел. Бронников и Бондарь помолчали.
– Надо со специалистами насчет этой Сто семнадцатой потолковать, – раздумчиво, словно самому себе, сказал Бондарь.
– А ты что? Не специалист уже? А я, по-твоему, кто?
– Твое мнение мне известно, в общем и целом. Вот и сегодня его слышал, когда ты Лазареву… про осьминога, про щупальце…
Помолчали.
– С тобой что, тоже по рации сегодня говорили?..
– Со мной пока нет. Пока – с Кочетковым и Рафаилом…
5
До вертолета у Лазарева было еще около часу времени. Может, Галка с пацаном вернулась уже из санчасти? Он заспешил домой. По пути заглянул в «Промышленные товары». И хорошо сделал. Там толпились какие-то незнакомые, богато, по-иностранному одетые люди – хоть говорили все, кажется, по-русски, – покупали женские японские зонтики (складные, маленькие, точно морковки). Лазарев догадался, что эти люди и есть те самые артисты, которые вместе с ним полетят на буровую. Шесть человек их, трое мужчин и трое женщин, но здесь их было, так ему показалось, вдвое больше. Вот разгалделись! Артисты возбужденно раскрывали зонтики, снова складывали, меняли, никак не могли выбрать. Причем мужики были не менее привередливы, чем женщины. Лазарев тоже раскрыл один, не складывая, раскрыл другой, третий. Стал сравнивать, который покрасивше. Ему понравились все три. Первый – с алыми маками по голубому полю, второй – с голубыми рыбами по желтому морю, а третий – клетчатый, деловой.
– Все три беру! – заявил он под аплодисменты артистов. – Заворачивать не надо. – И гордо нес зонтики по бетонке, по поселковому Калининскому проспекту, словно пучок разноцветных морковок. Настроение его от удачной покупки немного исправилось. Но тут же снова испортилось. Навстречу, по той же стороне бетонки, шла Марья Антоновна Яровая, из теплицы. В каждой руке по тяжеленной сумке с зелеными огурцами. Загорелая, улыбающаяся. Остановилась, поставила сумки на землю, перевела дух.
– Степан Яковлевич! Ты?
Пришлось и Лазареву остановиться. Хоть и поморщился, но…
– А что, не узнаешь меня разве? – пошутил он невесело.
– Так не видала давно! Где пропадаешь?
– Все там же…
Она закивала:
– Ну коль там – ладно. А то гляди – детсадовцы из «Теремка» засмеют. Видишь, какие я им игрушки несу? Зелененькие и с пупырышками! Хороши? То-то! Если по итогам полугодия вперед выйдете, килограммчиков пять и для вас найдем. Победителям – да чтоб на закуску не выделить?! Галя-то как?
– Спасибо.
– А наследник? Часто писается? – и столько любопытства в ее глазах, столько страстного желания знать, писается или не писается лазаревский пацан, что вроде и не в шутку спрашивает.
– Спасибо.
– А агрономша-то моя, Алена бронниковская, – слыхал? Тоже вот-вот мамкой станет. В Тюмени сейчас, в роддоме. Ну, хоть она… А то двое в теплице баб, и у обеих детишек нету. Огурчики заместо детей! Хаа-ха-ха-ха!..
Насилу отвязался от нее Лазарев, шел и чертыхался. У экспедиции с совхозом «Олешки» договор. Сотрудничают, видите ли. А буровая его – Сто семнадцатая – то же самое. Тоже сотрудничает. С теплицей, производящей на свет божий полуметровые огурцы. Нечего сказать, весело организовал все это товарищ Бондарь. И под вопросом еще – кто из них по итогам полугодия друг перед дружкой лучше выглядеть будет. Сто семнадцатая или Алена Бронникова с Марьей Антоновной. Сутками в своей теплице. Да еще по три раза на дню в детсад бегают, как лисы в курятник… Хоть на чужих поглядеть. Только для шкетов огурчики и растят.
Лазарев свернул с бетонки, забрался на узкий дощатый настил, под которым, укутанные минватой, прятались трубы теплотрассы, подошел к подъезду. Навстречу, стегая по воздуху хвостами, подбежали собаки. Дружок и Север, кажется. Не без опаски обнюхали его зонтики и, снова рухнув на песок у подъезда, предались сладкой дремоте под июньским солнцем. Жены с сыном еще не было. Задерживаются в санчасти… Он с удовольствием огляделся. Квартира у Лазаревых была отдельная, однокомнатная. Кухня – пять квадратных метров. Водопровод. Все честь по чести. Телевизор стоял. Правда, не работал. Когда еще тот ретранслятор выстроят… Но все равно некогда смотреть телевизор. Придет время – насмотрится. Лазарев снова раскрыл все зонтики. Один на тахту поставил, второй на шкаф, третий – тот, что с алыми маками по голубому полю, – взгромоздил посреди стола. Ну, ахнет Галка, когда войдет. Сел ждать. А Галка все не шла. Задержалась с пацаном в санчасти… Лазарев взглянул на часы, вздохнул, натянул на ноги болотники с подвернутыми голенищами, еще раз, выходя, с улыбкой посмотрел на зонтики. Ну, ахнет Галка! А может, и не ахнет? Усмехнется, может. Плечами недоуменно пожмет. Чего это она в санчасть с пацаном кинулась? Только он заявился утром, она – двух слов не сказав – тут же завернула мальца и… «В санчасть мы», – буркнула. И ушла… «Эх, – вздыхал Лазарев, запирая дверь, – все прахом…»
6
«Ну нет, Лазарев, ошибаешься… – думал Фомичев. – Напрасно надеешься, Заикин. А Лазарев, видно, только об этом и мечтает, чтоб улетел я, исчез. Чует кошка, чье мясо съела». Эх, Лазарев, Лазарев, не обманешь!.. Нет! Интуиция у Фомичева – будь здоров! Звериная, можно сказать, интуиция у него. Пусть и не доказано ничего, пусть чистеньким из ситуации этой вышел Лазарев, но… «А что, если в другую бригаду перейти? – размышлял Фомичев. – Нет, выйдет, что сдался он, что одолел его Лазарев. А может, в самом деле – того?.. По-английски, не прощаясь? Нах Москау? Нет, нет… Нет!» Была некая причина – не каждому расскажешь, – властная, сильная причина появления Фомичева в ямальской, ненецкой тундре. Она же его здесь и удерживала эти два года. Здесь, на буровой, в поселке Базовом, в поселковом общежитии, в вагончиках этих, в бригаде лазаревской… Фомичев брился и вспоминал, как он впервые объявился здесь, на буровой. Не на этой, не на Сто семнадцатой, а на предыдущей, Сто пятой. Спрыгнул с вертолета и тут же, по-снайперски прямо, угодил меж двумя кочками, в топь. Вертолету подниматься надо, винт все быстрее. «Беги! Беги!» – сердито делает ему знаки пилот. А он никак резиновые сапоги из грязи не вытащит. Ну, оставил сапоги и в одних носках отбежал. Когда вертолет исчез, он вернулся и едва их вытащил, сапоги эти злополучные. Лазарева на буровой в тот день не было, принял Фомичева бурильщик, вахтовый. А как он возник перед Фомичевым – по сей день оторопь берет. Свистнуло что-то, щебетнула стальная тросовая оттяжка, идущая с самого верха буровой до вбитого в почву массивного бетонного клина, и перед Фомичевым встал темно-смуглый, с мускулистыми тугими губами парень. Полон рот белых зубов. Что-то хищное, ястребиное было в его облике. Сразу, с первого взгляда, ясно – смел до безумия.
– Фамилия?
– Фомичев.
– А я Серпокрыл! Слышал?
Фомичев кивнул, хоть никогда, естественно, о нем не слышал.
– То-то! А тебе отныне имя будет Лопух. Понял?
– Почему?
– Потому что лопух ты! Давай, Лопух, валяй к стеллажу, трубы укладывай!
Самому мастеру, Лазареву, и тому дал Серпокрыл прозвище. Узником прозвал. Брата его, Петра Яковлевича, – Сынком. Братья Лазаревы, подростками еще, лет в пятнадцать, а то и моложе, попали – один в концлагерь Освенцим, а другой на фронт, сыном полка, отстаивавшего Сталинград. Вот какая разная выпала близнецам судьба. У Петра Яковлевича была на голове лысина, у Степана Яковлевича – седая шевелюра. От переживаний? Стало быть, по-разному переживали. Ох, так, бывает, сцепятся близнецы. Сколько лет по Сибири один за другим ходят, женились одновременно на двух подругах, чтобы не расставаться, а нет-нет и… «Не трожь за больное! Да, узник я… Меня в Освенциме железом раскаленным жгли!» – «Эка невидаль! А я Сталинград защищал! Я…» – «Мучили нас там, пойми! За проволокой колючей, там… Пытали…» – «А я… А мы – мы по ним стреляли! Прицельно!..»
Володю Гогуа Серпокрыл называл Экспонатом. Оттого что тот был в свое время, еще до военной службы, заведующим Музеем-выставкой древнего оружия. И очень надеялся вернуться на эту работу снова. Заикина он звал Мухой, хотя тот настаивал на другом прозвище, просил называть его Сэм.
– Серпокрыл, меня же Сэм кличут! Официально! Три года Сэмом был сам знаешь где! А ты меня – Муха!
– Муха и есть.
– А сам-то ты кто? – щерился Заикин. – Думаешь, я тебе придумать не могу? Хочешь, придумаю? – В глазах у него таилась угроза. Трусливая, выжидающая, притворно хохочущая угроза. И восхищение в них было. Странно, но Серпокрыл с Заикиным были внешне чем-то похожи. Ничего общего в характерах, да и глаза разного цвета, у Серпокрыла черные, у Заикина карие, – а похожи, как братья. Даже Лазаревы, и те меньше один на другого похожи.
И Фомичева Серпокрыл не миловал. Заставлял по многу раз за смену взлетать на самую верхотуру – это же добрый восьмиэтажный дом! – требовал как можно реже касаться руками сваренных из железных прутьев шатких перил. А иногда и без лестницы заставлял обходиться – добираться до люльки на скобе элеватора, как на лифте. Не раз заставлял он его – но так и не смог этого добиться – соскользнуть с сорокатрехметровой высоты по ржавой, туго вибрирующей струне оттяжки.