412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бернгард Келлерман » Песнь дружбы » Текст книги (страница 6)
Песнь дружбы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:03

Текст книги "Песнь дружбы"


Автор книги: Бернгард Келлерман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Здорово они напоили Ганса, черт побери! Даже на следующее утро он еще ходит обалделый. Ему кажется, что он сидит на облаке, уносящем его вдаль, что сам он – парящее в небе облако.

– Ну, – говорит Карл-кузнец, – расскажи, что было вчера вечером?

Генсхен делает над собой усилие. Его череп словно налит свинцом. Конечно, сейчас он все расскажет. Этот городишко, этот Хельзее кажется отсюда, сверху, таким тихим и невинным, но как бы не так! Нет, нет, его теперь не проведешь, он все знает! Чистые улочки, блестящие дверные ручки, – о, его не проведешь! Люди везде одинаковы, везде, – таков уж род людской.

То, что люди везде одинаковы, они знают и сами. Антон перебивает его:

– Да ладно, хватит. Мы хотим знать, что там было!

– Что было? – Генсхен стал припоминать. Началось это так: «Поторапливайся, Генсхен, поторапливайся». Он должен был гримировать их и приклеивать им бороды. Они все были пьяны еще до начала. В особенности толстяк Бенно, который играл главную роль. В антрактах ему пить уже не давали, он пробавлялся содовой водой. Потом там была одна рыжая, ее зовут Вероника, она играла сумасшедшую учительницу. – Да, вот это девчонка, доложу я вам!

– Что ты мелешь? – закричал Антон. Лицо его побагровело. – Из твоей болтовни ничего не поймешь, Генсхен. Скажи же наконец, что они играли? Ведь был же во всем этом какой-нибудь смысл?

Смысл? Нет, смысла не было никакого. Он по крайней мере никакого смысла уловить не смог.

Антон негодовал. Он поднялся и метнул на Ганса презрительный взгляд, способный повергнуть в прах самого сильного человека.

– Ну, какая же это пьеса? – спросил он. – Да что с тобой разговаривать? Ты и сейчас пьян как стелька!

Они снова принялись за работу.

Пьян как стелька? Генсхен опять унесся на своем облаке, посмеиваясь потихоньку. А Долли-то! Пьян как стелька? Он охотно приударил бы немножко за Вероникой – она улыбалась ему, но Долли этого не допустила, она не спускала с него глаз. «Посмотрите, как эта дрянь заигрывает с вами!» Нет, стоит этим девушкам выпить одну рюмку, и они сейчас же раскиснут. Как они льнули к этому доктору Александеру, как увивались вокруг него! Доктор Александер! И Долли строила ему глазки и Вероника, ее глаза сияли, когда она смотрела на него. А ведь между ними, пожалуй, что-то есть? Что ж, все возможно. Генсхен знает эти вкрадчивые, сияющие взгляды у женщин. Этот Александер, несомненно, человек незаурядный, ничего подобного они здесь еще не видывали. Впрочем, у него волосы как у негра – курчавые и какие-то тусклые, словно их присыпали пылью, но лицо – тут уж ничего не скажешь!

После спектакля были танцы. Долли пригласила его. Она стремглав ринулась к нему, чуть не сбив его с ног.

– Вы ведь танцуете?

Он – да чтобы не умел танцевать?!

– Держите же меня крепче, – говорила Долли, – что у вас – силы не хватает? Я улечу!

Он ощущал упругую грудь Долли, ощущал ее маленький круглый живот. Долли раскраснелась как маков цвет – так ей было жарко.

Потом он разгуливал по прохладному коридору, подвыпивший и счастливый. В зале было душно. Долли слишком крепко прижималась к нему грудью и маленьким круглым животом. Ну и город этот Хельзее! «Славный городок, неправда ли, Генсхен?»

Внезапно он снова увидел ту брюнетку, которая так понравилась ему днем. Долли сказала: «Симпатия вашего Германа». Ее зовут Христина. Да, она ведь сказала, что, возможно, придет попозже; вот и пришла. Она принарядилась и выглядела почти как настоящая дама. Странная улыбка, как и днем, играла на ее лице. Она медленно прогуливалась с Александером по широкому коридору. Они тихо разговаривали, Христина опиралась на его руку. Но когда Генсхен приблизился, она отняла руку, опустила глаза и замолчала.

– Неужели вы уже хотите уходить? – спросил Александер.

– Еще немножко я могу остаться! – ответила Христина, быстро взглянув на Ганса. Они пошли дальше по коридору, разговаривая опять очень тихо.

О, они не знали Ганса, а то бы так не осторожничали! Генсхен умел молчать, он ведь джентльмен, он знает людей и знает, какие дела бывают на свете!

Все это беспорядочно проносится в голове Ганса, пока он сидит на своем облаке. Даже вчерашняя музыка все еще звучит в его ушах. Под конец они прокатили толстяка Бенно по залу в тачке, он размахивал стаканом, и веселье достигло предела. Долли в коридоре так и льнула к Гансу, он чувствовал при каждом шаге движение ее бедер. У нее есть изюминка, у этой Долли! Но она ревнива, а Генсхен не любит ревнивых женщин. Он любит любовь, но и свободу тоже.

– Любовь и свобода! – говорит Генсхен. Но в это мгновение облако уносит его куда-то в самое поднебесье.

15

Жизнь Шпана заключалась в выполнении долга и работе, направленной на сохранение и приумножение его состояния. Строго говоря, он никогда не был молод, и с того момента, как он шестнадцатилетним мальчиком вступил учеником в отцовское дело, его существование на протяжении многих лет протекало с неизменной размеренностью: долг и работа, работа и долг.

Он вставал рано и ровно в восемь часов садился завтракать, чтобы затем посвятить делам весь день. Каждый вечер, как только начинало смеркаться, с рыночной площади можно было увидеть сквозь тонкие занавески, как на его письменном столе вспыхивает зеленая лампа: он садился за свои счета и накладные. Пунктуальность, с какой загоралась зеленая лампа, словно маяк, зажигающийся каждый вечер, способствовала тому, что уважение к Шпану, как человеку трудолюбивому и неуклонно выполняющему свой долг, возрастало не по дням, а по часам. После ужина он читал какую-нибудь книгу, чаще всего назидательного содержания– нередко это бывала библия, – ровно в десять часов отправлялся спать и, помолившись на ночь, мгновенно засыпал крепким сном.

Только по субботам вечером он ходил в «Лебедь», где у него был свой излюбленный столик, и встречался там с несколькими старыми друзьями. Он выпивал не больше двух кружек пива, давал пять пфеннигов на чай и ровно в одиннадцать часов возвращался домой. Это было единственное развлечение, которое он себе позволял.

Когда любительский театр устроил свой «вечер со спектаклем и танцами», он не пошел в «Лебедь». Он провел вечер в полном одиночестве и лег спать несколько раньше, чем-то обеспокоенный, возможно – веселыми голосами, доносившимися с площади.

В одной из комнат шпановского дома стояли старые высокие часы. У них был глухой, торжественный бой. Когда они били полночь, весь дом наполнялся их звоном и в стенах еще долго гудел отголосок. Он был слышен в самых дальних комнатах и даже в соседних домах. Эти часы в блестящем футляре красного дерева со старинным гравированным циферблатом стояли в доме Шпанов больше ста лет, с тех пор как поселился здесь Каспар Георг Шпан со своей молодой женой Барбарой, урожденной Беркентин. Они торжественно возвещали время трем поколениям при свадьбах, крестинах и в те дни, когда кто-либо из Шпанов лежал на смертном одре.

Поразительно было то, что часы били не всегда одинаково громко. Возможно, что это зависело от направления ветра или изменчивой влажности воздуха; во всяком случае, это было очень странно; и когда в эту ночь они пробили двенадцать, их удары прозвучали оглушительно громко, как набат, так что Шпан проснулся. Обычно он никогда не слышал боя часов. Лежа на высоких перинах, он опять, как и перед сном, ощутил смутное беспокойство. Он повернулся на другой бок, но тотчас же проснулся снова. До него донеслась отдаленная музыка: в «Лебеде» танцевали.

Шпан сел. С тех нор как он потерял Фрица, всякое веселье и музыка вызывали в нем чувство неприязни и горечи. У молодости, конечно, есть свои права, но разве уместно в такие суровые времена устраивать бесшабашные празднества? С улицы, перекликаясь друг с другом, доносились звонкие, беззаботные голоса; по площади с грохотом прокатилась повозка, набитая веселыми, смеющимися людьми. Потом стало опять тихо, так тихо, что он долго еще слышал удаляющиеся шаги одинокого прохожего.

Что это? В доме где-то послышался шорох! Снова шорох, затем шаги. Шпан насторожился. Тишина. Но вот шорох возобновился, кто-то осторожно проскользнул мимо двери, крадучись стал спускаться по лестнице. Этот жуткий шорох и шаги до смерти напугали Шпана. Ему казалось, что за обоями шуршит осыпающийся песок, что одна из стен бесшумно расступается, что кто-то таинственно скребется в наружные стены дома. Его слух обострился до последнего предела. Он слышал– да, совершенно отчетливо, – как кто-то осторожно открыл и закрыл входную дверь. Шпан сидел среди подушек испуганный, скованный парализующим страхом, причины которого он еще’ не мог понять.

Кто-то проскользнул только что по коридору и лестнице и вышел из дома, в этом нет никакого сомнения. Кто мог уйти так поздно из дому? Кто осмелился выйти так поздно? Мета, молодая служанка? О, она никогда не осмелилась бы уйти без его разрешения! Нет, нет, это не она! Шпан покачал в темноте головой. Это Христина, его дочь!

И он сидел в темноте и безмолвии совершенно неподвижно, склонив голову, словно продолжая прислушиваться к этим жутким шорохам, раздававшимся в его доме. Его руки – он на них опирался – казались парализованными. Он был полон разочарования, боли. Его дочь Христина! Она не считалась с ним. Еще вчера он говорил с нею о том, как неуместно устраивать шумные праздники во время столь тяжких испытаний. Он считает это предосудительным. Кто ходит на такие сборища, у того, на его взгляд, просто нет ни стыда, ни совести. Разве этого недостаточно? Христина потупила глаза: она достаточно хорошо поняла его.

К Шпану вернулось дыхание. Он дышал тяжело, почти астматически. Ей нужно общество и приключения – совсем как ее матери, которая больше всего на свете любила музыку, танцы, цветы и прогулки, подобно тому как ее отец, церковный регент, больше всего на свете любил вино.

Вдруг он понял, что беспокоило его весь вечер: Христина была после обеда у парикмахера и выглядела необычно. Ловко она все это подстроила! Хитро, хитро! Совсем как ее мать, которая не подозревала, что он по цвету пыли на ее туфлях умел определить, где она была. Совершенно бесспорно, его дочь Христина за последние месяцы заметно изменилась. С того дня, как он разрешил ей брать уроки танцев. Злополучная уступчивость, не надо было этого делать! Он раскаивался: с этого все и началось, с тех пор Христина становилась ему все более чужой.

Шпан сидел в темноте с открытыми воспаленными глазами. Христина всегда была нелегким ребенком, своенравным и мечтательным. Маленькой девочкой она так замыкалась в причудливом мире своей фантазии, что внушала родным тревогу. Лишь медленно и постепенно возвращалась она к действительности, и это происходило, признаться, под благотворным влиянием доброй и рассудительной Бабетты. Затем наступили годы благоразумного отрезвления, когда она втянулась в повседневную жизнь, как все молодые девушки. Несмотря на молодость, она почти самостоятельно вела все домашнее хозяйство, и он радовался ее задорному рвению и тому, что она наконец осознала свой долг. Но за последний год у нее опять появились причуды, выходки, которых он не любил. Она курила. Он попросил ее бросить курить. Он ничего не имеет против покупки сигарет, он не настолько мелочен, – но это вредит се здоровью: ее мать умерла от чахотки. Она читала до глубокой ночи. Он' выключал свет в десять часов, но видел, что ее комната все-таки освещена. Она взяла из лавки пачку свечей. Ее своеволие заходило столь далеко, что начинало сердить его. Между ним и дочерью произошло тогда неприятное объяснение.

– Значит, ты таскаешь свечи, Христина? – сказал он.

– Да, папа, я таскаю свечи! – ответила она и побледнела.

Он раскаивался в своей резкости. Но что она в конце концов понимает, этот ребенок? Господь вверил ее ему, он отвечает за нее перед творцом. Куда ни посмотри, везде одно и то же: семейные узы рвутся, общественная мораль приходит в упадок, еще немного – и наступит полный хаос. Гораздо правильнее подержать ее несколько лет под строгим наблюдением, чем дать ей погибнуть в этом хаосе, как гибнут другие. Позже она будет ему за это благодарна. Да, разумеется! Он отец и сознает лежащую на нем ответственность.

Но за последние несколько месяцев он вообще перестал понимать Христину. Он лишь чувствовал, что она все больше и больше ускользает от него. Черты ее лица с каждым днем становились все более чуждыми, и улыбка, игравшая на ее губах, казалась все более странной.

Он просидел несколько часов без сна, с открытыми глазами, пока снова не отворилась тихо входная дверь и шелестящие шаги проскользнули мимо дверей его комнаты. Им все более овладевало чувство неприязни к ней; не окликнуть ли ее? В эту ночь он так и не заснул.

Но утром, когда часы в футляре из красного дерева пробили восемь, Шпан уже сидел за завтраком, как обычно. Шел сильный дождь. Через несколько минут вошла Христина. Ее «С добрым утром!» звучало непринужденно, слишком непринужденно. Вот как она изощрилась во лжи! Христина казалась бледной и утомленной, но была довольна и весела. Она улыбалась.

– Скверная погода сегодня!

Шпан взглянул в окно.

– Да, погода скверная, – сказал он.

Христина опустила голову и покраснела. Отец в плохом настроении. Отец зол. Заметил он что-нибудь? Как он мог заметить? Она ушла так тихо.

Молчание. По стеклам скатывались капли дождя.

«Как она становится похожа на мать!» – подумал Шпан. Он вспомнил то время, когда появился здесь этот скрипач, ученик его тестя. «Тот же наклон головы, та же круглая линия затылка. Такими же движениями намазывала она масло на булочку. И та же улыбка постоянно играла на ее лице».

– В «Лебеде» сегодня ночью страшно шумели! – внезапно прервал Шпан тишину. – Тебе это не помешало спать?

Его охватило непреодолимое желание испытать ее. Быть может, отвращение ко лжи еще настолько сильно в ней, что она воспользуется этим предлогом, чтобы открыться ему. В конце концов она не совершила никакого преступления, и он готов тотчас же простить ее. Он ждал. Молчание. Христина ела свою булочку и смотрела в окно, в которое стучал дождь.

Христина насторожилась. Она хорошо изучила голос отца – в нем слышалось что-то подозрительное. Она скользнула взглядом по его лицу: оно стало маленьким, изможденным, вокруг небольшого рта залегли непрошеные морщины. Какое счастье, что у нее как раз набит рот и есть время подумать! Одно мгновение она хотела рассмеяться и признаться ему в том, что она из любопытства «ненадолго заглянула» туда. Но его лицо было так печально, – к чему еще его огорчать?

Она улыбнулась и посмотрела на него.

– Мне это не мешало! – ответила она совершенно невинным тоном.

Шпан отвел взгляд. Он барабанил пальцами по столу, наклонив голову. Не мешало! Она не выдержала испытания. Она лгала, она лицемерила, ее ответ был бесстыден. Его охватила скорбь и печаль. Почему она не доверяет ему? Он сразу как-то осунулся. Христина почувствовала, что он разгадал ее ложь. Она уже раскаивалась, что не созналась ему во всем. Но было поздно. Отец и. она никогда не поймут друг друга, как это ни странно.

Она лгала. Шпан продолжал барабанить пальцами по столу, погрузившись в свои мысли, и когда Христина встала и попрощалась, он не ответил ей.

Он застал ее мать врасплох, когда музыкант в лесу целовал ей руки, а она смеялась. Вспоминая это, он еще долго просидел за столом.

Шпан молчал целыми днями, глядя неподвижно перед собой. Отец и дочь почти не разговаривали друг с другом. Слово – страшное оружие, им можно убить, но еще легче убить человека молчанием. Невысказанные слова, застывшие слова были издавна злым роком шпановского дома. Шпаны не умели говорить, их уста были замкнуты.

Шпан наблюдал за Христиной. Она казалась счастливой, рассеянно улыбалась, ее глаза сияли скрытой радостью и блестели еще сильнее, чем обычно. Девушка превращалась в женщину. Скоро она окончательно ускользнет от него, если он не позовет ее обратно. В конце концов он ведь отец, а она дочь и обязана повиноваться.

Однажды вечером, за ужином, ее улыбка, эта мечтательная, загадочная улыбка, озарявшая все лицо, стала ему невыносима, вывела его из себя. Он побледнел. Сегодня он должен поговорить с ней – сейчас же, сию же минуту, он не может больше выдержать! Тяжело дыша, он произнес слегка хрипловатым голосом, сразу испугавшим Христину своей необычностью:

– Мне сообщили, что ты была на театральном вечере в «Лебеде». Зачем ты обманываешь своего отца, Христина?

Христина опустила глаза. Она была бледна как полотно. Тихий, исполненный угрозы голос отца повторил:

– Зачем ты обманываешь своего отца?

Шпан медленно поднялся. Христина, сидевшая напротив него, тоже встала.

– Почему ты не откровенна со мной? – продолжал угрожающий голос.

Христина подняла глаза. Она увидела лицо, ужаснувшее ее: белое как мел, с тонкими синими губами. Никогда еще она не видела лицо своего отца таким искаженным. Она отступила; уж не собирается ли он ее побить?

Христина нахмурила лоб и выпрямилась.

– Спроси самого себя, папа, – ответила она дрожащим голосом, – почему я не откровенна с тобой!

Бледное лицо с маленькими злыми глазками придвинулось ближе.

– Впредь я не потерплю ни малейшего своеволия! – строго произнес Шпан. – Ни малейшего! Понимаешь? Я требую от своей дочери детского послушания и в дальнейшем буду неумолим.

Христина несколько дней не выходила из своей комнаты. Она не могла забыть белого как мел лица и злых глаз. Она была больна от стыда и унижения. Это было унизительнее любого наказания. Под конец она действительно заболела. Пришел врач и заявил, что это грипп. Однажды дверь бесшумно отворилась и вошел отец. Она едва успела отвернуться лицом к стене.

– Как ты себя чувствуешь, Христина? – озабоченно спросил он.

– Спасибо, гораздо лучше, – холодно ответила она, не поворачиваясь в его сторону.

16

Целыми днями по небу ползли неторопливые, отягченные снегом тучи. Однажды днем несколько больших, как талеры, снежных хлопьев опустились на землю очень медленно, и вдруг город сразу скрылся из глаз. К вечеру все было засыпано снегом, глубокая мягкая пелена в целый фут толщиной окутала землю.

Они жили в сарае, устроившись в нем, как смогли. Посередине стоял грубо сколоченный стол; по вечерам при свете фонаря они сидели вокруг него на ящиках и табуретах, курили и играли в карты. Ржавая железная печь распространяла тепло – чудесное, восхитительное тепло. Они были дома и чувствовали себя в безопасности.

Ну вот, зима наступила, она продлится месяца четыре, но здесь, наверху, работы достаточно. Когда они вставали и умывались на морозе у колодца, до рассвета было еще далеко. Они вели суровый образ жизни, но что за беда! В кухне у Бабетты светился тусклый огонек: она уже варила утренний суп. Зачастую бывало так темно, что они не видели друг друга и только перекликались. Громкие, мощные голоса мужчин звучали в темноте странно, призрачно.

Антон чинил орудия и инструменты. Одной этой работы ему хватит на несколько недель. Сарай в течение многих лет служил свалочным местом для хлама. Здесь валялись старые плуги и бороны, сломанные колеса, лопаты, топоры, развалившиеся тачки. Герман радовался каждой новой находке. Все могло отлично пригодиться!

Рыжий возил щебень вниз, на проезжую дорогу. Он делал это изо дня в день, говорил он мало. На нем была его старая шляпа, зеленая вязаная куртка. За последние дни Рыжий опять начал чудить. Он не говорил ни слова, работал так, что пот катился с него градом, не давал себе ни минуты роздыха. Он что-то ворчал про себя, иногда вполголоса разговаривал сам с собой. Генсхен утверждал, что он молится. На фронте, под сильным огнем, Герман сам слыхал, бывало, как Рыжий безостановочно повторяет: «Господи, прости мне мои прегрешения!» Ну что ж, на фронте молились многие, но у Рыжего это не было похоже на страх; а теперь он и здесь вел себя так же странно. Выпадали дни, когда он был сам не свой, забивался в угол и избегал всех. Видно, у этого Рыжего что-то было неладно, он никогда не говорил о своем прошлом. Ну что ж, у каждого человека есть свои тайны!

– Может быть, у него какое-нибудь тяжелое горе? – говорила Бабетта. – Я спрошу его!

– Лучше не спрашивай, Бабетта, это пройдет, мы знаем.

В такие, дни они делали вид, словно Рыжего и не существует. Он был надежный товарищ, хороший человек – это они знали твердо. Все остальное их не касалось.

Плохо обстояло дело с Карлом-кузнецом. Кирпичи были очищены, иногда еще приходилось кое-что перевозить на тачке – это было все. Карл мыл Бабетте миски и чашки из-под молока, чистил ведра, подметал ежедневно кухню, а по субботам посыпал белым песком. Но этой работы было, разумеется, недостаточно для здорового, сильного мужчины. Несколько дней он колол дрова, но сильно поранил руку. Для такой работы его глаза были слишком слабы. И Карл сидел, застывший и неподвижный, бездеятельно свесив огромные руки, когда-то ковавшие раскаленное железо, – статуя, олицетворяющая несчастье. На него было до боли тяжело смотреть.

Бабетта предложила ему плести корзины. Этому ремеслу она научилась у своего отца. Работа отвлечет его от мыслей. Нет! Этого он не хочет, – он поднял кулак, – ему хотелось бы, например, выковать ось для большой телеги, таскать мешки с зерном в амбар – вот чего ему хочется, а плести корзины – нет, это работа для женщин и детей! Ну, положим, это вовсе не так просто, объяснила ему Бабетта, хотя силачом для этого действительно быть не надо. Она показала ему, как плетется корзина, и Карл со временем это усвоил. Теперь он работал в кухне у Бабетты, усердно, но без лишнего шума. Рыжий подвез ему к самой двери целый воз ивовых веток. Карл сортировал их, взмахивал топором, обрубая сучья. Можно было подумать, что его глаза значительно поправились. Страшные, скорбные складки на его впалых щеках исчезли, иногда он опять смеялся шуткам. Они уже много месяцев не слыхали, как он смеется.

После праздников Герман попросил Ганса побрить его, одолжил у Антона длинную шинель и поехал к тетке Кларе, у которой была неподалеку от Нейштеттена усадьба почти в триста моргенов. Тетка, сестра его матери, была маленькая хрупкая женщина, всегда разряженная как на бал, словно она ожидала гостей. Она уже много лет совершенно самостоятельно управляла усадьбой и проявляла в этом деле необыкновенные способности. Нерадивые батраки задерживались у нее недолго.

Герман знал, что у тетки были деньги, но он остерегался даже заикнуться о деньгах, зная заранее, что это безнадежно. Тетя Клара была женщина на редкость скупая и мелочная. Но, быть может, у нее найдется лишняя пара лошадей, которую она сможет ему дешево уступить. У нее была, например, пара старых вороных, которых Герман охотно взял бы.

Они долго беседовали о всякой всячине, и наконец Герман спросил, сколько пар лошадей сейчас работает в теткином хозяйстве. Пять пар, сказала тетя Клара, и среди них действительно старые вороные, хотя они уже едва оправдывают овес, который съедают.

– Продай их мне, тетя, – сказал Герман, – мне они еще сослужат хорошую службу!

– А разве у тебя есть деньги?

– Сейчас нет, но в будущем году, после уборки, я смогу уплатить.

Тетка весело рассмеялась и покачала седой головой. На это она согласиться не может. К тому же эти лошади ей нужны для весенних работ. Вороные, правда, стали медлительнее, но все еще очень сильны и с влажной пашней справляются даже лучше других.

– Но я, может быть, продам их тебе, Герман, будущей осенью.

Итак, из этого ничего не выходило. Придется ему и дальше ломать себе голову над тем, как весной обрабатывать поля. Они часто говорили об этом по вечерам, сидя в сарае. Антон орал:

– Если нам не удастся призанять лошадей, мы сами впряжемся в плуг – Карл, и я, и Рыжий, – вот увидишь! Пускай тогда соседи сгорят со стыда! Ведь в конце концов мы своим горбом защитили их дворы!

Однако поездка Германа все же дала кое-какие результаты. Тетка согласилась ссудить его семенами для весеннего сева. После уборки он вернет ей такое же количество зерна. Денег она не хочет, деньги могут до осени упасть в цене. На прощание опа приготовила ему сверток: пирог, хлеб, немного масла и сала.

– Я сама нуждаюсь, – заявила она, – здесь все голодают, но родственники должны по мере сил помогать друг другу.

Затем она внимательно окинула его благосклонным взглядом и сказала, сверкнув светлыми глазами:

– Вот тебе мой совет, Герман: поищи себе невесту с деньгами! Почему бы и нет?

Герман тотчас же побагровел и метнул на тетушку возмущенный взгляд. Тетка весело рассмеялась, видя его гнев и смущение.

– Почему же нет? Такой парень, как ты! Да они себе пальчики оближут! Ты совсем не знаешь женщин, дурачок! А ведь у старого Шпана, должно быть, денег куры не клюют!

Герман в своей длинной шинели выпрямился во весь рост, и глаза его приняли жесткое выражение.

– У старого Шпана? Что ты хочешь этим сказать? – спросил он. Деньги? Он презирает деньги! Ему не нужно никаких денег.

– Перед теткой тебе притворяться незачем! Мне передавали, о чем говорят люди. Это действительно была бы прекрасная партия для тебя, и ты избавился бы от всех забот.

Герман промолчал, уставившись в землю.

– Спасибо за угощение, тетя!

– О, не за что!

Поездка была не особенно успешной, но все же Герман вернулся домой в прекрасном настроении. По дороге он купил четверть фунта кофе, и они устроили на кухне у Бабетты великолепный ужин. Тетя Клара умела печь пироги.

– Это настоящий рождественский пирог, совсем как до войны! – сказала Бабетта.

Наконец раскачался и Антон. Он вычистил свою длинную шинель, выгладил ее по всем правилам и спустился в город. У подрядчика Греца в данный момент, зимой, для него не нашлось работы, но весной и летом работы бывает очень много. Как только стает снег, сказали ему, Антон может начать.

– Взгляните на меня! – кричал Антон. – Разве не видно, что я свое дело знаю?

Антон стал ходить по крестьянам, из дома в дом. Язык у него был подвешен хорошо, это должны были признать даже его враги. Нет ли работы, починки? Он кричал, шумел, залихватски сдвигая шапку на затылок. Денег, мол, ему не надо, он берет все, что дадут: масло, сыр, яйца, сало. Крестьяне таращились на него: вот, значит, один из тех, кто прошел всю войну. Да это и видно, все они такие!

Здесь сорвало ветром гнилую дверь сарая, там сломалось дышло от ворота, тут подгнили половицы – работы было хоть отбавляй, и от Антона не так-то легко было отделаться. Он возвращался домой с туго набитым рюкзаком. Однажды он даже притащил курицу.

– Держи, Бабетта! – сказал юн. – Видишь, старый боженька не забывает нас! Ну так что же, перебьемся мы эту зиму или нет? – торжествующе кричал он грозным голосом. – Теперь ты видишь?

Работал Антон не только за продукты. Смекалки у него хватало. У владельца лесопилки Борнгребера, которому он сделал лестницу, он взял в уплату целый штабель досок, гладких досок, пригодных для окон и дверей. Одному богатому крестьянину по фамилии Дюрр он исправил подгнившую веранду. За это Дюрр должен был весной, когда начнется пахота, предоставить на три дня упряжку лошадей.

Во дворах лежало очень много древнего хлама: старые оси, разбитые колеса, развалившиеся бочки, ломаные тачки. Антон осматривал все, для всего находил применение.

– Вам, должно быть, это уже не нужно?

То, что не помещалось в его рюкзаке, он тащил домой на плечах.

После Нового года Антон отлучился. Он отправился к своему шурину, в сутках езды от Борна. Когда он вернулся, его рюкзак был набит до отказа, а по бокам болтались два мешка, в которых что-то шевелилось.

– Что у тебя в мешках, Антон? – взволнованно завизжала Бабетта.

Всем не терпелось узнать, что привез Антон. В одном мешке оказались три курицы.

– Вот эта белая, по словам моей сестры, – наседка, какой не сыщешь! – заявил Антон.

Бабетта всплеснула от радости руками. Из другого мешка, в котором что-то судорожно билось, Антон извлек пару кроликов.

– Мясо! – торжествующе крикнул он и поднял трепещущих зверьков за уши в воздух. – Мясо!

В следующие дни он занимался устройством удобного помещения для кроликов и их будущего потомства; а заодно и для кур, уток и гусей, которых Бабетта собиралась развести весной. Нужно, чтобы все было в порядке, когда понадобится.

17

Наступили жестокие холода. Дул ледяной восточный ветер, и казалось, ему особенно полюбился ветхий сарай на горе. Ветер колол тонкими ледяными иголками сквозь мельчайшие щели. Пришлось завалить стену снаружи тростником. Стало лучше, но ветер переменил направление: он несся с юго-востока и дул в дверь сарая. У них коченели ноги. Дверца печки раскалялась, от нее несло жаром и запахом нагретого железа, а на расстоянии одного метра от печки в ведре замерзала вода.

– Вот проклятие! – сердито ругался Антон. Он относился к ледяному ветру как к своему личному врагу. В сердцах он заколотил дверь сарая гвоздями – входить можно было через прежний выход из хлева. Антон замазал щели глиной. Стало лучше, и он торжествовал. Но торжествовал преждевременно: ветер снова переменил направление и дул теперь с севера, прямо с Северного полюса; он превратился в ураган, поднял крышу, и на них низвергся целый слой льда. Антон был сражен.

Они промерзали до костей, дрожали в своих убогих постелях. Иногда они просыпались с проклятьями, иногда вставали, чтобы не замерзнуть, и грелись, прижавшись к печке. По ночам бывало очень тихо вокруг, весь мир казался застывшим. Чего-то не хватало. Чего? А, ручей молчал! Уже не слышно было по ночам, как плещет ручей, – его сковало льдом.

У Германа было достаточно досуга для того, чтобы вновь и вновь все обдумать, а по вечерам он чертил планы. Чертил он мастерски, видно было, что он прошел хорошую школу. Первым делом он хотел вдвое расширить сарай, в котором они теперь мерзли, сделать из него нечто вроде амбара, потому что амбар был им особенно нужен. Балок для деревянной пристройки было достаточно, к тому же у них было больше двадцати тысяч старых кирпичей. Антон углубился в чертеж Германа, морщил лоб, ворчал что-то себе под нос и наконец одобрил его. Он замерил находившиеся в их распоряжении бревна, стоя на пронизывающем ветру; его грубые руки покрылись кровавыми трещинами. Он собирался, как только у него будет свободное время, заняться понемногу плотничьими работами. Рыжий, укутанный в одеяла и старые мешки, разумеется, брал на себя всю работу каменщика.

У этого Рыжего был такой вид, словно он не умел сосчитать до трех, на самом же. деле он был не так прост, как казался. Он был каменщиком – ну, этому-то он учился; в сельском хозяйстве, в уходе за скотом, надо сознаться, он не смыслил ничего, но зато, как он утверждал, в совершенстве знал садоводство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю