Текст книги "Ворчливая моя совесть"
Автор книги: Борис Рахманин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
– Технику безопасности соблюдаешь? – посмеивался Серпокрыл. – Или штаны между ногами прожечь боишься? Эх, Лопух…
– Серпокрыл, – все приставал к нему Фомичев, – а хоть один газовый фонтан у тебя был? Как это? Фонтан газа… Невидимый, что ли? На что он похож?
Серпокрыл посмеивался, отмахивался от него. Но однажды сказал:
– На солнце похож!
– На солнце?
– Именно! Его же зажгли, а давленьице такое, что огонь только в трех метрах от трубы. Вроде самостоятельно висит в воздухе, как солнце… Ну ладно, ладно, чего рот раскрыл? Принимай свечу, Лопух!
– А нефть? Какая она, по-твоему, нефть здешняя? Черная? Золотисто-коричневая?
– Красная!
…Как далеко видно с вышки! Просторище! Вогнутая чуть тундра, озерца, озерца бесчисленные по ней. Говорят, тут на каждого человека по семь озер приходится. И не такая уж она пустынная, вовсе не мертвая – тундра. Прячется, затаилась душа живая. Песцы, полярные куропатки, совы с бровями из перьев… Лемминги – мышки, похожие на крохотных кенгуру, – шныряют. А там, дальше, на горизонте, нет, за ней, за линией, как бы уже в небе просматривается, угадывается большая, бездонная вода. Обская губа, Тазовская губа… Море Мангазейское. А еще дальше сизые, оцепеневшие шельфы моря Карского… Плотный песчаный свей в прогалах снега и льда на берегу, белые медведи спят в ропаках, прикрывая лапой единственную демаскирующую точку, черную пуговицу носа. А Карское… Оно плавно переходит в сам Ледовитый. Айсберги в стаю сбились, чокаются, как бокалы. Гудит, стонет, мелко вибрирует по всем пиллерсам станок. Ветер с океана. Ветер… Ямал! По-ненецки – край света.
6-а
…Весной это случилось. Весной прошлого года. Настали уже ночи без темноты – белые северные ночи. Светло. И с каждым днем все светлее, светлее. Жутко даже поначалу было. Непривычно. Но в ту весну Фомичев бессонницей еще не страдал. Наворочается за вахту с элеваторами, труб натаскается до гудения в костях – спит как убитый. Заикин его в ту ночь растолкал, Муха то есть.
– Глянь-ка в окошко, Лопух! – со смехом умолял Заикин. – Глянь, не пожалеешь!
– Что там? Олени?
Фомичев поднялся, зевая, почесываясь, посмотрел в окно. Светло было там, за окном, это в три-то часа ночи, светло, как в тихий, чуть пасмурный день. Хочешь, книгу читать можно. Хочешь, контрольную по первобытнообщинному строю готовь… Прозрачное небо, тундра, и идут по ней в обнимку двое – Серпокрыл и Галя, Лазарева жена. Остановились. Целуются… Вообще-то Фомичев не первый раз замечал гуляющего по тундре Серпокрыла. Даже зимой тот прогуливался. Тем более сейчас, весной. Почти летом. Но раньше он прогуливался один..
– А мастер где? – задал Фомичев глупый вопрос.
Заикин расхохотался:
– Занят! Занят мастер! За клапанами подался! На базу! Вот Серпокрыл его и заменяет!
Они уходили все дальше, в тундру. Но ни деревца вокруг, плоско, не спрячешься. Видно все.
– А Сынок, то есть Петр Яковлевич, где?
Заикин опять зашелся:
– Этот свою стережет, Зою! Ух, дела!..
– Ну, чего ты, чего? – закричал Фомичев на Заикина. – Хватит. Замолчи!
Ухмыляясь, тот уселся на койку, спиной к стенке вагончика, самодовольно шевеля пальцами босых ног. На правой: «Куда идешь?» На левой «Иду налево!» Проследил за тем, как Фомичев читает татуировку, и не без гордости подмигнул:
– Это мне там накололи. Меня там, между прочим, Сэм звали. Учти!
«Какая пошлость, – брезгливо подумал Фомичев. – И ведь не смоешь…» В который раз, нечаянно натолкнувшись взглядом на знаменитую заикинскую татуировку, он не мог удержаться от этой мысли: и ведь не смоешь…
– Никому ни слова, Заикин, – произнес Фомичев угрюмо, кивая на светлое окно, – никому!
Заикин снисходительно засмеялся:
– Чудак, я ж приблатненный, а не… Официально!
Весь остаток ночи заснуть Фомичев уже не смог. Светло за окном… Непривычно светло. У него в Москве белых ночей в подобном роде, можно сказать, нет. В Москве есть многое другое. Метро есть, храм Василия Блаженного, настоящий Калининский проспект есть… Папа с мамой там у Фомичева имеются. Художница одна есть знакомая… А вот белых ночей – совсем чтоб белых – нет. А белые ночи – они такие, сразу уснешь – выспишься, а если глаза откроешь, хоть на миг, – все. Организм спать дальше отказывается. А тут еще такое… Серпокрылу-то можно и не удивляться, Серпокрыл есть Серпокрыл… Но Галя!.. Ведь у них же с Лазаревым такая хорошая семья вроде. Хоть он и старше намного. Сколько раз встречал их Фомичев на поселковом проспекте, на бетонке. Почти всю получку бригадир на жену тратит. Серьги ей недавно купил золотые, тяжелые. Говорит, невропатолог ей серьги золотые прописал, голова чтобы не болела. Замечено, мол, что серьги помогают. Терапия, мол. Вот тебе и терапия! И все же винил Фомичев не столько Галю, сколько Серпокрыла. Вне всякого сомнения – он виноват. Гулял бы один ночами белыми по тундре. Зачем же с Галей?..
Наутро прилетел Лазарев, привез клапаны для насосов. Фомичев поставил их рядком на бревенчатом помосте, смазал.
– Фомичев! Лопух! – хмуро приказал ему Серпокрыл. – А ну, за мной! На полати! Шарошки облысели, подъем будем играть!
Куда его белозубая улыбка подевалась? А ведь давно уже не улыбается… С месяц. Фомичев только сейчас это осознал.
– Может, добуримся на сей раз? – пытаясь поспеть за ним, задыхаясь, предположил Фомичев.
Серпокрыл бросил на него через плечо короткий, иронический и вместе с тем довольно тоскливый взгляд.
– Считаешь, добуримся? Веришь?
Фомичев отстал от него на два лестничных пролета. «Куда мне до Серпокрыла, – думал он. – Вот черт! Ночь не спал, а так взлетел, что… Удобный момент, – решил Фомичев, – надо ему высказать. Все-все!.. Не добуримся, видите ли… Конечно, если в голове не работа, а…»
Серпокрыл рвал и бросал какую-то бумагу. Письмо? Ветер жадно подхватывал белые клочки, уносил их.
– Берись за трос! – крикнул Серпокрыл. – Учись, пока я живой! Не все же тебе в помбурах мыкаться!
– Анатолий! – громко начал Фомичев. – Слышь, Анатолий! Я – поговорить… поговорить надо!.. – Ветер, позабавившись клочьями письма, опять за буровую принялся. Вздрагивает вышка… Гуд, вибрации… – Ты меня слышишь?
Серпокрыл с некоторым удивлением кивнул. Да, мол, слышу. Ну, ну?..
– Я видел! Ночью сегодня! Через окно! Я спал, но меня… Короче – видел! Галя и ты…
– Ну и что? – выкрикнул Серпокрыл в ответ, пристально, очень пристально глядя Фомичеву в переносицу.
– Как же тебе не стыдно?
Глаза Серпокрыла как-то странно блеснули. Он резко отвернулся. Неужели стыдно? И в эту минуту, в эту самую минуту Фомичеву вспомнилась художница. Как прижалась она тогда всем телом, положив ему на грудь легкую смуглую руку, и со слезами в голосе жаловалась на мужа. Ох! Так чем же, собственно, он, Фомичев, лучше Серпокрыла? По какому же праву он… Но там… Там же другое… Она же жаловалась… А у Лазарева, у Гали…
– У них же такая хорошая семья! – не очень уверенно продолжил Фомичев. – По бетонке когда идут, всегда рядышком держатся. Держались… Раньше! Серьги он ей купил, ты же знаешь! Чтоб голова у нее не болела! Ты же знаешь! Лазарев… Он же… Галя для него – все! И ты… – Фомичев заглянул Серпокрылу в лицо, чего он отворачивается? И чуть с вышки не полетел. Лицо Серпокрыла было мокрым. Серпокрыл плакал. – Серпокрыл! Толя! Ты что? Ветер тебе в глаза попал, да? Ведь ты не плачешь? Ветер?
– Нет, плачу! – повернул он к Фомичеву мокрое лицо. И новое рыдание, мучительное, как приступ кашля, вырвалось из его горла. – Спасибо, Юра! Спасибо!..
– Что?! – У Фомичева под каской зашевелились волосы.
– Спасибо тебе!
– Спасибо?! Мне?! Ты ничего не знаешь! Я тоже… Я не лучше тебя!.. Один человек… Художница… У нее ведь тоже… Он… Она…
– Да, да, Юра! Спасибо! Спасибо тебе! Понимаешь… Мне самому нужно было… Но… Как это получилось… Иду я однажды, брожу, значит. Думаю. Вдруг – еще кто-то. Тоже бродит, понимаешь? Все спят, а она… И понеслось, понимаешь? – Внезапно он обнял Фомичева, на секунду прижал к себе, отстранил. – Молодец, Юра! Не зря я тебя люблю! Хороший ты! Очень хороший! Ангел! Эх, Юрка!
«Чего это он? – ошалело всматривался в Серпокрыла Фомичев. – Не в себе?» Но такие непривычные, добрые слова в свой адрес было, разумеется, приятно слушать. Даже более чем…
– Ты не думай, – застенчиво заулыбался Фомичев. – Лазареву я… Ну, не скажу, конечно! – И зачем-то, непонятно почему, добавил словцо Заикина: – Официально!
Серпокрыл сразу как-то закостенел.
– А ты скажи, – произнес он, – скажи!
– Да не скажу, не скажу, не…
– Наоборот, я тебя прошу – скажи! Нужно нам, понимаешь? Нужно, чтобы он знал…
У Фомичева голова пошла кругом. Ну и дела… И зачем только он влез во все это? Нам, говорит, нужно… Нам… Это кому же? Серпокрылу с Галей? Или Серпокрылу с Фомичевым? Или…
– Н-нет, – пробормотал он, – не смогу. Нет…
– Не сможешь? – и лицо Серпокрыла снова стало таким же, как прежде, слегка презрительным, иронически-добродушным.
Фомичева осенило.
– Послушай! А ты Заикина попроси! Он тоже видел! Собственно, это он меня и разбудил! Посмотри, говорит, в окно! Так что…
– Заикина попросить? Муху?
– Ну… Ну прикажи. – Фомичев чувствовал, несет невесть что, но остановиться уже не мог. – Ну, хочешь, я его попрошу?
– Ты попросишь? Ты… Та-ак… Я давно приметил – похожи вы с Заикиным, очень похожи. Как братья. Значит, не ошибся.
«Ну да, я попрошу, а что? – мысленно недоумевал Фомичев, глядя в усмехающееся лицо Серпокрыла. – Именно попрошу. Приказывать Заикину может лишь Серпокрыл, а я могу лишь попросить. И ничего особенного. Это вполне нормально… Официально, как сказал бы Заикин… Черт… И впрямь…»
– Ну-ка! – Оскалившись, выкрикнул Серпокрыл. – Ну-ка, берись за трос, Лопух! Ну-ка! Работай! – А сам бросился вдруг, шагнул в пустоту. Звонко щебетнула тросовая оттяжка. Фомичев глянул, а Серпокрыл уже на земле, бежит в тундру. Куда он? Письмо разорванное догоняет?
6-б
Со временем Фомичев тоже полюбил прогуливаться по тундре. Кругами, кругами, все дальше от буровой, держа ее в центре. Как ориентир. Как маяк. Даже зимой, в метель, в темень, в мороз под пятьдесят, ушанку нахлобучит, правую руку в левый рукав, левую – в правый. На ногах унты. Бродит в темноте вокруг сверкающей, словно новогодняя елка, вышки, бродит, грудью ложась на ледяной, или, образно говоря, л е д о в и т ы й, ветер – метров так с сорок в секунду ветерок, не меньше, – чуть ли не ползком, борясь со страхом: унесет, как бы не заблудиться… Не вернуться ли, от греха? Но, отогнав его, страх этот, снова задумается. Думает, думает… Было о чем подумать. Больше всего о Серпокрыле. Где-то он сейчас? Да-да. Именно с таким ощущением о нем думалось, словно о живом, но уехавшем далеко-далеко.
Однажды, в феврале, кажется… Идет Фомичев – вдруг: пых, пых… Свет по небу разбежался полосами. Синими, красными, изжелта-оранжевыми. Еще, еще… Северное сияние! О боже! Фомичев рот раскрыл. Впервые… И вдруг пропало, заглохло почему-то. Выключили передачу. Такая жалость! Он стоял, ждал – вдруг воспрянет, продолжится… И тут свист ему почудился, голос. Так и есть! Вынеслись из сумеречного зимнего марева, из ленивой метели нарты. Пять оленей. Человек с хореем. Весь в мехах человечек. Махонький. Типичный представитель заполярного Ямала. Я мал! Всем своим видом скромненько это подтверждает. Хорей в снег воткнул, притормозил. И торбазом, обувкой меховой своей, притормаживает. Разогнался, видно, и вдруг человека заметил. Фомичева то есть.
– Здравствуйте! Вы не заблудились, надеюсь?
Ух ты! Абсолютно без акцента… А голос звонкий и тонкий. Женщина?
– Благодарю, что вы! Разве здесь заблудишься? – Фомичев показал на сверкающую, словно новогодняя елка, вышку. – С таким ориентиром! Вы к нам, на буровую? – и снова кивнул на елку.
– Если у вас есть десять – пятнадцать минут – этого вполне достаточно. Побеседуем. А что такое буровая – мне известно. Итак…
Фомичев засмеялся:
– А я сперва думал – вы оленевод, а вы… Женщина, да?
– Правильно, женщина. И оленевод! – она тоже засмеялась. Залезла куда-то в глубь своих меховых одежд, порылась, вытащила пару конфет, одной из них угостила Фомичева.
Развернув хрустящую бумажку, он с удовольствием съел удивительно вкусный на морозе шоколад.
Олени, с обындевевшими ноздрями, наежив шерсть на шеях, стояли тихо, изредка переступая с ноги на ногу, поворачивая друг к дружке головы, нечаянно стукаясь при этом рогами. Хвосты их были плотно прижаты. «Чтоб холоду внутрь не напускать», – мысленно усмехнулся Фомичев.
– Когда-то здесь ягель хороший рос, – произнесла женщина. – Диких оленей паслось много. Очень много!
«А, понятно, – подумал Фомичев, – недовольна нашествием цивилизации…»
– Ягель здесь как раньше растет, – сказал он, – я видел. Прошлым летом.
– Это уже не ягель. Его даже мои, – кивнула она на прислушивающихся к разговору оленей, – даже эти, ручные, есть не станут. Олени очень нежные, очень привередливые.
Фомичев не знал, что сказать. А сказать что-то надо было обязательно. Надо было отстоять перед этой аборигенкой свое право… Свое человеческое право работать в этом диком краю, на их общей, им обоим принадлежащей земле, добывать полезные ископаемые, черт возьми! Полезные всем! И ей тоже!
– Рыба когда-то здесь просто кишела! Кишела! – произнесла женщина. – Спинки рыбьи были видны. А теперь больше брюшком вверх они плавают. Люди бочки бензиновые в реках моют, яды сливают, остаточные продукты… – Она помолчала. Ждала, что он скажет.
«Ну, за рыбу пусть с меня рыбаки спрашивают, – решил Фомичев, – она же оленевод…»
– Уток, гусей не в сезон бьют, – произнесла женщина, – лебедей. Не едят, а так… Лебедям лапки отрубают, на память. Красивые у лебедей-кликунов лапки, красные, раскрываются, как веер…
«И за браконьерство, значит, с меня спрос, – с закипающим раздражением подумал Фомичев, – и за лапки, значит, лебединые? Ну, ну, что дальше?»
Женщина молчала. Закруглилась. Хотя по ней видно было – счет мог бы продолжиться.
– Вы не задумывались – почему вымерли мамонты? – спросила она внезапно.
– Но… Вы что же – считаете, что… Что их люди?! – Фомичев радостно засмеялся. Она явно дала маху. Какой-то наивный довод выдвинула. Он этим воспользовался. – А знаете, – заиронизировал он благодушно, – я, знаете ли, не уверен, что они вымерли! Может, они подземными стали? Спят себе там, в мерзлоте, – Фомичев топнул по сугробу, – калачиком свернулись и…
– О, тогда… У вас еще есть шанс, – вставила она едко.
Он не сразу понял. Задумался, подняв брови.
– Ну хорошо, ладно! – возбужденно заговорил он спустя минуту. – Давайте всерьез. Тундра, да? Олени, ягель? – остальное он отмел. – А вы посмотрите! Она же… Ровная, плоская – посмотрите! А наша вышка… Посмотрите! Она дала тундре третье измерение! Высоту! Не зря же – вышка! Мы полезные ис… То есть нефть, газ ищем, нашли… Мы… Пусть это покажется вам бестактным – но задам вам вопрос: что выгоднее? Может, олени? А?
Женщина снова залезла в глубь своих меховых одежд, когда вытащила руку – на ладони ее лежала крохотная, меньше ладони, японская электронная считалка, плоская коробочка с клавишами. Молча стала считать.
– Про запасы, запасы не забудьте, – подсказал Фомичев, нервно шмыгая носом, – про перспективы!
– Не забуду!
Немного смущенный своей горячностью, Фомичев с любопытством наблюдал за летающим по клавишам пальцем. Мороз ей нипочем… Женщина считала долго. Провела всей пятерней по клавишам, как бы стирая результат. Долго молчала.
Фомичев заранее решил, что, конечно, не станет шумно торжествовать победу, не будет бросать в воздух ушанку. Так и сделал. Ни одним мускулом не дрогнул. По чести говоря, у него и в самом деле не было охоты торжествовать. Внезапно в небе снова рассыпался ворох цветных огней. Еще, еще… На этот раз все было в лучшем виде. Никаких накладок. Задрав головы, они всматривались в полыхающее оранжевыми, голубыми, алыми лентами небо. Смирно, ничуть не разделяя их волнения, опустив головы, стояли олени. Фомичев посмотрел на женщину, озаренное небесным светом лицо ее было молодым и таким красивым, странным…
– А знаете, – выкрикнул Фомичев, – есть гипотеза!.. Я где-то читал… Что северное сияние – это закодированная кем-то передача. Оттуда, из других миров. Послание! И когда-нибудь… Когда человечество достигнет соответствующего уровня развития, оно… А почему летом северного сияния не бывает, не знаете?
– Старики говорят – в прежние времена, раньше – было. Но за провинности наши мы наказаны, теперь оно появляется только зимой. Да и то… – обведенные пушистым, обындевевшим мехом капюшона узкие глаза ее смеялись. – Ну, желаю вам… – Вырвав из снега хорей, она крикнула что-то, олени встрепенулись, еще миг – и упряжка мчалась уже по снегам, и ноги оленей мельтешили в беге как спицы в колесе велосипеда. А женщина долго еще бежала рядом с нартами, летела, едва касаясь ногами земли, натянув длинные поводья, откинувшись назад. Но вот она одним прыжком, боком, вскочила на поклажу, уселась поудобней… Унеслась. И тут же стало тускнеть небо. Очередная передача вселенского цветного телевидения закончилась. А может?.. Жуть пробрала Фомичева. Сначала летнее северное сияние исчезло, а сейчас, вот сию минуту, и зимнее. Навсегда! Ну нет… Уж чему-чему, а северному сиянию ничего не сделается, как-то грустно подумал Фомичев, пусть хоть вся земля лысой станет, без единого комара, мертвой и пустой – и тогда вот так же, как минуту назад, будет бежать по небу закодированная в цветных всполохах весть, послание к человечеству, так и не сумевшему достичь соответствующего уровня развития.
6-в
С тех пор прошло несколько месяцев, а он снова и снова думал об умчавшейся в ночь молодой женщине. Хорошо бы ее опять встретить. Есть о чем поговорить. Она ведь все-таки со стороны, иначе на все смотреть должна. А со своими… Со своими обо всем не поговоришь, со своими – о многом молчать положено… А говоришь бог знает о чем. Вчера, например, перед вахтой, он с Володей Гогуа гулял по тундре. Тоже неплохой парень, хоть и с пунктиком, на музее свихнулся. Вообще-то Фомичев любил один гулять. Он и в этот раз один отправился. Стал медленными кругами от буровой удаляться. Идет, мхи под ногами разглядывает, на ягельных кочках, как на поролоновом матраце, покачивается. Комары, правда, донимали. Появились уже. Июнь. То и дело приходилось себя ладонью по лбу шлепать. Со стороны посмотреть – похоже, что человеку на каждом шагу гениальная идея в голову приходит. Идет Фомичев, вдруг Гогуа ему навстречу. Тоже себя по лбу хлопает, точно «Эврика!» ежесекундно восклицает. Ну, стали гулять вместе. В сотый, наверно, раз пришлось выслушать его историю.
– Сам его пригласил на мою должность. Понимаешь, сам! – горестно восклицал Гогуа. – Уговаривал его. Георгий Георгиевич, говорю, два года – не десять лет, послужу. Правильно? Но музей жалко! Я же сам почти все экспонаты подобрал, личные средства затратил! Клянусь честью! А придет чужой, нехороший человек, невежественный, равнодушный, – все дело погубит. Здание отдаст под склад для безалкогольных напитков, наконечники для стрел, древние кинжалы, сабли и пики в кружок юных натуралистов сплавит. А вы, говорю, Георгий Георгиевич, человек солидный, имеете опыт работы в системе ДОСААФ. А он: нет и нет. Я, говорит, уже старый, болею. Что вы, говорю, товарищ Сванидзе, вы еще как вон тот платан! Не тот, говорю, который у шашлычной, а вот тот, который у автобусной остановки. Тот, который у шашлычной, – не платан, а секвойя!..
Гуляя, они добрались до того места, где зимой, в феврале, Фомичеву встретились нарты с той женщиной. Увлеченный своим рассказом, Гогуа под ноги не глядел, искал выражение сочувствия и понимания на лице слушателя. Фомичеву за двоих приходилось в кочки всматриваться, как бы в болото не угодить. И он был за это вознагражден. Рог лежал в ягеле… С шестью отростками. Значит, шесть лет было тому дикому оленю, тому быку, который сбросил здесь некогда один из своих рогов. Дикие олени… Да, да, бегали они здесь когда-то, именно здесь, где стоит сейчас Сто семнадцатая.
6-г
Отвлекшись от зеркальца, забыв о бритье, Фомичев уставился в окно, всматриваясь в неисчислимые стада диких оленей, мчащиеся по тундре, сквозь буровую, сквозь вагончики со спящими в них людьми, сквозь бочки, трубы, переплетения стальных балок… Тени диких быков, наставив друг на друга ветвистые рога, сшибались в схватке, и ломались их рога, падали наземь… «Хорошо бы найти и второй рог, – думал Фомичев, добривая щеки, – но кто знает, где он его сбросил, тот дикий бык? Может, за сто километров отсюда, кто знает?»
Фомичев добривал щеки и посматривал на рог с шестью отростками. Заикин, Гогуа, Гудим с Шишкиным еще спали. Ночная, слава богу, прошла более или менее спокойно, без ЧП. И то хлеб. А то ведь двадцать два несчастья, а не буровая. Неприятности как из рога изобилия на нее сыплются. И до Серпокрыла сыпались, и после него. Но хуже всего, конечно, то, что с Толей случилось. «Глянь-ка в окошко, Лопух, глянь, не пожалеешь!» Лучше бы не глядел Фомичев тогда… Далеко дело зашло, далеко. Гроб на буровой. А в нем… Отец Серпокрыла прилетел. Капитан, речник. До того кряжистый, голова прямо из плеч растет, без шеи. Обошел всех, кто с Анатолием работал, на каждого из-под лохматых бровей изучающе посмотрел, пожал всем руки. И увез гроб с собой. Тремя вертолетами, говорят, по очереди, в Тобольск… Галя, конечно, с буровой ушла. Одна Зоя на пищеблоке кастрюлями громыхает. Лазарев как Кащей стал. Бросается на всех. А пуще всего на Фомичева. «Мне твои переживания, Фомичев, до этой… До Полярной звезды! Понял?» – «Понял. Приму к сведению».
Но хоть дал себе в тот момент слово быть по отношению к мастеру абсолютно индифферентным – пришлось тем не менее… Так уж вышло… Опять братья Лазаревы схватились. Сидели рядом, хмуро покуривали. А через минуту, держа один другого за грудки, яростно скаля свои, вперемежку с золотыми и нержавеющими, прокуренные зубы, снова бросали один другому в глаза раскаленные, яростные слова.
– А потому… По тому самому, что не мужик ты!.. Тебя там… Ты там…
– Да, там! Там!.. Мне дым до сих пор снится! Запах дыма… Не могу я…
– Дым ему снится! А мне, как я в них стрелял! Мне хорошие сны снятся! Я в них стрелял! А ты… Ты что делал?
– Я… Я ненавидел…
Фомичев не выдержал, подбежал.
– Брек! Брек! Послушайте, петухи… Это же… – и не договорил. Братья, оба разом, так наподдали ему плечами, что Фомичев, отлетев шага на три, растянулся на заснеженном ягеле. «Смотри-ка, – ошеломленно подумал он, – когда надо – объединяют свои усилия…» – и расхохотался. Громко…
С недоумением оглянувшись на его смех, они расцепили руки.
– Действительно, – смущенно буркнул Петр Яковлевич и пошел к вышке. А мастер еще постоял пару минут, исподлобья, загнанно глядя на хохочущего Фомичева.
…Заикин, когда его вызвали к следователю, ничего об отношениях Серпокрыла с Галей утаивать не стал. Вызвали еще раз и Фомичева. В гостиницу вызвали. Следователь в поселковой гостинице обосновался. «Почему вы скрыли от следствия связь Серпокрыла с Галиной Лазаревой?» – «А какое это имеет отношение к смерти Серпокрыла?» Следователь не ответил. В записную книжечку что-то записал. Лицо длинное, бледное, словно в темноте круглые сутки произрастает, без солнца. Связь… Гм… Связь… Теперь-то Фомичев и сам убежден – имеет это отношение. Имело…
Вот такая атмосфера царила тогда в бригаде. Но работали. Как проклятые работали. Только проку мало. Снова вода ударила. А потом… Перетащили вышку на полозьях чуть дальше, километров за десять, и снова бурить стали, теперь уже Сто семнадцатой назывались. И здесь, на Сто семнадцатой, тоже сплошная невезуха. На тысяче метров, правда, пузыри из устья пошли, как у младенца из носу. Газ… Но Бронников велел дальше бурить. Карман, мол. Мелочь. Надо до настоящего пласта дойти… Ему, конечно, виднее, но жаль. Вдруг – не карман, вдруг – месторождение? Фонтан! Очень бригаде фонтан нужен, победа какая ни на есть… А то мало того, что крупные неприятности, так еще и мелких хоть пруд пруди. То Заикин на залитом глинистым раствором настиле поскользнулся, то в шланг, через который закачивают воду из озерка, затянуло порядочную щучку. Покуда догадались, покуда ее оттуда выколупали… ЧП за ЧП. Нынешняя, ночная вахта прошла, правда, гладко. Фомичев, признаться, побаивался. Он ведь в начальство недавно вышел. Не вышел, вернее, а назначили. Вместо Серпокрыла. Свято место пусто не бывает. Ну, и неуверенно еще чувствует себя поэтому… Тем более что Лазарева на буровой не было. Хоть с Лазаревым у него конфликт, но все спокойнее, если бригадир близко. Когда, заняв место у пульта, Фомичев принял у Сынка, у Петра Яковлевича то есть, тормоз и кран пневмомуфты, руки у него тряслись. Петр Яковлевич смену сдал, но не уходил, ждал, не понадобится ли его помощь. В глине весь, лицо красное, обветренное, а под шершавым подбородком узел галстука. Он на работу всегда при галстуке является. Дело в том, что в силу степенности своего характера и хороших показателей – опять же защитник Сталинграда – он избирался во всякого рода общественные организации. Являлся членом всяческих комиссий, советов, комитетов, союзов, был делегатом, депутатом, представителем, членом и так далее и тому подобное. Нередко его выхватывали прямо с буровой, вертолетом доставляли на какую-нибудь важную конференцию, на слет или на заседание товарищеского суда. Потому-то и носил он всегда галстук, всегда был готов к любой неожиданности.
– Чего стал, Петро? – сердито закричал на него Фомичев. – Отмучился – катись к Зое! Нечего тут подчеркивать!
Оглядываясь, тот отошел. Но маячил еще минуту-другую. К дизелям ухо прислонил, насосы чуть ли не обнюхал, на силовые агрегаты взгляд бросил, на мерники… Прямо бурмастером себя держит, когда братца в радиусе пятнадцати метров не видно. Ну, да бог с ним. Без него обошлось. Фомичев чувствовал – ладонь, лежащую на алмазно сверкающем от частых прикосновений стальном рычаге, как бы щекочет что-то, токи некие как бы передавались ему оттуда, от вгрызающегося в кремнистый девон турбобура. Он чувствовал, что абразивный материал долота порядком истерся, иначе почему имеет место реактивный момент? Вон какая отдача у турбобура, будто грузовик ручкой заводишь. Но ничего, на восемь часов хватит. Должно хватить… А то ведь часа за три до конца смены опять его орлам подъем придется играть – станок выключать, свечи развинчивать, новое долотце устанавливать, со свежими шарошками. Нет, нет, только вперед! Хотя – куда же это получится, если вперед? Тут вглубь надо… Вглубь!
Будто пику, словно копье какое-то, двухкилометровой с лишком длины, как бы великанскую острогу вгонял Фомичев в вечную мерзлоту. Будто пронзить хотел кого-то. Кого? Да мамонта, мамонта того самого, толстопятого! Да, да, это была его охота на мамонта! Человек и зверь… Кто победит? Кто?! Но хоть и хотелось Фомичеву победить могучего увальня – древний охотничий инстинкт, ничто человеческое нам не чуждо! – он и жалел его все же. Разговора с той женщиной никак забыть не мог. «Эй ты, внизу! Поберегись!..»
…Увы! – довольно шаткие надежды на долото не оправдались. Оправдались сомнения. Без подъема колонны не обошлось. Можно было бы потянуть, конечно, козу за хвост, поволынить, вхолостую инструмент погонять… Глядишь, смена за суетой этой и закончилась бы, следующей вахте пришлось бы инструмент менять, терять время. Ни за что на свете! Орлы, правда, поныли маленько. Особенно Заикин. «Вечно мы из-за тебя, Лопух, мартышкиным трудом мучаемся, метры теряем!» – «Я тебе сейчас покажу «Лопух»! – взъярился Фомичев. – Я тебе!..» – «То есть гражданин вахтенный начальник! – вытянулся во фрунт Заикин. – То есть не Лопух, а…»
6-д
Бритье закончено.
– Эй, Гогуа! Заикин! Вира! Кончай ночевать! Гудим! Шишкин! Обедать пора! Вертолет проспите! На Базу не попадете! Эй, орлы!
Фомичев знал, чем воздействовать. Что Гогуа, что Заикин… Как манны небесной вертолета ждут. Ну, Гогуа на почту по возвращении побежит, сургучную печатку на пакете ломать. А что Заикина так на Базе привлекает? Психология Гудима с Шишкиным тоже вполне понятна. Молодежь. После буровой поселок Базовый им крупным центром кажется, очагом цивилизации. Из Салехарда все же ребята, горожане, не так-то просто из плена урбанистических привычек вырваться. Фомичев их понимал, самому поначалу дико все здесь казалось. Он же из Москвы как-никак. А Москва – она и есть Москва! Но Заикин, Заикин…
Убедившись, что вахта почти разбужена, Фомичев с легким сердцем отправился обедать.
– Ожил чегой-то Лопух наш, – потягиваясь, сделал вывод Заикин, – говорит много, побрился…
– Он правильно говорит, – заступился за Фомичева Гогуа, – вставать надо. Вертолет скоро будет. Интересно, пришел мне ответ из Совета Министров?
– Брить-то ведь еще нечего твоему другу, – потягивался Заикин, – пух один…
– Семь заявлений уже послал, – вел свою линию Гогуа, – шесть ответов получил. Это последний будет. Думаю – последний…
– Мороженое еще на губах не обсохло, а туда же – командует, начальство из себя строит. Знаем, под кого работает. Похож… Даже внешне. Хоть и голубоглазый.
Длинноволосые Гудим и Шишкин тоже поднялись, стали синхронно делать совершенно одинаковые физические упражнения.
Вышли; балансируя, добрались тропинками-бревнами до вагона-столовой. Там уже сидел Фомичев, допивал компот.
– Юра, ты когда побритый – лучше, – сделала ему комплимент повариха Зоя, – на пять лет моложе выглядишь. – В продолговатых ярко-зеленых глазах ее прыгали искорки.
– От двадцати трех отнять пять – будет восемнадцать, – усаживаясь за голубой пластмассовый столик, подсчитал Заикин. – В жизни раз бывает восемнадцать лет! Лови момент, начальник!
Ввалились остальные. Задвигали тарелками, загремели ложками.
– Зоенька! – громогласно гудел Гудим. – Есть заявка! Нам с Шишкиным гарнирчику пощедрей, ладно? И посложней бы! И лапши и каши!
– А нам с Гудимом, – подхватил Шишкин, – котлеток бы, которые размером побольше, с подошву. Сорок пятого размера, вот так! А?
– Во дают! – хохоча, крутил головой Заикин. – Интеллигенция из трех букв! ПТУ!
Фомичев молча допивал компот. Не очень-то обращая внимание на всех прочих, Зоя – с искорками в ярко-зеленых глазах – от Фомичева не отставала. Присела рядом, облокотилась на стол полными розовыми руками, округлым подбородком уперлась в ладони.
– Ты всегда один по тундре гуляешь, а вчера, я видела, вдвоем. С Володей Гогуа.
– Аха-ха-ха! С Гогуа! – отреагировал Заикин, шумно выскребывая кашу. – Более подходящего не нашел? То есть более подходящую! Зойку бы позвал! Аха-ха-ха!
– Меня нельзя, – пристально, с улыбкой рассматривая Фомичева, его напряженное лицо, возразила Зоя, – муж не позволит, – и вздохнула даже, – нельзя!..