Текст книги "Бессмертник"
Автор книги: Белва Плейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)
Анна приподняла голову с подушки:
– Я знаю, нехорошо просить расчет без предупреждения. Но я нездорова.
– Позвольте мы пригласим врача?
– Нет, нет, я поеду к тете, к родственникам. Они вызовут врача.
Миссис Вернер тихонько кашлянула. Кашель ее читался ясно: все это ерунда, мы с вами обе прекрасно знаем причину вашей болезни.Или иначе: ума не приложу, что на вас нашло, но я допытаюсь, будьте уверены.
– Анна, вы ничего не хотите мне сказать?
– Нет. Со мной все хорошо. Все будет хорошо. – Только бы не расплакаться. Только бы не расплакаться. Он целовал меня в губы. Он говорил, что я красивая. И я в самом деле красивая, намного красивее той…
– Ну, я, право, ничего не понимаю. – Миссис Вернер ухватилась за спинку кровати. Бриллианты звякнули. – Скажите, что у вас на душе, доверьтесь мне! Я ведь по возрасту гожусь вам в матери!
– Но вы мне не мать, – сказала Анна. Стечение обстоятельств, историческая случайность, да? А люди, не правда ли, повсюду одинаковы?
– Что ж, раз вы решили, я не вправе удерживать вас силой. Когда соберетесь, Куин отвезет вас на машине. – Миссис Вернер задержалась у двери. – Анна, если вы когда-нибудь захотите вернуться, мы будем очень рады. И если у вас возникнут трудности, непременно заходите, мы сделаем для вас все, что сможем.
– Спасибо, миссис Вернер. Но я не вернусь.
Несколько недель спустя, влажным душным вечером, Анна и Джозеф разговаривали, сидя на ступеньках крыльца. Солнце уже закатилось. Мальчишки доигрывали в мяч при последнем сумеречном свете. Матери пронзительно кричали: «Бен-н-и-и! Лу-и-и!» И одного за другим зазывали в дом. Клячи торговцев понуро, едва переставляя усталые ноги с расшатавшимися подковами, брели в конюшни на улице Деланси. Жизнь улицы понемногу замирала.
Они говорили о том о сем, умолкали, снова говорили. Потом Джозеф сказал Анне, что любит ее. Спросил, согласна ли она стать его женой. И Анна ответила, что согласна.
9
Он ее боготворил. Боготворение вершили его глаза и руки. Приподнявшись на локте в новой, широкой супружеской постели, он смотрел на нее – долго-долго.
– Бело-розовая, – произнес он и намотал на запястье ее живую и непокорную рыжую прядь. Засмеялся и, точно сам себе не веря, покачал головой. – Самая лучшая. И голос твой, и даже как ты английские слова выговариваешь. Лучше всех.
– Мне никогда не избавиться от акцента, Джозеф. Я тут не своя, пришлая.
– И читала ты больше всех. И вообще – ты умнее всех, кого я знаю.
– Все равно – пришлая, – повторила она.
– Была б у тебя возможность учиться, хоть крошечная возможность, из тебя вышел бы высокообразованный человек: учитель, а может, даже доктор или адвокат. Тебе все по плечу.
Она вздохнула и вытянула вверх руку с широким золотым кольцом, на котором по указанию Джозефа выгравировали: «А. от Дж. 16 мая 1913».
– Я – жена, – громко сказала она.
– И каково?
Она ответила не сразу. Взгляд ее скользнул за дверь. Джозеф мысленно отправился следом: в свежевыкрашенную желтую кухоньку, в гостиную с новым гладким линолеумом. Он приготовил для нее чистый, уютный дом. Жаль, окна вровень с улицей и приходится держать их зашторенными целый день. А отодвинешь штору – прямо перед глазами двигаются ноги. Высунешься – видны Гудзон и поросшие лесом скалы, которые тут почему-то называют Палисадами, веет свежий речной ветер. А ночью – спальня, отгороженный от мира мирок; и кровать – корабль на тихих волнах тьмы.
– Каково тебе быть женой? – снова спросил Джозеф.
На этот раз Анна повернулась, положила свою ладонь на его и сказала:
– Хорошо и спокойно.
Она потянулась и зевнула, прикрыв рот рукой. Часы на комоде у Джозефа глухо пробили десять.
– До чего же помпезная, безвкусная вещь! – воскликнула Анна.
– Что, часы? Очень красивая вещь, не знаю, что ты против нее имеешь? Просто тебе не нравятся люди, которые эти часы подарили.
Однажды, через несколько месяцев после свадьбы, в доме появился рассыльный из магазина Тиффани.
«Он был такой ошарашенный, – рассказывала Анна Джозефу вечером. – Видно, никогда не носил покупок в нашу округу».
В свертке оказались позолоченные каминные часы во французском стиле. Сперва Джозеф поставил их на стол в кухне и осторожно завел. За прозрачными боковинками крутились зубчатые колесики, одни медленно, другие быстро.
«Я знал, что Вернеры сделают нам подарок, – сказал Джозеф. – Они присылали к Руфи шофера – справиться о твоем здоровье. Она и выложила, что мы поженились, и адрес наш дала. А тебе велела не говорить, чтоб получился сюрприз. Ну, ты рада? Почему ты такая мрачная?»
«Я не рада».
– Не понимаю, – сказал он сейчас, в темноте спальни. – Что тебе в этих людях не по нраву? Даже на тебя не похоже, ты такой добрый человек.
– Прости. Нет, конечно, с их стороны очень мило прислать нам подарок. Но для нашего дома эти часы чересчур роскошны. Их и поставить-то некуда.
– Верно. Но когда-нибудь мы заживем лучше. Наш дом будет достоин этих часов и твоих серебряных подсвечников.
– Джозеф, не работай так много, не изматывай себя. Мы и так прекрасно живем.
– Где? В подвале на Вашингтон-Хайтс?
– Я никогда не жила лучше!
– А у Вернеров?
– Я там не жила. Это не мой дом.
– У тебя должен быть не хуже. Я так хочу. И увидишь – тебе понравится, Анна. Наверняка понравится.
– Уже одиннадцатый час. – Анна вернула Джозефа с небес на землю. – А вставать тебе в пять.
Тихо дышит спящая Анна. Вот она шевельнула ногой; зашуршала простыня. За окном, в нескольких футах от его головы торопливо простучали каблуки. Позолоченные часы сказали свое «Бом!» одиннадцать раз. А ему совсем не хочется спать. Только мысли несутся – одна за другой, отчетливые, ясные, точно вырезанные по стеклу тонкой иглой.
Его снедает тревога. Она снедает его всегда, сколько он себя помнит. И родители его жили в постоянной тревоге. И все люди, все соседи по улице Ладлоу и дальше – до самой Ист-Ривер, – все они жили в тревоге. Их тревожило настоящее и будущее. И даже прошлое. Прошлое сопровождало их повсюду, прошлого не избыть.
Сам он старой родины, естественно, никогда не видел, но знал ее вдоль и поперек. Она составляла пейзаж его жизни наравне с улицей Ладлоу, пятиэтажками, толпами бедняков и тележками торговцев. Он знал местечко в русской Польше, дедушкину кобылу, обледенелые сугробы, скользкую жижу; баню; кантора, который по праздникам приезжал из Люблина; извечную селедку с картошкой на тарелках; младшую сестру матери, умершую в родах; бабушкиного двоюродного брата, который уехал в Йоханнесбург и нажил огромное состояние торговлей бриллиантами. Он знал это, как знал и ужас, объемлющий душу, едва разнесется по улице стук копыт и свист нагаек; знал, как часто и судорожно дышится в тишине, за закрытыми ставнями и запертыми дверями; знал, как враз вспыхивает крыша, как вздыхает зола на пепелище перед рассветом.
Окончательно его будущие родители решились ехать после погрома, когда сожгли дом дяди Семена. Странная была пара, бездетная, а значит, и бесцельно, бессмысленно протекала их жизнь. Кому нужна жизнь, если нет детей, если некого кормить и учить, чтоб им потом жилось лучше и легче? В том-то весь и смысл, а? Но у них детей не было, и мать его постарела раньше срока. Не растолстела, как старухи, что всю жизнь рожали и кормили, а высохла и пожухла, как неплодоносное дерево. Она торговала на базаре и была щедра, не скупилась на довески. Отец портняжил – сутулый человек с вечно красными глазами и набрякшими веками. За работой он вздыхал, сам не замечая, что вздыхает. Потом отодвигал машинку и шел в синагогу. Помолившись, шел домой. Мастерская, синагога, дом – вечный, неизменный треугольник. На что таким людям Америка? Куда они едут?
Но тот пожар словно перекинулся на его душу.
– Вошел твой отец, – рассказывала мама. – Тишина в местечке мертвая. Тогда сожгли пять домов, наш не тронули, но все равно ужасно, когда у соседей такое горе. Женщины плакали, а мужчины просто стояли, смотрели, как догорает. И вот вошел твой отец и сказал: «Катя, мы едем в Америку». Так и сказал, и обсуждать тут было нечего.
– А ты хотела ехать? Или боялась? – обычно спрашивал Джозеф.
– Все произошло так быстро, я даже задуматься не успела. Купили билеты, я попрощалась с сестрами – и мы уже в Касл-Гарден.
– Мам, а потом что было?
– Потом? – Она вздергивала брови дугой, и морщины скрывались под челкой выцветшего, коробом стоявшего парика. – Как видишь, мы открыли швейную мастерскую. Ели, жили. Жизнь как жизнь, только в тесноте, без травы, без деревьев… – В ее голосе проскальзывало сожаление. – Но и без погромов, смертей и пожаров.
– И все? – настойчиво спрашивал Джозеф, нетерпеливо ожидая продолжения. Оно-то и было для него самым главным во всем рассказе.
Мать ему подыгрывала:
– Конечно, все! Чего ж тебе еще?
– Значит, с вами ничегошеньки не случилось после переезда в Америку?
Мать озадаченно сдвигала брови:
– Ах да! Кое-что случилось! Как приехали, через два года, чуть больше, родился ты.
Джозеф старался не улыбнуться, но уголки губ сами ползли к ушам. Совсем маленьким, лет семи-восьми, он обожал эту часть рассказа. Позже, когда в разговорах упоминали о его рождении, он хмурился, внутренне съеживался, старался сменить тему или попросту выходил из комнаты. Было что-то постыдно смешное в том, что у стариков рождается вдруг первый, нежданный уже ребенок. Ни у кого из друзей не было родителей, которые больше похожи на бабушку с дедушкой. У других мальчишек стройные, стремительные в движениях отцы и матери, которые кричат и бегают не хуже своих детей.
Его отец, тяжеловесный, медлительный, сидел с утра до вечера за швейной машинкой. Встав, не мог разогнуться и неуклюже, с пыхтеньем и шарканьем, шел в задние комнаты, где они ели и спали, или на двор, в уборную. По субботам он, так же шаркая, добирался до синагоги, возвращался домой, ел, укладывался в кухне на раскладушку и спал до самого вечера.
– Тсс! Отец спит! – с укором говорила мама, если Джозеф нечаянно хлопал дверью. И благоговейно прикладывала палец к губам.
Ночью отец спал не на раскладушке, а на кровати, с мамой. Неужели они?.. Нет, об этомдумать нельзя, это– не про родителей. Да отца и представить нельзя за таким занятием. Он слишком тихий… Иногда, впрочем, он впадал в настоящую ярость, и всегда из-за мелочей. Лицо его становилось багровым, выступали вены на шее и висках. Мама говорила, что когда-нибудь он вот так же доведет себя до смерти. В точности это и произошло. Только много позже.
В доме висел запах сонной одури и нищеты. Здесь не было жизни, не было будущего. Все, что могло произойти, уже произошло. Джозеф старался проводить здесь как можно меньше времени.
– Что, опять уходишь? – качал головой отец. – Вечно тебя нет дома.
– Макс, у мальчика должны быть приятели, – защищала его мать. – Мы же знаем, что он не в дурной компании. Он ходит играть к Баумгартенам и к твоему Солли.
Солли Левинсон доводился отцу не то троюродным, не то четвероюродным братом и был всего пятью годами старше Джозефа. Джозеф хорошо помнил, каким Солли приехал из Европы и как быстро промелькнул для него тот первый, единственный год, когда он ходил в школу и не работал на фабрике. Английский давался ему на диво легко, казалось – он ловит слова на лету. Смышленый двенадцатилетний мальчик, немного робкий, а может, просто мягкий и чересчур стеснительный. Как же изменили его пятеро детей и пятнадцать лет подшивания брюк! Превратился из яркой бабочки в унылую гусеницу. Нелепо, грустно и – несправедливо, думал Джозеф, вспоминая, как Солли учил его нырять в Ист-Ривер, как играл с ним в мяч – ловкий паренек с настоящей деревенской хваткой и сноровкой. Он умел бегать, плавать, умел двигаться! В нем был задор! И – все погасло.
Так или иначе, Джозеф охотно навещал Солли. Остальное время он жил на улице.
Отец ворчал. Улица опасна, сын, того и гляди, попадет под дурное влияние. Родители вели разговоры и при нем, но чаще он слышал их голоса из-за занавески, что служила дверью меж кухней, где спал он, и комнаткой, где спали родители.
– Дурное влияние, – повторял отец. Его мучили вечные страхи, неизбывная тревога. Джозеф знал: отец боится, что он займется политикой, станет социалистом или еще кем-нибудь похуже. Такие парни сбивались в шумные стайки, дразнили верующих, заступив им дорогу к синагоге; даже курили в шабат. Бородатые старики в котелках презрительно отворачивались.
– Джозеф хороший мальчик, – отвечала мама. – Не волнуйся за него, Макс.
– Покажи мне мать, которая скажет, что ее сын плохой мальчик!
– Макс, опомнись! Разве он делает что-нибудь дурное?
– Нет, конечно, ничего. – Родители умолкали. А потом он слышал: – Жаль, что мы не можем дать ему больше…
А сколько раз не слышал?
Теперь-то Джозеф понимал все – и о них, и о жизни, что их окружала, но впервые истина приоткрылась еще тогда, в детстве. Отцу, как и многим другим отцам, было стыдно, что семья влачит в Америке еще более жалкое существование, чем в Европе. Стыдно, что так и не заговорил по-английски и вынужден объясняться с газовщиком или слесарем через восьмилетнего сына. Стыдно, что их пища так скудна, особенно под конец месяца, когда надо во что бы то ни стало выкроить деньги для домохозяина. Стыдно жить в постоянном шуме, в толчее огромного людского муравейника, среди нескончаемых скандалов. Наверху, у Манделей, склоки переходили в драки, потом под истошные женские крики мистер Мандель хлопал дверью и исчезал на много дней, а миссис Мандель ругалась и горько плакала. Неужели порядочная, достойная семья должна терпеть таких соседей? Но деться было некуда.
А еще папа стыдился грязи. Он ее ненавидел. Именно от него унаследовал Джозеф педантичную любовь к чистоте и порядку. Но как надо было стараться! Ведь кругом совсем мало чистоты и никакого порядка!
Раз в неделю они ходили в баню, папа и Джозеф. Мальчик ждал банного дня с ужасом: его отвращали вонючий пар, нагота мужчин. До чего же уродливы старческие тела! Но с другой стороны, только там, в жарком пару, да по пути туда и оттуда длиною пять кварталов он по-настоящему разговаривал с отцом.
Впрочем, порой эти разговоры сводились к нудным отцовским наставлениям:
– Джозеф, надо всегда быть хорошим, всегда поступать хорошо. Любой человек отличит, что хорошо, что дурно, любой помнит свои прегрешения: где слукавил, где рассудил не по правде. Он может уверять и других, и себя самого, что вины за собой не знает. Но это не так. Поступай хорошо, и жизнь тебя вознаградит.
– Но, папа, она ведь и злых людей вознаграждает. Разве нет?
– Нет. Так иногда кажется – на первый взгляд. А на поверку выходит, что никакая это не награда.
– А как же царь? Он ведь жестокий, а живет во дворце!
– Царь! Он еще всей жизни не прожил!
Пока Джозеф с сомнением обдумывал невнятное пророчество, отец продолжал:
– Человек расплачивается за любую ошибку, за любое содеянное им зло. Может, не сразу, но платить приходится непременно. – Отец умолкал, а потом неожиданно спрашивал: – Хочешь банан? У меня монетка в кармане завалялась, купи на углу пару. Один тебе, другой маме.
– А тебе, пап?
– Я не люблю бананы, – врал отец.
Когда Джозефу было десять лет, зрение у отца совсем испортилось. Сперва он отставлял газету подальше от глаз, на всю длину руки. А потом и вовсе перестал читать – не мог. А мама читать не умела. Там, на старой родине, девочкам необязательно было учиться, хотя некоторые, конечно, учились. Теперь Джозеф каждый вечер читал вслух: отец хотел знать, что творится в мире. Читать на идише было трудно, Джозеф то и дело спотыкался и знал, что отец недоволен.
Почти слепой, Макс Фридман упорно не оставлял свое ремесло, гнулся за машинкой все ниже и ниже, едва не утыкаясь носом в ткань, при неверном желтом свете газовых ламп: на окно падала тень от пожарной лестницы и в мастерской было темно даже в полдень. Когда же отец признался самому себе, что работать больше не сможет, мастерскую закрыли, и мать – хоть вслух этого никто не произносил – стала кормилицей семьи.
Их лавка представляла собой квадратное помещение, покупатели попадали сюда прямо с улицы. Напротив двери тянулся прилавок, сбоку стоял высокий холодильный шкаф коричневого цвета. Жили они в двух задних комнатенках, разделенных темно-зеленой занавеской, – совершенно так же, как в швейне, что осталась неподалеку, в двух кварталах от магазина. Стол был накрыт той же, некогда синей, а теперь серой с потеками клеенкой. Здесь они ели, здесь же мама делала картофельный салат и шинковала капусту – на продажу. Готовые салаты отправлялись в коричневый холодильник, к молоку и бутылкам с содовой водой. Хлеб лежал на прилавке; кофе, сахар и специи выстраивались на полке; печенье и конфеты хранились в коробках – на полу, а рядом в пузатых бочонках плавали в пенистом рассоле помидоры, огурцы и перец. Когда входил покупатель, звякал колокольчик. Летом этот механизм не действовал, потому что на сетчатой двери лопнула пружина. Чинить папа ничего не умел, и дверь болталась открытая. С потолка свисали желтые клейкие спиральки, и на них налипали огромные мухи, омерзительные, черные, со слизистым мокрым нутром, вскормленные конским навозом на зловонных улицах… Странно, что отец, такой чистюля, не обращает на мух никакого внимания, думал Джозеф. Лишь много позже он понял, что отец их попросту не видел.
Мама стояла за прилавком с шести утра до десяти вечера. Нет, покупателей было не так много, но никогда не знаешь, когда им вздумается прийти. Иногда колокольчик звякал и после десяти вечера.
– Ой, миссис Фридман, я увидела – у вас свет горит – и решила: может, не спите! У нас кофе кончился.
И говорить нечего, такая лавка – удобство для соседей: покупай в неурочный час все, что позабыл купить днем в больших магазинах или у разносчиков, которые уже накрыли свои тележки брезентом и замкнули колеса на цепь. Небольшое удобство. Скромный доход. Убогая жизнь. «Макс Фридман» – значилось на вывеске. А писать-то надо было: «Катя Фридман». Даже в десять лет Джозеф ощущал трагедию семьи.
Сохранилась фотография: Джозеф на ступенях магазина. Первая фотография, не считая младенческой, голышом на лохматой шкуре в ателье у фотографа. На этой ему двенадцать лет. Серьезный мальчик в бриджах, фуражке, сапогах и длинных черных чулках.
– До чего ж ты глубокомысленный! – засмеялась Анна, разглядывая фотографию. – Точно тебе поручили судьбу всего земного шара.
Нет, конечно, не всего. Но груз ему достался изрядный. Как раз в тот год он в одночасье превратился из ребенка в совершенно взрослого человека.
Вульф Харрис появился в лавке днем, когда Джозеф уже вернулся из школы и помогал матери. Вульф доводился Солли дальним родственником по другой, не фридмановской линии. Парню было восемнадцать лет, и имя Вульф, на идише – волк, подходило к его внешности как нельзя лучше: удлиненный тонкий нос и широкая пасть, всегда растянутая в презрительной ухмылке.
– Эй, клоп, заработать хочешь? Мистеру Дойлу нужен мальчишка на посылках.
– Дойлу? – Папа приподнялся со своего привычного места возле плиты и вышел к прилавку. – Зачем это мистеру Дойлу понадобился мой сын?
– Значит, понадобился. Нужен надежный, смышленый парень: чтоб все относил вовремя и чтоб ничего не пропадало. Будешь приходить каждый день после школы – получишь полтора доллара в неделю.
Полтора доллара! А что Дойлу полтора доллара?! Дойл – богач, Дойл обретается в Таммани-Холле, а они контролируют весь Нью-Йорк. Дойл – это власть, правительство, сила. Никто в точности не знает, чем он занимается, но зато все знают, что к нему можно обратиться с любой просьбой. Дойл – человек без предрассудков. Поразительная все-таки страна Америка! Правительству тут совершенно не важно, китаец ты, венгр или еврей. Деньги на похороны? Пожалуйста. Тонну угля? Извольте. В семье беда? Дойл обо всем позаботится. И главное, ничем ты ему за это не обязан! Только зачеркни на выборах ту клеточку, которую велит мистер Дойл.
Папа ушел в задние комнаты, пошушукался там с матерью, вышел.
– Передай мистеру Дойлу, – сказал он Вульфу, – что мой сын будет счастлив у него работать и мы с матерью ему очень благодарны.
У Дойла была внушительных размеров, шикарно обставленная контора возле Таммани-Холла, на Четырнадцатой улице. Каждый день после уроков Джозеф открывал парадную дверь и шел по коридору мимо девушек, барабанивших на пишущих машинках. Коридор упирался в дверь кабинета. Джозеф стучал, его впускали. Дойл был лыс, с кирпично-красным лицом. Галстук заколот булавкой, на пальце – кольцо, натуральный, по словам Вульфа, сапфир, стоивший «целое состояние». Дойл любил шутить. То предложит Джозефу сигару, то монетку даст: «Поди в кабачок Туи, пропусти кружечку пива». Пошутив, он непременно угощал мальчика яблоком или шоколадкой, а уж потом отправлял с поручениями.
Дойл имел множество всякой собственности. Например, дома на улице, где жил Джозеф. Иногда Джозеф передавал бумаги водопроводчикам, лудильщикам и другим мастерам, которые обслуживали эти обширные владения. Иногда он относил письма в бары и пивнушки или забирал оттуда толстые конверты, похоже – во всяком случае, на ощупь, – с деньгами. Он научился входить в питейные заведения без робости. Войдя, сразу спрашивал хозяина. Тот обыкновенно стоял за стойкой, в окружении блестящих бутылок с яркими этикетками, под фотографией голой женщины. Увидев такую картинку впервые, Джозеф изумленно вытаращился. А завсегдатаи бара, приметив, на что он смотрит, стали потешаться почем зря. Большинства их шуток мальчик не понял и оттого почувствовал себя неуютно и беспомощно. Ну и ладно, думал он про себя, смейтесь сколько влезет. А я получу полтора доллара! Полтора доллара за гулянье по городу с конвертиками!
Однажды мистеру Дойлу вздумалось поглядеть на его почерк. Положив перед Джозефом чистый лист, он сказал:
– Пиши! Что угодно, все равно…
Джозеф аккуратно вывел:
Джозеф Фридман, улица Ладлоу, Нью-Йорк,
Соединенные Штаты Америки,
Западное полушарие, Земля, Вселенная.
Дойл тут же забрал листок.
– Так, так, очень неплохо, – пробормотал он. – А как у тебя с арифметикой?
– Хорошо. Она мне легко дается.
– Ты подумай, какой молодец! А хочешь заняться арифметикой и чистописанием для меня? Как, не возражаешь?
Джозеф озадаченно молчал, и Дойл продолжил:
– Дело-то простое, вот смотри, объясню. Видишь эти два гроссбуха? Новенькие, чистенькие. Мне нужно, чтобы ты переписал сюда кое-что. Вот, например, такой список: тут фамилии, тут долла… цифры. Что за фамилии, что за цифры – не твое дело, тебе это знать необязательно. Просто списывай подряд, и все. А потом во второй гроссбух – фамилии те же, а цифры вот отсюда. Понял? Сможешь?
– Конечно смогу, сэр. Это просто.
– Только пиши очень аккуратно. Не торопись. А то ошибок наделаешь.
– Что вы, сэр! Не наделаю.
– Отлично. Это и будет отныне твоей работой. Сядешь один, вон там, в соседней комнате, чтобы тебя не отвлекали. Как закончишь, отдашь гроссбухи лично мне в руки. И еще одно… Джозеф, ты ведь хороший, религиозный мальчик, да? Ты исправно ходишь в синагогу, никогда не врешь, верно?
– Нет, сэр, то есть да, сэр… Я не вру.
– Ты ведь знаешь, что Бог наказывает за дурные поступки?
– Да, и папа так же говорит.
– Ну, вот видишь. Значит, я могу рассчитывать, что, дав слово, ты его сдержишь. Запомни! Никогда никому не рассказывай о том, что пишешь. Даже не упоминай эти гроссбухи. Пускай это останется между нами. Государственное дело, понимаешь?
Дойл был доволен его работой. Так говорил Вульф. А оказавшись как-то по делам на улице Ладлоу, Дойл зашел в магазин, к родителям Джозефа.
– Ваш сын – очень сообразительный мальчик. И на него можно положиться. Редкий мальчик! Другие наобещают: приду, поработаю, – а сами заиграются, забегаются и забудут. Целыми днями бьют баклуши!
– Джозеф хороший сын, – сказал папа.
– Куда вы его прочите? На кого хотите выучить?
Отец пожал плечами:
– Не знаю. Мал он еще. В школу пускай ходит. Потом может поступить в колледж. Только у нас нет денег.
– Из него выйдет первоклассный бухгалтер. А деньги на ученье для такого смышленого паренька всегда найдутся. Когда придет время, я о нем позабочусь. Он, пожалуй, и Нью-Йоркский университет у нас окончит! За мной, как за каменной стеной!
– Мало ли, что он тут наболтал, – сказала мама вечером. – Может, все это пустое, чтоб родителей ублажить. Знает ведь, что родителям приятно, когда сына хвалят.
Но Вульф говорил совершенно обратное:
– Он тебя очень ценит. И свое слово сдержит, увидишь. Раз хочет выучить тебя на бухгалтера, значит – выучит. У него сказано – сделано. И денег всегда сколько надо даст.
Джозефу было любопытно, что делает для Дойла сам Вульф. Вокруг хозяина крутилось великое множество народу, и не разберешь, в чем состоит их работа. Некоторые были связаны с полицией и пожарным управлением, другие имели отношение к строительной инспекции или адвокатским конторам, третьи занимались недвижимостью Дойла или предвыборной кампанией. Короче, начнешь разбираться – еще больше запутаешься. Вульф жил вдвоем со старшим братом, был всегда очень прилично одет, и у него водились деньги. Но спросить напрямую, как он их зарабатывает, Джозефу даже в голову не приходило. Вульф держал дистанцию. А может, и не держал, просто чувствовалось в нем этакое: «Не подступись!»
У Джозефа был лучший друг, Бенджи Баумгартен. Они ходили вместе в школу и из школы, в синагогу и из синагоги, сидели за одной партой и доверяли друг другу мальчишеские тайны. Бенджи давно интересовался Вульфом, Дойлом и работой Джозефа.
– Что ты там делаешь? – спросил он однажды особенно настойчиво.
– Бумаги разношу. И пишу кое-что.
– Что за бумаги? И что ты пишешь?
– Деловая переписка. Секретная, – важно ответил Джозеф.
– Идиот! Еще бы не секретная! Небось тайные делишки с правительством или с самим президентом!
Бенджи, конечно, завидует. И Джозеф свысока, но терпеливо объяснил другу:
– Понимаешь, я бы с радостью рассказал, но я дал слово. Ты же не хочешь, чтобы я нарушил клятву?
– Нет…
Они сидели на ступеньках, ведущих в подвал дома одиннадцать, пустого дома неподалеку от родительского магазина. Из обреченного на слом здания все жители уже выехали; теперь его – об этом знала вся округа – облюбовали бродяги, они спасались в цокольном этаже от зимних морозов.
Друзья нарочно уединились в заброшенном доме: Бенджи притащил жевательного табака – они намеревались попробовать его впервые в жизни.
– Слушай, там ведь табличка висела: «Не входить! Карается законом», – шепнул Бенджи. – А вдруг нас застукают?
– Ерунда. Кстати, если хочешь знать, владелец этого дома – мистер Дойл. Ну, во всяком случае, совладелец. Он не рассердится. – Джозеф преисполнился гордости.
Они сидели под лестницей и жевали, чувствуя подступающую тошноту и боясь в этом признаться, как вдруг скрипнула наружная дверь и в подъезд проник свет уходящего дня. В проеме возник Вульф Харрис с канистрой в руках.
Мальчики вжались в стену и затаились. В канистре была какая-то жидкость, Вульф выплескивал понемногу там и сям, бродя меж пустых коробок, пачек старых газет и сломанных детских колясок. Когда канистра опустела, он тихо скрылся, притворив за собой дверь. По лестнице поползли керосиновые пары.
– Как думаешь, зачем он это сделал? – прошептал Бенджи. – Вот пойду сейчас, догоню и спрошу.
– Заткнись!
– Почему это?!
– Потому. Вульф велел вообще никогда его не окликать, пока он сам тебя не окликнет, первым. Не заговаривать с ним на улице, особенно если он не один.
– Вот интересно! Почему?
– Я не спрашивал.
– Ты его боишься?
– Немножко.
– Еще бы. Он ведь жестокий, этот Вульф. Однажды – я сам видел – он избил одного парня до полусмерти, нос ему сломал. Кровь хлестала как из ведра.
– Ты мне никогда не рассказывал!
– А теперь вот рассказал. Так оно и было.
– Верю.
– Почему ты работаешь на Дойла?
– При чем тут Дойл?
– Ни при чем. Просто я спросил.
– Работаю, потому что нам нужны деньги, идиот ты этакий! – Джозеф решил не упоминать про свое бухгалтерское будущее. Бенджи ему друг, но такими мыслями и с другом делиться не след.
– Я как вижу Вульфа – сразу мурашки по коже, – сказал вдруг Бенджи.
– Да заткнись ты, наконец!
Джозефу стало не по себе. Рот свело от едкого табачного сока.
– Я иду домой, – сказал он.
Пожарные сирены разбудили их среди ночи: сирены и шум толпы за окнами. Джозеф с родителями наспех оделись и тоже вышли на улицу. Горел дом одиннадцать. Ветер, дувший с Ист-Ривер, раскручивал по небу ленты густого дыма. Внутри здания что-то трещало, взрывалось; огонь переползал с первого этажа на второй, на третий. В окнах третьего этажа виднелись лица, руки – протянутые, молящие о помощи.
– Бог мой! В доме полно бродяг! – воскликнула мама. – Им оттуда не выбраться!
Не выбраться. В преддверии холодов бывшие жильцы наглухо заклеили и заколотили окна.
– Боже мой… – повторил папа. – Бедняги.
Полыхало всю ночь. Казалось, пламя прогрело стылый зимний воздух по всей улице. Но вода из пожарных шлангов все же замерзала на тротуарах. Лошади, тянувшие бочки, ржали, косились на огонь и били могучими копытами о землю. К утру пожар стих. От здания остались одни лишь наружные стены, обуглившиеся, неузнаваемые. Погибли по меньшей мере семь человек. К пепелищу стягивались все новые и новые толпы. Глазели сочувственно и скорбно.
Джозеф притих. Все уроки напролет он думал об одном: кому рассказать первому – отцу или мистеру Дойлу? Сначала отцу? Или прямиком – к Дойлу? Он очень хотел обсудить это с Бенджи, но друг в то утро в школу не пришел.
Бенджи перехватил его в три часа дня по дороге домой.
– Джозеф, я ходил сегодня к твоему боссу.
– К мистеру Дойлу?
– Я рассказал ему, кто поджег. Рассказал про Вульфа и про керосин.
– А сказал, что мы видели Вульфа вместе? – ревниво спросил Джозеф.
– Ой, прости, забыл. Если честно – хотел, чтоб меня одного похвалили.
Что ж, ему некого винить, кроме себя. Как это он не додумался прогулять уроки и сбегать к мистеру Дойлу? Вульфа бы тут же арестовали, и героем дня стал бы он, Джозеф, а не Бенджи. У-у, тугодум! Медлительный, точно папа. И старомодный. Всем позволяю себя обскакать. Тугодум.
– Послушай, – задумчиво сказал Бенджи, – я чего-то не понимаю. Вульф-то с Дойлом вроде друзья, не разлей вода. Зачем же Вульфу понадобилось сжигать дом Дойла? Не знаешь?
– Иди ты к черту! – Расстроенный Джозеф, не дослушав, помчался домой.
Наутро он сидел за завтраком угрюмый и молчаливый, ворочал мозгами, злился на Бенджи, а пуще – на себя самого, как вдруг у занавески, что отделяла магазин от кухоньки, появилась миссис Баумгартен.
– Простите, что беспокою так рано, но, может, вы знаете, где Бенджи? Он не ночевал дома.








