355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Тумасов » Лжедмитрий I » Текст книги (страница 32)
Лжедмитрий I
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:58

Текст книги "Лжедмитрий I"


Автор книги: Борис Тумасов


Соавторы: Николай Алексеев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)

Отрепьев удовлетворенно качнул головой.

– С тобой, владыко, согласен. Думал я, кто послом поедет. Выбор на князя Скопина-Шуйского да на постельничего Семена Шапкина падает. Молод Скопин, и, мыслю, поручение это ему не в тягость будет. – И заговорил совсем об ином: – Когда я от Годунова в Речи Посполитой укрывался, попы латинские не раз мне говаривали, что церковники-де православные к латинской вере враждебны… Скажи, владыко, аль вы латинян пугаетесь? Коли не так, отчего же ретивы против них? Отчего нет у вас к латинянам терпения?

Вскинул брови Филарет, подумал: «Не свои слова молвит, иезуитов».

Вслух ответил:

– Государь, догматы церкви православной и латинской не суть одно. Ужиться нашей вере православной и католической? Нет! За этим беда кроется. Папа и слуги его мнят нашу православную церковь себе подчинить. Достаточно с них той унии, какую они заполучили. Поди, не забыл, государь?

Бучинский поморщился. Отрепьев рассмеялся.

– Да, видать, у служителей церкви греческой любовь к вере латинской не пробудишь.

– И не надобно, – улыбнулся Филарет.

Потерев высокий лоб, Отрепьев сказал:

– Нас на турков подбивают и папа римский, и король Сигизмунд. Я тоже мыслю, придет час и нам воевать Оттоманскую Порту. Царьград и Иерусалим с Гробом Господним нам, россиянам, освобождать. Но до поры у нас дела есть первой важности. Нынче на Руси холопы похуже турков.

– Мудры слова твои, государь. Холопьим разбоям конец класть надобно. На всех дорогах лесных гуляют, ни боярина, ни князя ни признают. В монастырских вотчинах и то шалят.

– Указ надобен, каким на холопов узду накинем, – твердо произнес Отрепьев. Встал, давая понять, что конец беседе. – О чем просить будешь ли, владыко?

– Нет, государь, мне ничего не надобно. За другого бью челом, за князя Шуйского. Знаю, повинен он в пустозвонстве. По глупости своей…

Посуровел лицом Отрепьев:

– Так ли? А ведомо ли тебе, владыко, о философах древних Платоне и Аристотеле? Так хоть второй и учеником первому доводился, но это не мешало ему говаривать: «Друг мне Платон, а истина дороже». Князь Шуйский себе на уме, и не пустозвонство речи его, а зломыслие. Однако коль ты, владыко, за него просишь, так ради тебя прощу, верну в Москву. Но ежели еще брехать станет, аки пес бешеный, казню!

Хихикнул писчий человек Ян Бучинский. Филарет покосился. Щеки ляха бритые, на лысине крупные капли пота выступили. Отрепьев сказал резко:

– Чему смеешься, пан Бучинский? Нет причины к зубоскальству.

* * *

На Таганке выволокли шляхтичи князя Дмитрия Васильевича Туренина из возка, отняли кошель с серебром.

У Власьева в пригородном сельце хваткие на руку гайдуки по крестьянским хлевам и курятникам живность забрали, боярские амбары почистили. Мужикам пищалями и саблями грозили.

У Никитских ворот, на церковной паперти, люди били смертным боем вельможного пана за то, что тот, не скинув шапки, вступил в храм, да еще над попом глумился.

Ночами пьяные паны, бряцая оружием, шастали по Москве, песни орали, ломились в дома ремесленного люда и боярские хоромы, драки затевали.

Неспокойно на Москве…

* * *

Михайло Васильевич Скопин-Шуйский мудростью от роду наделен. Важен князь Михайло и не горяч, все мерит своим недюжинным умом. И о царевиче Димитрии у него свое суждение. Скопин-Шуйский был уверен, новый царь не сын Ивана Грозного. Не может мертвый быть живым.

Догадывался князь Михайло, кто породил самозванца и зачем, однако молчал. Царевич нравился Скопину-Шуйскому быстротой ума, резкостью суждений. Одно настораживало: слишком вьются вокруг самозванца вельможные паны.

Когда Отрепьев велел князю Михайле отправиться на Выксу в монастырь за инокиней Марфой, Скопин-Шуйский враз понял, какую трудную задачу возлагали на него, и выехал немедля.

Шла вторая половина июля. Близилось начало косовицы. Синим, звонким днем выбрался из Москвы поезд Скопина-Шуйского и покатил дорогой мимо лесов и полей. Золотом отливала тяжелая рожь, клонилась долу. Из оконца крытого возка видел князь Михайло дальние и ближние деревеньки, избы крестьян и обнесенные высоким бревенчатым тыном боярские вотчины. По луговой зелени бродили редкие коровы и козы. На берегу тихой речки пастушок в холщовой рваной рубахе свистел на дудочке. Завидев боярский поезд, парнишка бросил играть, вскочил.

Остались позади стадо и пастушок, вильнула в сторону река. Князь Михайло закрыл глаза, напряженно соображал. Нелегкое посольство вверено ему. Видать, крепко сидела в голове Отрепьева мысль, что он чудом спасшийся царевич. Оттого смело ждал встречи с царицей Марией Нагой.

И Скопин-Шуйский думал о том, что инокиня Марфа может отказаться признать Григория Отрепьева своим сыном. И тогда самозванец вынужден будет убрать ее. Скорее всего инокиню постигнет тайная смерть. Удавят Марфу или отравят, но живой ей не быть. А сохранят ли жизнь ему, Михайле, и Шапкину? Оставят ли лишних свидетелей?

Открыл глаза Скопин-Шуйский, смахнул широким рукавом кафтана пот со лба, долго тер виски, мысленно представляя разговор с инокиней Марфой. Трудным он будет. Вдосталь наслушаются они укоров, насмотрятся слез.

А может, инокиня и слушать не пожелает Скопина и Шапкина? И такого надо ждать. С чем тогда им в Москву ворочаться? Вот тогда и жди грозы. Станет винить самозванец, скажет, с умыслом не привезли мать в Москву, зла желали. А как, чем оправдываться?

И сводилось все к тому, что князю Михайле надобно непременно убедить бывшую царицу Марию Нагую ехать в Москву и при встрече с Отрепьевым назвать царевича Димитрия своим сыном.

* * *

Неделю отсыпался и отъедался князь Василий Иванович Шуйский. Мыслимо ли, на самом краю русской земли побывал, и кабы не заступничество Филарета, сгнил бы в галичской земле. Ох ты, батюшка, теперь и подумать – зело страх забирает, а тогда, в Грановитой палате и на Лобном месте, как затмение с ним, Шуйским, случилось. Откуда и храбрости набрался! Изнутри ровно бес какой подмывал на противность.

Вчера приходил проведать Шуйского Голицын. Битых полдня языки чесали. От него и узнал князь Василий Иванович, кому обязан возвращением в Москву.

Сказывал Голицын: «Ты, князь Василь Иванович, затаись до поры, против Отрепьева ничего не говаривай, как бы беды не накликал».

Шуйский и без его слов это на себе изведал. Долго судачили о поездке Скопина-Шуйского на Выксу за инокиней Марфой – с чем-то заявится Михайло обратно? У царицы Марии Нагой характерец дай Бог, своенравный, все помнит! Не оттого ли и Годунов ее опасался? Она, в Угличе живя, вон как Бориса и всю его родню поносила! И даже Федор, сын Грозного, на царстве сидя, не хотел видеть царицу Марию Нагую.

«Хи-хи, – заливался Голицын, – как бы конфуза не случилось. Уличит инокиня Марфа самозванца принародно, и конец царю Димитрию…»

Вспоминал Шуйский разговор с Голицыным и думал: князь Василий Васильевич не свои слова глаголет, а Федора Никитича Романова. Они, великие бояре, породили самозванца и напустили его на царя Бориса. Руками беглого монаха Григория Отрепьева расправились с ненавистными, непокорными Годуновыми. Теперь у митрополита Филарета зреет план уничтожения самозванца. Шуйский знал, у боярина Федора Никитича Романова ума на это предостаточно.

Однако князь Василий все еще не может понять, почему Филарет так старался против Григория Отрепьева? Ему самому царского места не видать: черная ряса надета на него навек.

Кого бояре после самозванца назовут царем, Шуйского тоже волновало, и тут, князь Василий уверен, слово митрополита Филарета будет для бояр не последним.

Шуйский, охая, – болели ноги – доковылял до зарешеченного оконца. В выставленную раму было видно, как на задней половине двора холопы скирдовали сено. Иногда ветер дул с той стороны, и тогда пахло сухими травами.

Но князя Василия это не трогало. Его иное заботило. Шуйский думал о Филарете. Годить митрополиту надобно, силу большую он имел у бояр.

* * *

Басманов в одной исподней рубахе и портках совсем ко сну изготовился. Напоследок напился холодной воды, холоп из родника притащил, зевнул. Душно, хоть и ночь. В хоромах погасли лишние свечи, затихло все, и только изредка в подполье заводили возню неугомонные мыши.

Ночами Басманова иногда одолевают сомнения, так ли он живет? Подчас мучила совесть. Хоть и не было у него любви к Ксении, но к чему дозволил самозванцу надругаться над ней? Теперь об этом вся Москва шепчется…

Тут, совсем неожиданно, забили в ворота, застучали.

– Эгей, отворяй!

Басманов подхватился и, как был босой, прошлепал в сени. «Кого там принесла нелегкая?»

– Есть кто живой? Вздувай огня!

Басманов узнал голос Отрепьева, переполошился, не случилось ли какого лиха?

Но тот, веселый, ввалился в хоромы, а за ним Голицын с Власьевым, гетман Дворжицкий и лях Бучинский. Заходило все ходуном.

– Не ожидал, Петр Федорович, гостей? Принимай, потешай!

Заметалась челядь, столы накрывают, мед и вино из подвалов тащат, Басманова облачают. А самозванец хохочет громко:

– Да не напяливай кафтана! Дай телу роздых!

И закружилось, дым коромыслом. Гуляй не хочу! Власьев с третьей кружки вконец захмелел, в пляс пустился. Ян Бучинский гикает, в ладоши прихлопывает. Гетман Дворжицкий притянул к себе блюдо с мясом, ест жадно, чавкая, медом запивает, горланит:

– Швыдче, пан, швыдче!

Отрепьев Власьева подбадривает:

– Давай, Афоня, ломи коленца!

Голицын голову на стол уронил, а сам из-под кустистых бровей на все поглядывает. Вдруг Отрепьев поднялся, толкнул ногой лавку, направился к двери. Басманов за ним следом. На высоком крыльце остановились. Ночь звездная, но темная. Григорий опустился на ступеньку, сказал совсем трезво, будто и не пил ничего:

– Садись, Петр Федорович. – Повременив, заговорил: – Ты думаешь, царь Димитрий на гульбища горазд? Не перебивай, слушай! Ошибаешься. Царству моему только начало. В жизни я лишку настрадался и теперь от радости ровно во хмелю. Однако вижу, пора потехам конец положить. Как-то сказывал я митрополиту Филарету о неустройстве на Руси, холопов в разбоях винил, да мыслю, не одни они повинны. Я нынче ко всему приглядываюсь и, дай час, Петр Федорович, на думе все выскажу!

Для Басманова слова самозванца неожиданные, не знал, что и говорить. А Отрепьев уже о другом речь вел:

– Жениться буду, Петр. Негоже, а государю тем паче, жеребенком-стригунком скакать. Завтра дума решит, кому за невестой ехать. Я мыслю в посольство нарядить Афоньку Власьева, он и грамотен, и не глуп.

– Ужли в царицы кого высмотрел, государь? – удивился Басманов.

– Аль не знаешь? В Сандомире Марина Мнишек.

– То ведомо. Но ты, государь, с Годуновой Ксенией повязан, и все о том знают. Ксения хоть и в загородном, одначе в твоем дворце живет. К чему же?

– А что Ксения? Была и не будет.

– Государь, прости за дерзость.

– Сказывай, не таи на душе.

– Вишь, как оно поворачивается? Бояре Ксению сызмальства знают. Она и пригожа и добра, а о Мнишек никому ничего не ведомо. Ко всему веры она латынской, как бы к Речи Посполитой не тянулась. И еще, чует моя душа, государь, вместе с Мариной повалит в Москву шляхта. Быть разговорам. Иль, может, ты Ксению в жены брать опасаешься, как она Годунова? Чать, царица Марья – мать Ксеньина, а царь Федор – брат? Уж не потому ль меняешь Ксению на Марину? Мыслишь, гиштория не простит тебе смерти Годуновых?

– Вона ты о чем? – протянул Отрепьев и пристально посмотрел в глаза Басманову. – Не дерзок ты, а храбр. Я же смелых люблю, потому и речи с тобой веду… Гиштория, сказываешь, не простит мне Бориса и семьи его? Ксения, коли женой моей станет, укором мне постоянным будет? Нет, врешь, гиштория многое прощает. Особливо тому, у кого власть в руках. Я тебе случай из самой гиштории припомню. Когда князь Владимир шел из Новгорода на Киев, он разорил Полоцк, убил полоцкого князя и всю его семью, а дочь Рогнеду силой взял в жены. Уразумел, ась? И простила ему гиштория. Еще примеров, аль довольно? То-то!..

И не оттого я на Ксении Годуновой не женюсь, что остерегаюсь злых наветов, а потому как Марину Мнишек люблю. Ксении же место в монастырской келье…

Еще о чем хочу сказать, Басманов. Знаю, мыслишь, ежли станет латинянка моей женой, так паны вельможные и король Сигизмунд мной помыкать будут. – Рассмеялся хрипло, головой покрутил. – А и нет. Я им земли русской не отдам и под их дудку плясать не собираюсь, пускай на то дум не имеют… – Поднялся, потер лоб. – Хватит, Петр, я, кажись, лишку тебе наговорил. Забудь, особливо последнее. До поры не хочу с ляхами и литвой ссориться, не время.

Глава 10

Инокиня Марфа. Князя Шуйского терзают сомнения. «Мы напомним самозванцу, кто есть кто!» За Гришку Отрепьева в пыточный спрос. Папское посольство. «Вам бы, бояре, порезвей соображать надобно!»

Земля русская!

С севера на юг – от Студеного моря, каким плавают по теплу в Архангельский порт купцы из чужедальних стран, до половецких степей, где осело войско вольнолюбивых донских казаков, а с запада на восток – от псковского и смоленского рубежа до сибирской лесной глухомани, где со времен Ермака Тимофеевича среди диких кочевых племен и народов затерялись сторожевые городки, широко, вольготно раскинулась Русь…

Кричали по утрам во ржи сытые перепела, по падям и луговинам стлался густой туман, и на траве до самого полудня не просыхала крупная роса.

Лето было на изломе, цепко держались теплые дни, не уступали осенним холодам.

Еще полной мерой тянули деревья из земли соки и зеленел лист, еще было впереди бабье лето с чистыми, омытыми днями, серебристыми прядями паутины и звонкими криками сбившихся в стаи птиц.

Жизнь властвовала всюду…

На Выксе в монастырские кельи солнце заглядывало только на закате. Маленькие оконца скупо пропускали свет. У инокини Марфы оконце бычьим пузырем затянуто, в келье полумрак. На бревенчатых стенах и на полу сосновые лапы. Хвойный дух забивал запах плесени и сырости.

Марфа стояла на коленях перед иконой, шептала слова молитвы. Глаза у инокини запали, и нос от худобы заострился. Черный платок покрывал голову и плечи.

– Господи, – жалобно просит Марфа, – вразуми!..

Десятый день постится инокиня, живет на воде и хлебе, мается душой. Десятый день ждет ее слова князь Скопин-Шуйский и постельничий Шапкин. Замутили они Марфе разум, растревожили.

О самозванце хоть и давно слышала инокиня, но всерьез те разговоры не принимала. И когда привозили ее в Москву и Годунов с женой допрашивали, инокиня злорадствовала, молчала, свое думала: «Неужели и впрямь верят они в живого Димитрия?»

Но год едва минул, а самозванец уже на царстве сидит, и за Марфой Скопин-Шуйский и Семка Шапкин явились. Знает инокиня, чего хочет от нее Григорий Отрепьев: чтобы она, бывшая царица Мария Нагая, признала его за сына Димитрия.

Крестится, и в больших, красивых глазах мука.

– Боже, – стонет Марфа, – что за испытание жестокое ниспослал мне, ужли грех брать велишь?

И сгибается, глухо стучит лбом об пол. Поднимает голову, устремляет взор в угол. Чадно тлеет лампада, коптит.

Вспоминается Марфе тот день, когда говорили с ней Годуновы и царица Марья замахнулась тогда горящей свечой. Все вынесла Марфа, а сейчас пришло пережитое на память – и возмутилась… Нахлынули прежние обиды: и то, как при царе Федоре Ивановиче по наущению Бориса Годунова ее, вдовствующую царицу Марию – жену покойного Ивана Грозного, вместе с малолетним сыном Димитрием и всеми родичами из Москвы в Углич сослали, и какой над ними надзор учинили, притесняли.

В гневе мутится разум у инокини Марфы. В коий раз приходит ей в голову, что кабы жила она в Москве, то, глядишь, с царевичем Димитрием и падучая не приключилась бы. Не будь той хвори, жил бы он…

Во всем, во всем винит Марфа Бориса Годунова: и в том, что заточена в монастырь, а не в царских хоромах живет, и что нет ей почета, какой имела прежде…

Коли признать самозванца Димитрием, то уедет она из глухого Выксинского монастыря в богатый московский монастырь, и хоть не снять ей до смерти монашеского одеяния, но почести будут царские.

Кладет Марфа широкий крест, стонет:

– Аз не человек ли?

Тихо ступая, вошла в келью послушница, положила на одноногий столик краюшку хлеба. Марфа головы не повернула, сказала властно:

– Сходи к князю Скопину-Шуйскому, передай, с ним в Москву еду.

Послушница удалилась, а инокиня поднялась, отряхнула колени, села на лавку. Скрестила на груди руки, подумала: каков-то он, самозванец, хоть чуток смахивает ли на сына? Марфе хочется плакать, но слез давно нет в ней. Извелась, иссушилась. Мысленно она просила Бога: «Господи, дай выдюжить, укрепи дух мой…»

* * *

Шуйский в гневе опрокинул стряпухе на голову горшок с горячей кашей. Почто греча на пару не взопрела, а она ему, князю Василию, ее на стол выставила?

Однако коли на все это с другой стороны взглянуть, так не оттого Шуйский метал грозы. Всему причина иная.

Давно бы пора воротиться князю Скопину-Шуйскому, а он отчего-то задерживается. Бояре злословили, шушукались: «По всему не хочет инокиня Марфа грех на душу брать…»

Митрополит Филарет сомневался, а князь Василий Иванович Шуйский, тот по-иному говорил:

– Как же, устоит Марфа. Не таковы Нагие, чтоб от царских почестей рыло воротить.

И хоть сказывал Шуйский такие ехидные слова, а в душе надежду теплил, что инокиня не пожелает ехать в Москву, откажется.

Но вот когда истекли все сроки, прискакал от Скопина-Шуйского гонец. Писал князь, что будет в Москве сразу после Покрова, да не один, с царицей-матерью…

Встречать инокиню Марфу выгнали всю Москву. Приставы и старосты в каждую избу захаживали. Кто добром не выходил, силком гнали, да еще приговаривали:

– Одежонку какую ни на есть лучшую напяливайте!

Верстах в двух от города холопы государев шатер выставили. Над холопами догляд чинил великий дворецкий князь Голицын. Чуть какой зазевается, князь Василий Васильевич его дубинкой вразумит. Холопы бранились, поносили князя:

– Ах, язви тебя!

Голицын в последний год совсем душой извелся. На виду князь перед Отрепьевым лебезит, а как с Шуйским да Филаретом сойдутся, так и бранят Григория.

Ходит великий дворецкий князь Василий Васильевич среди холопов, зыркает маленькими глазками, подгоняет:

– Рот не раскрывать, государь заявится, с кого спрос?

День еще только начался, но Голицыну уже жарко, запарился в беготне. Длиннополый кафтан обросился, под высокой боярской шапкой седые волосы слиплись от пота.

Вот холопы забили последний кол, и высокий просторный шатер заиграл на солнце золотом. А холопы уже ковры раскатывают, устилают пол и землю у входа.

Повалили из Москвы бояре. Ехали не одни, с семьями. Подкатила карета князя Черкасского. Кони цугом впряжены, сытые. У князя Ивана Борисовича две дочери, одна другой ядреней. Приметили Басманова, жеманничают. Черкасский на дочерей прицыкнул:

– Уймитесь, окаянные!

Девки присмирели.

Подошел Шуйский, скользнул сальными глазенками по дочерям князя Ивана Борисовича. Эвона какие кобылы уродились! Причмокнул:

– Зело телесны девки у тебя, князь Иван. – Снял шапку, погладил лысину. – Ужо поглядим на встречу сынка с матушкой.

Черкасский отмолчался, по сторонам поглядывал, угрюмый. Шуйский позвал Голицына:

– Подь сюда, князь Василь Васильевич, великий дворецкий государев. Доколь дожидаться-то? – обнажил в усмешке гнилые зубы.

– Мне ль знать? – Голицын пожал плечами. – Ты, князь Василь Иваныч, иное спросил бы. А царица-мать когда прибудет, тогда и прибудет.

– Вишь, ляхи взвеселились, – кивнул Черкасский на спешившихся шляхтичей.

Шуйский сощурился:

– Аль тебе, князь Иван, в новину? Зело в чести у царя нынешнего ляхи и литвины, в большей, чем бояре. Вона, вишь, и немцы своей ротой топают.

Голицын кивнул согласно.

– Ноне они, а не стрельцы царю охрана.

– Дожились! – буркнул Черкасский.

– Даст Бог, недолго, – сказал Шуйский и, приложив ладонь к глазам, козырьком, глянул на дорогу.

Инокиня Марфа подъезжала к Москве. Сколько катилась карета, Марфа, раздвинув шторки, все поглядывала по сторонам. За оконцами в киновари и позолоте леса, зеленые ели и сосны, поля в потемневшей щетине.

За каретой инокини – возок Скопина-Шуйского. Растянулись телеги со снедью.

Чем ближе к Москве, тем сильнее волнение Марфы. Иногда у нее пробуждалось желание поворотить обратно, но было поздно…

Марфа припомнила, как много лет назад, в первый месяц замужества, ехала она этими местами. Тогда погода не была такой теплой и лил дождь. Ей, молодой царице Марии, было зябко, она жалась к мужу. Царь Иван обнимал ее, и рука у него была крепкая, а тело, и через кафтан слышно, горячее.

Ночевали они в каком-то селе. Царю и годы не помеха, легко перенес ее из кареты в крестьянскую избу. Стрельцы выгнали хозяев, царь и она в ту ночь не уснули совсем…

На косогоре кони замедлили ход, к оконцу кареты подошел Скопин-Шуйский.

– Выглянь-ко, государыня, как встречают тебя.

Марфа увидела царский шатер и бояр, а дальше – толпы народа. Сердце тревожно ворохнулось.

– Господи, на все воля Твоя!

Окружили бояре карету, помогли инокине выбраться. Она узнавала всех. Кому улыбалась щедро, кому кивала холодно, а от Шуйского отвернулась. Не могла простить, как он в Угличе после смерти Димитрия, в угоду Годунову, винил Нагих и угличан в расправе над Битяговским.

От князя Василия Ивановича не ускользнуло недовольство Марфы, отошел в сторону. На ходу кивнул Голицыну:

– Не просчиталась бы инокиня.

Голицын хихикнул:

– Радуется, чать, сын Димитрий из мертвых воскрес.

Басманов полог откинул, провел инокиню в шатер, бояр дальше порога не пустил.

За колготой не заметили подъехавшего Григория. Он, в коротком кунтушке, без шапки, соскочил с коня, бросил повод шляхтичу и, не посмотрев ни на кого из бояр, вошел в шатер. У входа задержался на мгновение. Инокиня Марфа в черном монашеском одеянии стояла посреди шатра, лицо бледное, глядит в упор.

Что творилось в ее душе? Может, виделся ей в самозванце чудом оживший, выросший не на ее глазах сын? Либо мучительно больно жало сердце оттого, что этот совсем чужой ей человек назвался Димитрием?

А самозванец уже приблизился к ней, приговаривая:

– Матушка, матушка!

В груди у инокини давило, к горлу комок подступил. Упала бы, не поддержи ее Отрепьев. Целует он ее руки, о чем-то говорит, но Марфа только голос слышит.

Обняв инокиню за плечи, Отрепьев вывел ее из шатра, усадил в карету. Кони тронулись, и Григорий пошел рядом с каретой, заглядывал в открытую дверь, улыбался. Следом толпой валили бояре, шляхтичи.

В Москве зазвонили колокола, показался народ, но инокиня Марфа ничего не видела, она плакала.

* * *

Католический мир пышно похоронил папу Климента Восьмого. Ушел из жизни глава огромной, сложной и мощной машины, имя которой латинская церковь.

Папа римский – наместник Бога на земле. К его слову прислушиваются все, кто исповедует католицизм. Воля папы – закон для всех, от крестьянина и ремесленника до короля и императора.

Ватиканский собор избрал нового папу. Князья могущественной католической церкви назвали им Павла Пятого.

Был папа Павел хотя и стар, но телом крепок и, как все папы, жадно мечтал объединить под своей властью обе церкви, латинскую и греческую, а потому, подобно Клименту, возлагал надежду на воцарившегося в России самозванца.

* * *

В полутемном притворе Краковского собора два брата во Христе сидели тишком да рядком. Папский нунций Игнатий Рангони беседовал с только что приехавшим из Рима епископом Александром.

И у нунция, и у епископа Александра одна фамилия – Рангони. Игнатий – дядя Александру. Они и обличьем схожи: оба маленькие, толстенькие и розовощекие, только у Игнатия лысина во всю голову, а у Александра едва наметилась.

Епископ Александр устал с дороги, но слушал нунция Игнатия внимательно. Тот вздыхал:

– Ох, сын мой, путь твой не из близких, и нелегкое дело доверил тебе папа Павел. Я знаю царевича Димитрия настолько, как знаю тебя, ибо в Сандомире и здесь неотступно наблюдал его, речи вел с ним душевные, как учил меня тому покойный папа Климент… С виду прост царевич и будто в мыслях легок, а приглядись, изворотлив и разумом наделен огромным…

Перебирая янтарные четки, епископ Александр качал головой:

– Царевич ли?

– Однако царствуй, – сказал нунций Игнатий и, сложив губы трубочкой, помолчал. Потом спросил: – Только лишь с посольством едешь ты, сын мой, или еще что?

– Ты и сам знаешь, святой отец. Велел мне папа оставаться в Москве, пока прибудет туда пани Марина Мнишек. А как станет она женой царевича Димитрия, быть при ней очами и ушами папы нашего и церкви латинской.

– О, да-да! – согласился нунций Игнатий. – На Марину Мнишек возлагаем мы многое. – Снова вздохнул. – На когда назначил ты, сын мой, свой отъезд?

– Немедленно, святой отец. Я не собираюсь задерживаться в Кракове.

– Разве мы с тобой не пообедаем?

– Нет! – Александр поднялся, одернул сутану. – Время не ждет, и папа велел торопиться.

* * *

Немец Кнутсен у себя на родине, в Риге, слыл добрым пивоваром, может, и впредь пиво из бочек Кнутсена будоражило бы кровь в жилах почтенных бюргеров, потомков рыцарей Ливонского ордена, если бы судьбе не угодно было свести пивовара с искателями легкой жизни.

В погребок Кнутсена заглядывали мореходы из разных стран, чьи корабли бросали якоря в Рижской гавани. Как осы ка мед, слетались к Кнутсену все, у кого в кармане звенело серебро.

Захаживали сюда бродяги и преступники, кого давно уже ждало правосудие.

От кого впервые услышал Кнутсен о царевиче Димитрии, он и сам не помнил. Однако мысль, что в неведомой Московии можно свободно набить карманы золотом, не покидала Кнутсена, пока наконец в один из летних дней тысяча шестьсот пятого года пивовар, веселый малый, выпив с бродягами не один жбан хмельного пива, не объявил, что он отправляется в далекую Московию.

Погоня за богатством на службе у русского царя и мечта о вольной жизни соблазнили Кнутсена.

Препоручив погребок и пивоварню своей старой и вдосталь надоевшей жене, Кнутсен с сотней таких же, как он, искателей удачи покинул Ригу.

* * *

Инокиня Марфа, покуда отделывали келью в Вознесенском монастыре, жила в кремлевских дворцовых покоях.

Затихли на время недоброжелатели Отрепьева, вона как сердечно встретились самозванец с инокиней!

Переживал князь Шуйский. Хоть и знал, что царица Мария Нагая злопамятна и не могла она забыть, как он, Шуйский, тогда в Угличе, в угоду Борису Годунову, показал на Нагих (они-де повинные в угличском мятеже), однако в душе надеялся, что Марфа не станет мстить ему – все же иноческий сан носит.

Задумывался князь Василий Иванович: кто знает, как будет дале, коли сама инокиня Марфа признала самозванца за сына Димитрия.

Похудел Шуйский, осунулся. Мучила его бессонница. Под глазами мешки набрякли, и левая рука в плече болеть начала. Потрет ее князь Василий, боль на время уймется, потом начинается сызнова. А все от волнений. Хоть и вернул самозванец Шуйского в Москву, однако во дворец его не звали.

Корил себя Шуйский, не щадил: «Эх, дурак же ты, князь Василий, либо ловчить разучился, иль нюх потерял? При царе Грозном тебя привечали. Годунов хоть и недолюбливал, а при себе держал. Ноне от самозванца пострадал. Теперь князь Васька Голицын в великих дворецких ходит, Романов в митрополитах, а он, Шуйский, в опале…»

* * *

Октябрь моросил холодным мелким дождем. Сыпался лист с деревьев, устилал землю золотисто-желтым и багряным одеялом.

И недели не минуло с Покрова, как от Архангельского собора, что в Кремле, отъезжал посольский поезд. Дьяки и подьячие, разная челядь посольская, отстояв молебен, рассаживались по возкам и телегам, взгромождались на коней.

Сам посол царский Афанасий Власьев, великий секретарь и казначей государев, кряхтя влез в громоздкую, обитую черной кожей карету, велел трогать.

Дорога предстояла длинная и утомительная. Мыслимо ли, от Москвы до Кракова! И нудно, и зад отсидишь. А что поделаешь? Ехал Власьев не по своей охоте.

Берег он паче глаза грамоты, одну – к королю Сигизмунду от самого государя Димитрия, другую – от инокини Марфы к воеводе Мнишеку.

От дождя крупы коней мокрые, набрякла одежда ездовых и охранной дружины, в карете сыро и зябко. Забился великий секретарь и казначей в угол на подушки и коий раз думает в страхе:

«Кабы только невесту забирать, а то ведь за жениха обручаться надлежит. Это ему-то, Афанасию Власьеву, в шестьдесят годков!.. Ха! Говаривают, невеста ягодка, а он, Афонька, вокруг нее должен петухом скакать, увиваться…»

В ногах у него сундучок с драгоценностями, подарки царя Димитрия Марине и королю. Государь, провожая Власьева, наказывал:

– Ты, Афонасий, коли случится, заведет Сигизмунд с тобой речь, твоего дела не касаемого, ответствуй одно: не ведаю. Я этих панов вельможных знаю, им чуток попусти, болтни языком, они вмиг ухватятся, раздуют кадило. Выпытывать они горазды. А паче всего остерегайся чего посулить от моего имени. Ни-ни!

«Ты, государь, напрасно об этом печалишься, – думал Власьев, – К чему мне встревать в то, что другим решать дадено? Мне бы впору свое исполнить да в Москву воротиться…»

– Эх-хе, по всему не скоро это случится, – бормотал великий секретарь и казначей и поглядывал в оконце кареты на затянутое тучами небо, окликал ездовых:

– Не видать ли просвета?

– Нет, – отвечали те вразнобой.

– Погоняйте резвее, плететесь…

* * *

Канцлер Сапега отмечал день рождение не в родном Вильно, а в своем краковском замке.

Со всей Речи Посполитой съехались именитые гости к королевскому любимцу. Вельможные паны заполнили просторные залы, разбрелись по замку, судачили, сплетничали.

Сигизмунд задерживался. В эти часы, когда его ждали у канцлера, король рассматривал привезенный ему накануне портрет эрцгерцогини австрийской. Вдовствующий король Сигизмунд подыскивал себе жену…

А в замке канцлера гости все прибывали. Вот явился воевода Мнишек с дочерью. На Марине платье парчовое, русскими соболями отделанное, на шее жемчужное ожерелье.

Воевода надменно поглядел на панов, взял Адама Вишневецкого под руку, пошел по залу.

Спесив пан воевода! Чать, с самим московским царем роднится!

Папский нунций Рангони остановил Марину:

– О чем пишет царь Димитрий, дочь моя?

У Игнатия голос тихий, вкрадчивый.

– Святой отец, царь шлет за мной своих бояр.

– Вот и близится конец твоим терзаниям, дочь моя. Когда будешь московской царицей, не забывай, дочь моя, веры латинской. Помни, всему обязана ты церкви нашей и папе римскому. Моей рукой благословили они тебя.

Марина потупила очи, ответила коротко:

– Я знаю, святой отец.

– Спаси тебя Бог, дочь моя. В Москве, на чужбине, всегда и во всем будет тебе советчиком епископ Александр.

Отпустив Марину, нунций Рангони направился к Мнишеку и Вишневецкому. Заиграла музыка, к Марине подскочил канцлер Сапега, седоусый, одутловатый, легко понесся с ней в быстром танце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю