Текст книги "Лжедмитрий I"
Автор книги: Борис Тумасов
Соавторы: Николай Алексеев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)
Лжедмитрий I
Из энциклопедического словаря изд. Брокгауза и Ефрона т. XVIIa СПб., 1896.
ЛЖЕДМИТРИЙ I – царь московский (1605–1606). Происхождение этого лица, равно как история его появления и принятия на себя имени царевича Димитрия, сына Иоанна Грозного, остаются до сих пор весьма темными и вряд ли даже могут быть вполне разъяснены при настоящем состоянии источников.
Правительство Бориса Годунова, получив известие о появлении в Польше лица, назвавшегося Димитрием, излагало в своих грамотах его историю следующим образом. Юрий, или Григорий, Отрепьев, сын галицкого сына боярского, Богдана Отрепьева, с детства жил в Москве в холопах у бояр Романовых и у князя Бориса Черкасского; затем, навлекши на себя подозрение царя Бориса, он постригся в монахи и, переходя из одного монастыря в другой, попал в Чудов монастырь, где его грамотность обратила внимание патриарха Иова, взявшего его к себе для книжного письма; похвальба Григория о возможности ему быть царем на Москве дошла до Бориса, и последний приказал сослать его под присмотром в Кириллов монастырь. Предупрежденный вовремя, Григорий успел бежать в Галич, потом в Муром и, вернувшись вновь в Москву, в 1602 г. бежал из нее вместе с неким иноком Варлаамом в Киев, в Печерский монастырь, оттуда перешел в Острог к князю Константину Острожскому, затем поступил в школу в Гоще и, наконец, вступил на службу к князю Вишневецкому, которому впервые и объявил о своем якобы царском происхождении.
Этот рассказ, повторенный позднее и правительством царя Василия Шуйского, вошедший в большую часть русских летописей и сказаний и основанный главным образом на показании или «Извете». упомянутого Варлаама, был сперва всецело принят и историками. Миллер, Щербатов, Карамзин, Арцыбашев отождествляли Лжедмитрия с Григорием Отрепьевым.
Из новых историков такое отождествление защищают С. М. Соловьев и П. С. Казанский – последний, однако, не безусловно. Уже очень рано возникли сомнения в правильности такого отождествления. Впервые подобное сомнение было высказано в печати митрополитом Платоном («Краткая церковная история»); затем уже более определенно отрицали тождество Лжедмитрия и Отрепьева, А. Ф. Малиновский («Биографические сведения о князе Д. М. Пожарском» М., 1817), М. П. Погодин и Я. И. Бередников.
Особенно важны были в этом отношении работы Н. И. Костомарова, убедительно доказавшего недостоверность «Извета» Варлаама. Костомаров предполагал, что Лжедмитрий мог происходить из Западной Руси, будучи сыном или внуком какого-нибудь московского беглеца; но это лишь предположение, не подтвержденное никакими фактами, и вопрос о личности первого Лжедмитрия остается открытым. Почти доказанным можно считать лишь то, что он не был сознательным обманщиком и являлся лишь орудием в чужих руках, направленным к низвержению царя Бориса.
Еще Щербатов считал истинными виновниками появления самозванца недовольных Борисом бояр; мнение это разделяется большинством историков, причем некоторые из них немалую роль в подготовке самозванца отводят полякам и, в частности, иезуитам. Оригинальный вид приняло последнее предположение у Бицына (Н. М. Павлова), по мнению которого было два самозванца: один (Григорий Отрепьев) был отправлен боярами из Москвы в Польшу, другой – подготовлен в Польше иезуитами, и последний-то и сыграл роль Димитрия.
Это чересчур искусственное предположение не оправдывается достоверными фактами истории Лжедмитрия и не было принято другими историками. То обстоятельство, что Лжедмитрий вполне владел русским языком и плохо знал латинский, бывший тогда обязательным для образованного человека в польском обществе, позволяет с большою вероятностью предположить, что по происхождению Лжедмитрий был русский.
Достоверная история Лжедмитрия начинается с появления его в 1601 г. при дворе князя Константина Острожского, откуда он перешел в Гощу, в арианскую школу, а затем к князю Вишневецкому, которому и объявил о своем якобы царском происхождении, вызванный к этому, по одним рассказам, болезнью, по другим – оскорблением, нанесенным ему Вишневецким. Как бы то ни было, последний поверил Лжедмитрию, равно как и некоторые другие польские паны, тем более что на первых же порах явились и русские люди, признавшие в Лжедмитрии мнимоубитого царевича.
Особенно близко сошелся Лжедмитрий с воеводой сандомирским, Юрием Мнишеком, в дочь которого, Марину, он влюбился. Стремясь обеспечить себе успех, Лжедмитрий пытался завести сношения с королем Сигизмундом, на которого, следуя, вероятно, советам своих польских доброжелателей, рассчитывал действовать через иезуитов, обещая последним присоединиться к католичеству. Папская курия, увидав в появлении Лжедмитрия давно желанный случай к обращению в католичество Московского государства, поручила своему нунцию в Польше, Рангони, войти в сношения с Лжедмитрием, разведать его намерения и, обратив в католичество, оказать ему помощь.
В начале 1604 года Лжедмитрий в Кракове был представлен нунцием королю; 17 апреля совершился его переход в католичество. Сигизмунд признал Лжедмитрия, обещал ему 400 000 злотых ежегодного содержания, но официально не выступил на его защиту, дозволив лишь желающим помогать царевичу. За это Лжедмитрий обещал отдать Польше Смоленск и Северскую землю и ввести в Московском государстве католицизм.
Вернувшись в Самбор, Лжедмитрий предложил руку Марине Мнишек; предложение было принято, и он выдал невесте запись, по которой обязался не стеснять ее в делах веры и уступить ей в полное владение Великий Новгород и Псков, причем эти города должны были остаться за Мариной даже в случае ее неплодия. Мнишек набрал для будущего зятя небольшое войско из польских авантюристов, к которым присоединились 2000 малороссийских казаков и небольшой отряд донцов. С этими силами Лжедмитрий 15 августа 1604 г. открыл поход, а в октябре перешел московскую границу.
Обаяние имени царевича Димитрия и недовольство Годуновым сразу дали себя знать. Моравск, Чернигов, Путивль и другие города без боя сдались Лжедмитрию; держался только Новгород-Северский, где воеводой был П. Ф. Басманов. Пятидесятитысячное московское войско, под начальством Мстиславского явившееся на выручку этого города, было наголову разбито Лжедмитрием, с его пятнадцатитысячной армией, Русские люди неохотно сражались против человека, которого многие в душе считали истинным царевичем; поведение боярства, которое Борис при первых вестях о Лжедмитрии обвинил в постановке самозванца, усиливало начинавшуюся смуту: некоторые воеводы, выступая из Москвы, прямо говорили, что трудно бороться против прирожденного государя.
Большинство поляков, недовольных задержкой платы, оставило в это время Лжедмитрия, но зато к нему явилось 12 000 казаков. В. И. Шуйский разбил 21 января 1605 г. Лжедмитрия при Добрыничах, но затем московское войско занялось бесполезной осадой Рыльска и Кром, а тем временем Лжедмитрий, засевший в Путивле, получил новые подкрепления.
Недовольный действиями своих воевод, царь Борис послал к войску П. Ф. Басманова, но тот не мог уже остановить разыгравшейся смуты. 13 апреля умер внезапно царь Борис, а 7 мая все войско, с Басмановым во главе, перешло на сторону Лжедмитрия.
20 июня Лжедмитрий торжественно въехал в Москву; провозглашенный перед тем царем Федор Борисович Годунов еще раньше был убит посланными Лжедмитрием, вместе со своей матерью, а уцелевшую сестру его, Ксению, Лжедмитрий сделал своей любовницей; позднее она была пострижена.
Через несколько дней после въезда Лжедмитрия в Москву обнаружились уже замыслы бояр против него. В. И. Шуйский был уличен в распускании слухов о самозванстве нового царя и, отданный Лжедмитрием на суд собора, состоявшего из духовенства, бояр и простых людей, приговорен к смертной казни. Лжедмитрий заменил ее ссылкой Шуйского, с двумя братьями, в галицкие пригороды, а затем, вернув их с дороги, простил совершенно, возвратив им имения и боярство. Патриарх Иов был низложен, и на место его возведен архиепископ рязанский, грек Игнатий, который 21 июля и венчал Лжедмитрия на царство. Как правитель Лжедмитрий, согласно всем современным отзывам, отличался недюжинной энергией, большими способностями, широкими реформаторскими замыслами и крайне высоким понятием о своей власти.
Отступления от старых обычаев, какие допускал Лжедмитрий и какие стали особенно часты со времени прибытия Марины, и явная любовь Лжедмитрия к иноземцам раздражали некоторых ревнителей старины среди приближенных царя, но народные масса относились к нему доброжелательно, и москвичи сами избивали немногих, говоривших о самозванстве Лжедмитрия. Последний погиб исключительно благодаря заговору, устроенному против него боярами, и во главе их – В. И. Шуйский.
Удобный повод заговорщикам доставила свадьба Лжедмитрия. Еще 10 ноября 1605 г. состоялось в Кракове обручение Лжедмитрия, которого заменял в обряде посол московский Власьев, а 8 мая 1606 г. в Москве совершился и брак Лжедмитрия с Мариной. Воспользовавшись раздражением москвичей против поляков, наехавших в Москву с Мариной и позволявших себе разные бесчинства, заговорщики, в ночь с 16-го на 17 мая, ударили в набат, объявили сбежавшемуся народу, что ляхи бьют царя, и, направив толпы на поляков, сами прорвались в Кремль.
Захваченный врасплох, Лжедмитрий пытался сначала защищаться, затем бежал к стрельцам, но последние, под давлением боярских угроз, выдали его, и он был застрелен Валуевым. Народу объявили, что, по словам царицы Марфы, Лжедмитрий был самозванец; тело его сожгли и, зарядив прахом пушку, выстрелили в ту сторону, откуда он пришел.
Н. Н. Алексеев
Лжецаревич
Часть первая
IЗапоздалые путники
Под вечер декабрьского дня 1602 года по проезжей дороге в глубине векового литовского леса ехали два всадника.
Один из них был человек сильного телосложения, широкоплечий, одетый в темный, подбитый мехом кафтан и в низкую соболью шапку, прикрывавшую лоб и уши. Из-за кушака выглядывала пара резных рукояток длинноствольных пистолетов, сбоку была прицеплена сабля в бархатных ножнах с серебряными перехватами. Длинная, широкая золотистая борода лопатой падала на грудь. Внимательный наблюдатель мог бы подметить в этой бороде местами блестки седины. Седина эта, однако, не была «серебром лет», потому что лицо всадника – красивое лицо чисто русского типа – было молодо, хотя серьезно, почти печально.
Второй всадник, ехавший рядом с ним, был почти на целую голову ниже его. Овчинный полушубок казался несколько узким для его широких плеч, высокая баранья шапка, напоминавшая казацкую, была сдвинута немного на затылок и открывала часть рыжеватых волос над умным выпуклым лбом, на котором бросалась в глаза крупная «родимая» бородавка; такая же бородавка виднелась под правым глазом. Эти бородавки очень портили круглое белое лицо всадника; не мог добавить ему привлекательности и широкий, несколько приплюснутый нос. Желая подбодрить коня, всадник дернул поводья обеими руками; при этом можно было заметить, что одна из его рук короче другой.
По-видимому, природа отнеслась к нему не как мать, а как мачеха и одарила его довольно неказистою внешностью.
А между тем в этом некрасивом, почти безобразном человеке было что-то, что должно было выделять его из ряда других. Это «что-то» сказывалось во всем: и в его ухарской посадке на коне – сухом, жилистом «степняке», – и в горделиво закинутой голове, и в быстрой смене выражений лица, и в глазах – некрасивых светло-голубых глазах – тусклых, словно выцветших, но умных, живых и глубоких, в которых трудно было прочесть, что таят они, как трудно узнать, что скрывает глубь Северного моря, цвет которого они напоминали.
Насколько хуже был одет второй путник, чем первый, настолько же хуже был и вооружен: у него не было с собой «пистолей», как тогда называли пистолеты, вместо них из голенища сапога выглядывал черенок ножа. Сабля была и у него, но лежала она в простых деревянных вычерненных ножнах, лишенных всяких украшений.
Внешним видом спутники настолько разнились друг от друга, что первого из них можно было принять за господина, второго – за его слугу.
На деле, однако, было не так. Они оба были вольными людьми и зависели один от другого столько же, сколько папа римский от турецкого султана. Их соединили общность происхождения – они оба были русские – и дорога: путь их лежал в одну сторону. Познакомились они всего несколько дней назад на ночлеге в корчме и знали друг про друга очень немногое.
Всадник в казацкой шапке знал лишь, что его спутника зовут Павлом Степановичем, что прозвище его – Белый-Туренин, что он – боярин, родом из Москвы.
Бородатый же всадник знал про своего путевого товарища еще меньше – только лишь, что его зовут Григорием. Одно они оба хорошо знали – то, что как одному, так и другому нужно было удалиться в глубь Литвы, подальше от русского рубежа. По каким причинам нужно это было каждому из них – они не старались допытываться.
Путники долгое время ехали молча.
Слабый отблеск вечерней зари догорел на верхушках деревьев; полумрак окутывал всадников. Боярин вглядывался в даль сквозь сумерки.
Справа и слева, как две стены, чернел хвойный лес; покрытая снегом дорога белою змейкой вилась между этими молчаливыми стенами и скрывалась во тьме. Нигде не виднелось ничего, что могло бы указать на близость жилья. Тишина была такая, что жутко становилось.
Боярин опустил голову и, задумавшись, ослабил поводья. Его притомившийся конь пошел тише. Григорий тоже не подгонял своего взмыленного «степняка».
– Что, Григорий, ведь, пожалуй, нам заночевать в лесу придется, – прервал наконец молчание Павел Степанович.
Спрашиваемый ответил не сразу.
– Не знаю, что и ответить. Сказывали мне, что лесом дорога верст десятка два тянется, а кажись, мы проехали немало, а ей все конца и края нет. Да и кони попритомились. Подогнать их разве. Авось доберемся до ночлега.
– Гм… доберемся ль? Уж ночь совсем. Смотри! – и Белый-Туренин при этих словах указал своему спутнику на первую звезду, зажегшуюся над их головами.
– Да. Заночевать, что ль, в лесу? Насберем хворостку, костерчик разложим. Коням сено запасено. Э! Что это с ними? – последние слова относились к коням, которые почему-то внезапно сменили свой тихий трусок на быстрый карьер.
– Почуяли что-нибудь, – заметил боярин.
Было ясно, что кони чего-то испугались. Они фыркали, пряли ушами и все подбавляли бега.
– Чего бы им испугаться? – пожав плечами, в раздумье добавил Белый-Туренин.
Его спутник не отвечал, он прислушивался. Вдруг он живо обернулся к Павлу Степановичу:
– Слышишь, боярин?
– Что?
– А вот послушай…
Боярин прислушался. В лесу, казалось, стояла прежняя мертвящая-тишина.
– Все тихо.
– Обожди, обожди малость.
Откуда-то издали до слуха Белого-Туренина донесся унылый протяжный вой.
– Волки! – воскликнул он и добавил с легким волнением – Не пришлось бы попасть к ним на зубы.
Товарищ боярина весело рассмеялся.
– Теперь расслышал? Они и есть! Кони раньше нас почуяли. Зверье подгонит наших лошадушек, ха-ха-ха! Ну-ну, степнячок мой миленький, надбавь, надбавь! – говорил Григорий, которого, по-видимому, приближение волков не только не испугало, но даже обрадовало; по крайней мере, в его голосе слышалась только бесшабашная удаль.
Белый-Туренин был тоже не из робких, но он любил смотреть прямо в глаза опасности, не играть с нею и подшучивать над ней, а, если этого требовала необходимость, идти напролом с сознанием, что нужно или победить, или погибнуть. Это была храбрость, но храбрость благоразумная, холодная, та храбрость, которая более нужна полководцу, чем простому воину, храбрость не юноши, а испытанного мужа.
Еще очень недавно, всего за несколько месяцев перед тем как очутиться на пустынной дороге в глубине литовского леса, Павел Степанович был бесшабашным удальцом, готовым на всякую молодецкую, безумно-смелую потеху. Но с тех пор за немногие дни изменилось очень многое; блестки седины появились в золотистых волосах молодого боярина, а его сердце, потрясенное, облившееся кровью от пережитого горя, перестало отзываться на порывы молодости, забилось ровно и медленно, как у старца.
Он ничего не ответил на слова своего удалого путника и слегка шевельнул уздою, погоняя коня.
Но кони не нуждались в понуканиях: они и без того неслись как бешеные, разбрасывая из-под копыт комья мягкого снега.
Более часа прошло в бешеной скачке. Темное небо засеребрилось; взошла луна и кинула светлые и темные тени на дорогу.
– Скоро конец леса – вишь, молодняк пошел, – промолвил Григорий.
Действительно, путники, очевидно, подъезжали к опушке. Деревья становились мельче и реже, зато кустарники, густые даже и теперь, в зимнюю пору, лишенные листвы, все больше и больше заполняли пространство между деревьями и местами тянулись непрерывною стеной по обеим сторонам дороги.
Могучи были эти дикорастущие кусты; казалось, им тесно между деревьями, и они стремились на волю и занимали всякий свободный клочок земли; даже на проторенную веками дорогу они протягивали свои цепкие ветви, а иногда, как смельчак-пионер, из ряда их выбегал высокий густой куст и преграждал путь всадникам. Недвижный в безветрии, местами занесенный снегом, облитый сияньем луны, он казался издали сказочным чудовищем, облаченным в обрывки белого савана. И со всех сторон, как вопли его робких, жавшихся по краям дороги собратий, неслись жалобные протяжные звуки, все более многочисленные, все громче раздававшиеся. Очевидно, волки приближались и кольцом охватывали путников.
Вдруг новый звук, короткий и резкий, пронесся по лесу. Это был болезненный и гневный человеческий крик. Он раздался неподалеку от Павла Степановича и Григория, в том месте, где дорога делала крутой поворот.
– Человек крикнул, – заметил Григорий.
– Да.
– Э! Да там, кажись, свалка идет! Слышь, сабли звякают.
Белый-Туренин кивнул головой; шум борьбы, отрывистые, хриплые возгласы и лязг оружия он тоже отчетливо слышал.
– Значит, потешимся! Любо!.. Гайда! – крикнул Григорий, и, плотнее надвинув шапку, он пригнулся к шее коня и замолотил нагайкой по его бокам.
«Степняк», делая отчаянные усилия наддать хода, почти стлался по земле.
Белый-Туренин не отставал от Григория, извлекая на ходу саблю из ножен.
Через несколько секунд они достигли поворота дороги.
IIВ лесной усадьбе
В нескольких верстах в сторону от проезжей дороги стояла усадьба пана Феликса Гонорового. Лес угрюмый, дремучий, со всех сторон надвигался на нее, и случайно забредшему в эту часть леса путнику нужно было бы быть очень внимательным, чтобы различить между деревьями крышу панского дома.
Но такой путник мог быть действительно только случайным: по доброй воле в эту часть леса редко кто заглядывал.
Окрестные крестьяне нарочно делали изрядный крюк в сторону, только бы пройти по возможности подальше от этой усадьбы: недобрая слава шла о ней. Причиною же этой недоброй славы был сам хозяин, пан Гоноровый – «проклятый», как звали его крестьяне, «вампир», как называли его окрестные паны из тех, которые были поученее.
В то время, когда боярин Белый-Туренин и Григорий ехали по лесу, прислушиваясь к отдаленному вою волков, почти за час перед тем, как им пришлось достигнуть поворота дороги и услышать лязг сабель и крики сражающихся, в одной из комнат «лесной усадьбы» находился сам хозяин ее.
В комнате было темно. Пан Феликс, ходивший тяжелыми шагами, остановился и крикнул:
– Стефан! Огня!
Едва успел смолкнуть панский возглас, а уже узкая желтая полоска света пробилась сквозь дверную щель, и Стефан со свечой в руке появился на пороге. Он поставил свечу на стол, сделал шаг назад к двери и остановился.
– Вельможный пане…
– Что тебе?
– Осмелюсь доложить – пан Гноровский…
– Ну, ну? – заторопил его пан Феликс, и вся фигура его выразила нетерпение.
– Пан Гноровский по лесу едет.
– Теперь? Ночью? Один?
– Двое слуг с ним.
– Далеко он от усадьбы?
– На полчаса езды.
– Давай одеваться, а потом вели Петрусю, Фомке, Юрью и другим там коней седлать и в путь снаряжаться – сейчас едем. Соберись и ты.
– Слушаю, пане добрый, – ответил слуга.
Свет свечи, хоть и не яркий, был достаточен для того, чтобы рассмотреть наружность пана Феликса и Стефана.
Слуга и господин были, казалось, одного возраста – каждому из них можно было дать не более тридцати лет.
Пан Гоноровый был очень высокого роста, почти великан. Расстегнутый ворот сорочки открывал могучую волосатую грудь; широкие плечи и руки, на которых жилы выступали, как веревки, и при каждом движении играли бугорки мускулов, короткая, толстая, бычья шея – все говорило о страшной силе. Кулак, которым пан Феликс грозно потряс под действием наполнявших его голову мыслей, способен был, казалось, уложить насмерть одним ударом вола.
Пожалуй, пана Гонорового можно было назвать красивым – высокий лоб, орлиный нос, большие черные глаза, рот, обнаруживающий при улыбке белые, как молоко, зубы, целая шапка черных как смоль, слегка вьющихся волос на голове и такого же цвета длинные молодецкие усы, спадавшие на острый гладко выбритый подбородок – все это сделало бы из пана Феликса красавца, если бы не выражение его глаз. Тусклый, неподвижный взгляд пана Гонорового был страшен. Ни проблеска чувства, ни искры веселости нельзя было увидеть в темных глазах Феликса, – это была пустыня, страшная, мертвая, беспощадная. Смеялся ли он, горевал или гневался – его брови, густые, нависшие над глазами, сдвигались или расходились, а глаза оставались по-прежнему тусклыми, неподвижными. Такие глаза, вероятно, были у Калигулы, Нерона и других безумно-кровожадных правителей Рима.
Говорят, глаза – зеркало души. Если это справедливо, то в теле пана Гонорового должна была находиться ужасная душа. О нем многие говорили с ужасом, другие – с омерзением. Крестьяне дрожали от страха при одном его имени, соседи-помещики его побаивались и ненавидели.
О лесной усадьбе пана Гонорового говорили как о вертепе преступлений и разврата. Когда исчезала без вести молодая красавица крестьянка, ее родители плакали и шепотом передавали друг другу:
– Ее затащил в свою берлогу «проклятый» пан!
Не проходило года, чтобы не пропало несколько девушек.
Кличка «вампир» была дана панами Феликсу Гоноровому неспроста: говорили, что он любит пить теплую человеческую кровь. Запершийся вдали от всех в своей усадьбе, в глубине леса, пан Феликс не ездил в гости ни к кому из окрестных панов и, подобно средневековому рыцарю, покидал свой дом, укрепленный не хуже иного замка, только для разбоя (поговаривали, что он занимается этим доходным ремеслом), для охоты или для потехи, вроде такой, например, как предавать пламени стога крестьянского сена, вытаптывать спеющую рожь, похищать девушек или, если еще больше хотелось поразвлечься, запалить с двух концов сразу какую-нибудь жалкую деревушку.
Лишь в последнее время пан Феликс изменил своим привычкам – он стал часто бывать в доме одного из местных помещиков, пана Самуила Влашемского. Был ли там пан Феликс желанным гостем или нет, о том он мало заботился: ему хотелось туда ездить, и он ездил.
Поговаривали, что причиною этого были прекрасные глазки дочки пана Самуила Анджелики.
Однако многие находили такой слух лишенным основания, потому что всем было известно, что красавица панна Влашемская – уже невеста одного из здешних же помещиков. Полагали, что пану Гоноровому должно быть это известно, и, несмотря на всю свою дикость, он вряд ли посмел бы ухаживать за чужою невестой. Для того чтобы решить, какая из этих сторон права, достаточно прислушаться к тому, что бормочет пан, – одеваясь с помощью своего слуги Стефана.
– А, пан женишок счастливый! Увидим, любо ль тебе будет со мною теперь повстречаться? Не таковский, брат, я, чтобы тебе уступить Анджелику! – бормотал Феликс.
Слуга его, Стефан, представлял полную противоположность своему господину. Насколько тот был высок и силен, настолько он был мал и тщедушен. Он был гораздо ниже среднего роста, но сложен хорошо, и вся его небольшая фигура казалась стройной и гибкой. В его движениях было что-то кошачье. Лицо, обрамленное небольшою белокурою бородой, казалось женственно-красивым, а голубые глаза были ясны и смотрели так приветливо и кротко, что всякого заставляли подумать: «Что за красавец молодчик! И душа, должно быть, у него ангельская!»
И между тем этот женственно-красивый парень был правой рукой своего господина во всех его злодеяниях.
Тщедушный на вид, он обладал стальными мускулами и был ловок, как кошка. Саблей Стефан владел лучше самого пана Феликса, который больше брал силою, чем искусством; кроме того, Стефан, прозванный своими сотоварищами за хитрость Лисом, был храбр и не терялся ни при какой опасности.
Всегда – вел ли он дружеский разговор, бился ли в битве, поджигал ли по приказанию пана деревушку, увозил ли красотку девушку для своего господина, убивал ли по панской воле опостылевшую любу – всегда он оставался спокойным, кротким с виду, улыбка не покидала его губ, румянец не загорался ярче, только в ясных глазах мелькали чуть заметные искорки.
Пока Стефан помогал пану одеваться, тот расспрашивал его:
– Как проведал ты, что пан Гноровский поедет мимо?
Слуга лукаво усмехнулся:
– Я знал, что вельможному пану приятно будет знать все, что делает пан Гноровский.
– Конечно!
– Так я и постарался присмотреть за ним.
Пан Феликс пожал плечами:
– Ты хочешь, как видно, меня обмануть.
– Посмею ль, вельможный пане?
– Да ведь это ясно! Говоришь, что старался присмотреть за Гноровским, а сам весь день был дома.
– У меня там, в усадьбе Гноровского, другие глаза и уши есть, ха-ха. Есть там молоденькая холопка, московка, Анной звать. Если бы я ей сказал, чтобы она в озеро в прорубь кинулась, так она и то не задумалась бы, не то чтоб присмотреть за своим господином да мне передать. Прибегала она сегодня сюда и известила, что пан ее ехать к невесте собирается.
– А, вот что! Ну, молодец ты, Стефан! Хитер, смел… Люблю я тебя, как друга, – сказал пан Феликс, потом добавил, прицепляя к поясу саблю: – Теперь беги снаряжайся, да и хлопцев торопи.
– Слушаю, пане.
– Постой! Скажи им, чтоб пана Гноровского в свалке не зарубили: мне он живьем нужен…
– Слушаю, пане, – повторил Стефан и вышел из комнаты.
Скоро небольшой отряд всадников выехал из ворот «лесной усадьбы». Все они были вооружены кривыми польскими саблями. Кое у кого покачивались привязанные к седлу дубинки. У иных сверкали за поясом топоры. Все всадники были молодец к молодцу, как на подбор.
– Слышь, волки воют как, – тихо сказал один из них своему товарищу.
Пан Феликс услышал это и обернулся.
– Ничего! Мы сами – волки! – промолвил он, усмехаясь. – Гайда, хлопцы!
Нагайки поднялись и опустились на бока коней, и через несколько минут отряд скрылся за деревьями леса.