Текст книги "Бессмертник"
Автор книги: Белва Плейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)
Мужчины. Чего они хотят? Красоты? Да, конечно. Но не только и не всегда. К ней приходили матери учеников: женщины всех форм и размеров, нежные и грубые, умные и глупые, воспитанные и невоспитанные. Но ведь есть в них что-то, за что их выбрали? Что же?
Ночи напролет лежишь и думаешь: в чем же дело? А вокруг только секс, только заповедное мужеско-женское действо. В кино показывают лишь поцелуи и объятия, но они – хотя это остается за кадром – ведут в постель. Ты этого не видишь, но знаешь. Все всегда об этом. Все начинается с постели. С мужчины и женщины. С секса.
Айрис чувствует себя иногда такой… такой дешевкой! Мама пытается быть тактичной. Разговаривает с подругами, а порой даже с самой Айрис об ее карьере. Так серьезно, уважительно, словно кто-то другой, а не мама заманивает и подсовывает дочери каждого встречного-поперечного. Папа приводит в гости вдовца, кормит его, поит в надежде, что его детям нужна мать. Но Айрис не будет нянчить чужих детей. Не будет.
Пора уже отчаяться, сдаться. Через год тридцать лет. Пора удовольствоваться той жизнью, какая есть.
Еще добрых сорок лет можно преподавать в какой-нибудь старой респектабельной школе. О деньгах, по папиным словам, беспокоиться нечего. По вечерам она станет слушать хорошую музыку. И изредка ездить в Европу – туристкой, с группой учителей.
И это жизнь?..
– Что за растение так пахнет? – спросил Тео. – Немного похоже на духи и немного – на жженый сахар.
– Это флоксы. Мама посадила под окном целую клумбу.
Она щелкнула выключателем, и фонарь снаружи высветил лилово-розовые, потяжелевшие от дождя соцветия. В тишине было слышно, как с листьев падают капли.
– Мама стала совершенной сельской жительницей. Вон там, у изгороди, – грядки с клубникой. Мы сегодня ели ее на завтрак.
– По-моему, я век уже не видел людей, которые, посадив семя, смогли в мире и покое дождаться урожая, – тихо проговорил Тео. Ответа не требовалось. Он продолжил: – Ты на самом-то деле понимаешь, какой у вас удивительный дом?
– Конечно. Почти все мое детство пришлось на годы депрессии. Такмы живем совсем недавно.
– Я не про стены. Про семью. У тебя чудесные родители. Удивительно теплые люди. Похоже, они никогда не ссорятся. Верно?
– Пожалуй. Потому что мама успевает предупредить все папины желания. Конечно, не только из-за этого. Но отчасти.
– Европейская женщина!
– Она родилась в Европе.
– А американки совсем другие, верно?
– Это многоликая страна… Кто типичный американец, кто нетипичный, никто не знает.
– Скажи, а ты что за человек? На кого похожа: на мать или на отца?
И такой внимательный взгляд. Будто ее ответ и вправду важен. Будто она вообще кому-то важна. Не знаю, на кого я похожа. Не знаю даже, что за люди мои родители. Не говоря о себе самой. Нет, я не права. Отец устроен сравнительно просто. Зато в маме есть тайны, второе дно. Папа их тоже чувствует и тоже не может разгадать. Он поддразнивает ее, обзывает загадкой века, а на самом деле не шутит. Для него это очень серьезно. Они, безусловно, любят друг друга, преданы друг другу, но в то же время их что-то разъединяет. У меня даже мелькает иногда странная мысль: вдруг мама что-то скрывает от нас обоих? А еще я вспоминаю этого человека, Пола Вернера, словно он каким-то – уж не знаю каким – образом с нами связан. С маминой тайной. Потом я начинаю стыдиться этих мыслей.
Она моргнула раз, другой – и вернулась к действительности. Тео ждал ответа, и она с легкостью произнесла:
– Себя ведь со стороны не увидишь. Но я… люблю книги, и это главное, в чем я похожа на маму. Еще я некоторым образом, даже не некоторым, а глубоко религиозна. Как папа.
– Религиозна! Знаешь, для меня это очень ново и неожиданно. Дома мы о религии не вспоминали. И в доме моего тестя, Эдварда… Ах, ну да, вы же зовете его Эли. Я забыл. В доме твоего дяди Эли.
– По-твоему, смешно верить в Бога?
– Нет-нет, что ты!
– Скажи честно. Я не обижусь.
– По-моему, в этом есть очарование, некая… живописность. Пожалуй, мне даже немного жаль, что я не способен верить.
– Важно то, что внутри. Формы могут меняться. Папа, к примеру, раньше посещал хасидскую синагогу, а теперь ходит к реформистам. Поначалу был в ужасе, а теперь очень доволен. И я нисколько не сомневаюсь, что внутренне ты согласен со всем, во что мы верим.
– Например?
– Ну, ты и сам, еще лучше меня, знаешь, на что способна нация без религии, то есть без морали.
– Да, пожалуй. Просто я не связывал это с религией.
– Наверно, там… в том пекле, где ты был, размышлять особенно не приходилось. Хотелось просто выжить, – мягко сказала она.
– Нет, выжить тоже не хотелось. Наоборот, было стыдно, что жив.
– Да, понимаю.
– А потом, когда все кончается и мир возвращается на круги своя, чувствуешь только злость. За изуродованные, потерянные годы. Ведь все это время можно было – да хоть клубнику выращивать!
– Я надеюсь… ты все-таки не думаешь, что сражался… что потратил эти годы зря?
– Нет. Разумеется, вся война, целиком – преступное, бессмысленное дело. Но в личном плане я тратил время и себя не зря. Я мстил.
Он встал, снял с полки книгу. Поставил обратно.
– А теперь… я хочу просто жить. Хочу работать, слушать музыку, а остальное – к дьяволу! И политику, и карьеру… Хочу настоящей жизни. Хочу смотреть на женщину с удивительными, прекрасными глазами, в красивом синем платье. Очень красивое платье, Айрис.
– Чересчур модное, – застеснявшись, сказала она. – Его купила мама.
– Мать покупает тебе одежду?
– Это подарок. Она знала, что сама я его ни за что не куплю. Меня в магазин лишний раз клещами не затянешь. Вещи меня не интересуют.
– А что же? Что тебя интересует?
Ответить, как есть? Без прикрас? Надо ли? Однако ответить неискренне она тоже не могла.
– Мне всегда хотелось писать прозу. Я даже пробовала. Начала с рассказов, но получила во всех редакциях от ворот поворот и бросила. Еще я играю на рояле, но недостаточно хорошо, чтобы заниматься музыкой профессионально. Поэтому можно сказать, что меня интересует преподавание. Во всяком случае, это получается у меня лучше всего.
– И ты счастлива.
– Мне очень нравится учить детей. Меня хвалят, и, как мне кажется, заслуженно. Жаль только, что детям, здешним детям, я по-настоящему не нужна. О них и без меня пекутся и заботятся, у них есть все, поэтому я не могу дать им самое…
– Знаешь, я вдруг представил, какой ты была в детстве, – произнес Тео без всякой видимой связи. – Серьезная-пресерьезная маленькая девочка.
– Верно. Такой я и была.
Такая я и сейчас. Серьезная-пресерьезная.
– Расскажи о детстве.
– Да рассказывать особенно нечего. Жила тихо-спокойно. Очень много читала. Короче, вела в двадцатом веке вполне викторианский образ жизни.
Почему она говорит без умолку? Тео прямо-таки вытягивает, выкачивает из нее слова, и она почему-то подчиняется.
– Мне и вправду следовало родиться в Англии в эпоху королевы Виктории. Даже раньше, прежде чем понастроили заводы и фабрики.
– Между прочим, за этот чудесный дом надо благодарить заводы и фабрики. А в начале прошлого века ты жила бы в убогой лачуге или – даже наверняка – в польском гетто.
– Папа говорит то же самое. И оба вы, разумеется, правы. Я порой несу такую чушь…
– Какая же это чушь? Человеку надо, хоть изредка, изливать душу. И я это делал – всего несколько минут назад.
Тео откинул голову на спинку кресла. Напрасно она напомнила ему о Европе и войне. Послышался шорох: по тяжелым от влаги веткам и листьям снова забарабанил дождь. В комнате было тихо. Он встал и подошел к роялю:
– Изобразим-ка что-нибудь веселое. Ты это слышала?
И он сыграл зажигательный, искрометный вальс. Сыграл и, оттолкнувшись ногой, завертелся на табурете.
– Готов спорить, что ты этой вещи не знаешь!
– А вот и знаю. Это Эрик Сати. У него три вальса: «Его талия», «Его пенсне» и «Его ноги»!
Они дружно расхохотались. А потом смех Тео внезапно оборвался, и он посмотрел на нее внимательно, даже пристально.
– Айрис, ты необыкновенная девушка!
– Ничуть. Просто запоминаю все подряд – и нужное, и ненужное…
Он подошел к Айрис совсем близко. Взял за обе руки и, легонько потянув, поставил рядом с собой.
– Айрис, я набрался храбрости и скажу сразу. Почему бы нам не пожениться? Ну, назови мне причину, только серьезную: почему нам не стать мужем и женой?
Она не поняла. Не расслышала. Не поверила. И глядела молча.
– Мы ведь так подходим друг другу. Не знаю, как тебе, а мне давно не было так хорошо.
Вдруг это шутка? Жестокая шутка, издевательство, принятое среди интеллектуальной элиты? Она молчала.
– Я ужасный дуболом. Брякнул напрямик, без предисловий. Прости…
Искушение было слишком велико – она осмелилась поднять глаза. И встретилась с его глазами – нежными, полными беспокойного, неотступного ожидания. Нет, это не шутка. Это правда.
Она заплакала. Он притянул ее к себе, прижался щекой к ее щеке, поцеловал в лоб.
– Я не понимаю, что значит такой ответ, – сказал он. – Да или нет?
– Думаю… да… – прошептала она.
Он вытащил носовой платок и вытер ей глаза.
– Мы будем очень счастливы, даю тебе слово…
Она кивнула, засмеялась, а слезы все катились и катились по щекам.
Тео, ты хоть понимаешь, отчего я плачу? Я так мечтала о счастье и в то же время знала, что оно невозможно, ведь мне почти тридцать, и я спала на узкой постели, одна. А теперь ты здесь.
Айрис совершила настоящее чудо. По всему дому трепещет на верхней, ликующей ноте счастливый смех. Мама то за письменным столом, то у телефона: обсуждает меню, рассылает приглашения, заказывает фату. Как же стыдно наряжаться, словно тебе шестнадцать лет! Ведь все твои ровесницы давно водят детей в детский сад, а то и в школу. Благо еще мама обещала устроить все просто и скромно, без всякой помпы. Но Айрис хочется еще проще. Ну, а папа – будь его воля – усадил бы ее на белого слона, на усыпанный бриллиантами трон. Он ходит такой восторженный, вынашивает новые планы насчет медицинской практики Тео. Не кабинет, а целая клиника! Папа вне себя от счастья: дочь выходит замуж за доктора. Доктора из Вены! И в доме снова появится сын, сильный и энергичный, и на него снова можно будет возлагать надежды – как когда-то на Мори. Бедный папа! Бедный добрый папа!
Они ведут себя, словно Тео – трофей, а она – завоевательница, победительница. Ей неловко за царящую в доме бурную радость. И стыдно за себя: неужели пожалела для близких этой долгожданной радости? А сердце стучит громче, чаще.
Иногда кажется, что все это только сон…
Они лежат на песке. Под бездонным послеполуденным флоридским небом.
В ту, первую ночь, оставшись с Тео наедине, она думала, что ничего не выйдет. Сколько украдкой куплено и прочитано пособий и руководств! Сколько надо знать молодым супругам о том, чем занимались их предки за много веков до появления первых книг! Мама, отведя глаза, сказала: «Ты хочешь о чем-нибудь спросить?» И испытала явное облегчение, услышав, что вопросов у Айрис нет.
По книжкам выходило, что существует много способов удовлетворить и стать хорошей партнершей. Но ведь можно и не удовлетворить! И не стать! И что тогда?
У нее все получилось! Потрясающее, ни с чем не сравнимое блаженство; полное, совершенное слияние душ и тел. Она так долго ждала! Как жаль этих пустых бесплодных лет.
Тео лениво бормочет:
– У тебя довольный вид.
– Так и есть. Я довольна. И горда. Как индюшка.
– Чем ты гордишься?
– Тем, что я – твоя жена.
– Айрис, ты прелесть. И непостижимое чудо.
– Почему непостижимое?
– Понимаешь, я думал… Ну, по твоей манере держаться можно было предположить, что в постели ты будешь стеснительной и робкой.
– Разве это не так?
Он смеется:
– Ты отлично знаешь, что не так! Мне чертовски повезло!
Он берет ее за руку, и они, перевернувшись, подставляют солнцу спины.
– День чересчур хорош. Не представляю, чем занять такое совершенство, – говорит Айрис.
– По-моему, представляешь. И не только дни, но и ночи тоже.
– Когда я была маленькой…
– Ты и сейчас маленькая.
– Нет, я серьезно – послушай! Мне было лет семь, и я ужасно хотела получить одну куклу. Она стояла на витрине: в розовом бархатном пальтишке с белой меховой оторочкой, а по плечам – темные кудри. Предел мечтаний, понимаешь? И вот утром, в день моего рождения, кукла сидела на стуле возле кровати. У меня возникло такое странное чувство… Не разочарование, нет, а какое-то бессилие… Она была так совершенна, так прекрасна! Я боялась за розовый бархат, за белоснежный мех, боялась пыли, грязи и в то же время знала, что не уберегу, что в каждое следующее мгновение совершенство будет таять, таять…
– Такие грустные мысли в такой день! – протестует Тео.
Но она настаивает, чтобы он дослушал и вник.
– Пойми, я не грущу. Просто сейчас так чудесно, что мне хочется сберечь это чудо, запомнить навсегда. Тео, представь, когда-нибудь мы будем сидеть у окошка, и глядеть на промокшую и продрогшую зимнюю улицу, и вспоминать, как лежали когда-то на пляже и говорили о том, как будем глядеть на промерзшую улицу…
– Это ты говоришь, а не я. Тебя занимает, что будет годы спустя, а меня – сегодняшний обед. Хорошо бы снова подали рыбный суп. Ничего вкуснее не едал!
– Тео, любимый мой, скажи, что ты меня любишь. Скажи снова.
– Я люблю тебя, Айрис. Очень люблю.
Она поднимает руку. Кожа на плечах потемнела, покрылась красно-золотистым загаром.
– Куда ты смотришь? На кольцо? Жаль, ты попросила такое простое и тонкое. Давай купим еще одно, с бриллиантами, будешь носить по праздникам.
– Не надо.
– Думаешь, слишком дорого? Я могу позволить себе такую трату.
– Не поэтому. Просто это кольцо я не сниму.
– Никогда?
– Никогда. Может, я суеверная или опять говорю глупости, но на свадьбе ты надел мне на палец именно это кольцо. И теперь оно – часть меня.
– Ты смешная.
– Пускай так. Но я точно знаю, что, когда ты надел мне кольцо, со мной что-то произошло. И если я с ним расстанусь, земля уйдет из-под ног. Меня понесет по жизни без руля и ветрил…
– Хорошо, договорились. Никаких бриллиантов.
Облака плывут медленно-медленно; они лежат рука в руке, и солнце щедро струит на них свое тепло.
30
Дядя Крис сложил весла, предоставив лодке плясать как вздумается. Он ведет себя сегодня необычно, и Эрика это беспокоит. Ведь Крис всегда такой веселый… Приезжает он нечасто, у него жена, дети, работа – короче, много дел, хотя, глядя на него, и не подумаешь. Такой спортивный, подвижный, какой-то слишком молодой для скучных взрослых дел. Но с другой стороны, он доводился маме двоюродным братом – самым любимым – значит, он не так уж молод. С ними столько всякого приключалось, когда мама гостила в доме Криса в штате Мэн. Например, однажды они попали на воде в густой туман и… Но сегодня Крис не был расположен к воспоминаниям.
– Тебе тринадцать лет, ты почти взрослый. Я сказал бабуле, что в таком возрасте надо знать правду.
– Какую правду? О бабуле?
– Да. Прежде всего это.
– Я и так знаю. У нее рак.
Люди обычно говорят это слово шепотом или по-латински. А он произнес вслух, и ничто в нем не дрогнуло. Почему? Может, он неправильно устроен?
– И давно ты знаешь?
– С прошлой зимы. Ее положили тогда в больницу, и люди умолкали, когда я входил в комнату. Ну, я и понял, какая это болезнь.
– Ясно.
– Ну чего она волнуется? Я буду за ней ухаживать. Я ведь за дедулей ухаживал, а он, сам знаешь, двинуться не мог.
– Да-да, ты молодец. Только… на этот раз все иначе.
– Почему иначе?
Дядя Крис снова взялся за весла, и лодка тотчас рванулась вперед. Они пригнули головы, чтобы не задеть ветви ивы. Здесь, под ивой, в уединении, Крис снова сложил весла. Лодка замерла.
– Почему иначе? – повторил Эрик.
Крис снял с руки часы. Он купил их, когда служил в авиации во время войны. Вчера он дал Эрику их рассмотреть. По ним узнаешь не только время, но и дату. А еще внутрь встроен будильник. И цифры и стрелки светятся в темноте. Потрясающие часы. Крис встряхнул их, поднес к уху, нахмурился и снова медленно застегнул на запястье.
– Сломались?
– Нет, я просто проверял… – И вдруг он снова заговорил быстро и горячо: – Иначе потому, что твоя бабуля тоже умрет, но это будет не как с дедулей. Не вдруг. И объяснить это по-другому, другими словами я не умею.
– Но у Джерри… у мальчика из моего класса… у его отца тоже был рак. Давно, мы еще в третьем классе учились. И он выздоровел!
– Так получается не всегда.
– Я спрошу доктора Шейна.
– Спроси, если тебе так легче. Но доктор скажет то же самое.
Не он ли минуту назад задавался вопросом: почему он ничего не чувствует? А теперь грудь вдруг сжало, и застучало – в груди, в голове. Во рту, под языком, стало горячо и кисло, точно от крови.
– Я не верю! Это неправда!
– Эрик, я знаю, каково тебе сейчас… Мне тоже было худо, когда умирал дедушка Гатри.
Минуту-другую оба сидели молча. А потом новая, неясная мысль вдруг облеклась в слова.
– Представляю, как будет пусто в доме. Нас останется всего трое: Джордж, миссис Мейтер и я…
– Об этом-то и надо поговорить, – отозвался Крис. Потом он долго искал сигареты, спички. Потом спичка никак не зажигалась. – Дело в том, – произнес он наконец, – что ты не сможешь там жить. Миссис Мейтер – не семья. Ты должен жить с кем-то из родственников.
– Я перееду к тебе?
– М-мм… Нет. Я бы очень этого хотел, но не получается… Твоя бабуля давно уже размышляет, как тут быть. Она советовалась и со мной, и с моими родителями, и с дядей Венделлом… Даже с доктором Шейном и с отцом Дунканом. И все они думают, что в этих обстоятельствах тебе лучше всего жить с родными твоего отца.
– Но я не знал, что у отца есть родня!
– Есть. Родители и младшая сестра.
– И они живы? – Голос вдруг сорвался, дал петуха, у Эрика так часто бывало в последнее время.
– Живы. Живут в Нью-Йорке. Вернее, в окрестностях Нью-Йорка.
– Но… почему? Почему? Почему мне все врали?
– Тебе же никто не говорил, что они умерли, а?
– Нет. Но всегда говорили: «Эрик, у нас, кроме тебя, никого нет, и у тебя, кроме нас, никого нет». Вот я и думал…
– Ну, это не ложь. Не говорить всей правды еще не значит лгать.
Он был ошарашен. Потрясен. Не понимал даже, хорошо или плохо, что у отца обнаружились родственники. Крис продолжил:
– Они собирались все тебе объяснить, когда подрастешь. Может, и объяснили бы уже, будь жив твой дед. И ты смог бы познакомиться с той родней, с дедушкой и бабушкой.
– Но почему это столько лет держалось в секрете?
На миг замявшись, Крис ответил:
– Эрик, сам знаешь, все люди разные, взгляды у них разные. Проще говоря, они друг друга не любили. Перессорились, когда тебя, маленького, забрали родители мамы, а не отца.
– Они тоже хотели меня взять?
– Да, очень. Ведь они любили своего сына, а ты – сын их сына.
– Но из-за чего все перессорились?
– Эрик, мне неприятно об этом говорить… Впрочем, я уверен, что ты давно знаешь, насколько глуп и несовершенен этот мир… В общем, у них другая религия…
– Значит, они католики? Да?
– Нет, не католики. Евреи.
Евреи?! Но это… это невозможно! Чушь какая-то! Евреи! Как Давид Левин из школы. Больше Эрик никого не знал. Он вспомнил, как Давид появился у них в пятом классе. Все его сразу полюбили. Только один мальчик, Брюс Хендерсон, невзлюбил. Нет, двое. Еще Фил Шарп. Говорили Давиду гадости, обзывали. Давид в конце концов вмазал Брюсу по носу, в кровь разбил. Его вызвали к директору, спросили, почему дрался. Он не ответил, никого не выдал. Знал, что директор терпеть не может националистов. «Именно с этими предрассудками мы и воевали на последней войне», – частенько говорил он. Поэтому Давид никого не выдал и понес наказание. В общем, держался молодцом, и все его очень зауважали.
Да, Давид неплохой парень. Эрик и Джек Маккензи однажды ходили к нему в гости. Их пригласили в какой-то торжественный день, усадили за праздничный стол. Взрослые пили вино, отец – из большого серебряного кубка. И все пели. Благопристойный, странный, чужой праздник. Эрик в ответ тоже пригласил Давида, но только один раз, на том дело и кончилось… Мой отец был – как Давид! Не может быть! Слишком странно. Другой. Не такой, как все. Такой, как Давид.
– Я считаю, давно следовало тебе рассказать… Но твой дед и бабушка поступили, как считали нужным, Бог уж их ведает – почему…
– А ты знал моего отца?
– Он был отличный малый. Один из моих лучших друзей в Йеле.
– Один из твоих друзей?! – Эрик чувствовал, что улыбается, глупо так улыбается: не то засмеется сейчас, не то заплачет. – А у тебя есть его… Я ведь даже не знаю, как он выглядел.
– Есть ли у меня фотокарточка? Да наверняка. Нас много щелкали, когда мы играли в теннис. Я пришлю тебе. Сразу, как приеду домой.
– А пока расскажи, какой он был.
– Ну, в общем-то похож на тебя. Ты, наверно, тоже будешь высоким. У него тоже были светлые волосы. Густые брови – как у тебя. – Дядя Крис поставил локти на колени, оперся подбородком на сцепленные пальцы. Лодка качнулась. – Чудно устроена жизнь. Оба мы собирались стать адвокатами, оба были уверены в будущем. А что вышло? Его давно нет на свете, а я торгую нефтью. Превратности судьбы… И ты испытываешь их сейчас на собственной шкуре.
– Когда я должен ехать?! – в панике закричал Эрик.
– В конце месяца, когда кончится семестр.
– Но я их даже не знаю! Как я смогу жить у них в доме?
– Послушай, Эрик, – Крис с трудом сглотнул. Кадык на его шее ходил ходуном. – Я понимаю, тебе чертовски тяжело. Оказаться на твоем месте – врагу не пожелаешь. Видишь, я говорю тебе все, как есть. Не обманываю, верно? И никогда не обману. Ты мне веришь?
– Верю.
– Ну вот, тогда послушай. Это очень хорошие люди. У плохих людей просто не могло быть такого доброго, честного и хорошего сына, каким был твой отец. Они будут тебя любить, они тебя уже любят! И незнакомы вы не по их вине. Не забывай, они тебе такие же дедушка и бабушка…
Не хочу ехать, не хочу ехать.Вдруг пришла спасительная мысль:
– А как же Джордж? Без Джорджа я не поеду!
– Ну конечно, можешь взять его с собой.
Услышав свое имя, пес навострил уши и перевел вопросительный взгляд с хозяина на гостя. А потом положил на колено Эрику свою огромную лапу.
– Почему мне нельзя жить с тобой, Крис? Я никаких хлопот не доставлю, честное слово.
– Я знаю. Но, видишь ли, мы с Фрэнни скоро едем в Венесуэлу, от компании, лет на пять, не меньше. И у нас уже трое детей.
– Я бы помогал с детьми!
На лице Криса дрогнул какой-то мускул, словно от боли.
– Эрик, я бы с радостью. Но Фрэнни снова ждет ребенка и говорит, что не может… не может брать на себя такую ответственность, понимаешь? Эрик, ты понимаешь?
Нет, он не хотел понимать. И не хотел отвечать.
– Там у тебя будет дом, ты получишь образование… Эрик, ты будешь там счастлив! Я стану все время писать тебе письма, а ты отвечай и пиши: чем занимаешься и хорошо ли тебе. Тебе будет хорошо, вот увидишь! Эрик! Ты понимаешь, что мы любим тебя? Что мы от тебя не отказываемся? Эрик?!
Стоит сказать слово – голос сорвется, опять даст петуха. В горле ком, и он боится разреветься, точно маленький. Он ведь давно не плакал, с детства. Он крепился, но вдруг оказалось, что он уже плачет – навзрыд, не успевая глотнуть воздуха. Он ревел и слышал себя как бы со стороны. Неужели он плачет? Страшно и стыдно. И одиноко.
Некоторое время Крис молчал. А потом снова заговорил в своей обычной манере, негромко, будто сам с собой:
– Я плакал, когда в Германии сбили моего друга. Да, помню – я сильно плакал. Я сам видел, как падал самолет – он пылал и шел носом в землю. Красный карандаш на белой бумаге неба… Меня потом долго мучили кошмары, я просыпался по ночам в слезах. Во время войны я часто видел, как плачут взрослые, очень часто.
Джордж встал и, аккуратно переступив, улегся мордой на ботинок Эрика. Лодка качнулась, накренилась. Через несколько минут Эрик почувствовал, что в руку ему сунули платок. Он высморкался, вытер глаза и взглянул на Криса. Крис сидел, отвернувшись. Потом взял весла и начал грести, раздвинув носом лодки зелено-желтый ивовый занавес.
– Крис, мне обязательно ехать сейчас? А нельзя пробыть здесь до конца лета, а поехать осенью, к началу учебного года?
Крис посмотрел на него внимательно. И мягко сказал:
– Вряд ли получится.
И Эрик понял, что на самом деле он говорит: Бабуля вряд ли доживетдо осени.
– Так, значит, – начал Эрик, – ты позвонишь им и скажешь… – Он умолк. А как к ним обращаться? На «ты» или на «вы»? Как он будет их называть? Нельзя же говорить «мистер» и «миссис». Но не «дедуля» же, в самом деле! И бабуля у него одна! – Значит, ты позвонишь им и скажешь… – повторил он и снова не смог кончить фразы.
– Им уже позвонили. И они в дороге. Едут с тобой повидаться.
– Сегодня? Сейчас?
– Да. Я понимаю, что для тебя это как обухом по голове… Я должен был поговорить с тобой еще на прошлой неделе, но все получилось кувырком, в последнюю минуту. Прости.
– Я не успел ни о чем подумать.
– Может, оно и к лучшему.
Джордж снова взгромоздился на сиденье. Пес словно понял, о чем речь, и привалился к Эрику: тяжелый, теплый. Чувствует, что надо утешить. Джордж всегда знает, когда хозяину плохо. Эрик вспомнил единственный в жизни серьезный нагоняй, полученный им от дедули. Он тогда завел машину и выехал на аллею, почти на дорогу… Джордж его жалел. А вскоре у дедули случился инфаркт, и он умер прямо на веранде, после ужина. Эрик помнит, как поднялся к себе в комнату и сидел там целый вечер в обнимку с Джорджем. Как сейчас.
Лодка с тихим стуком ткнулась в причал.
– Теперь, Эрик, тебе надо поговорить с бабулей. Знаешь, ей будет легче ложиться в больницу и даже… Ей все будет легче, если она уверится, что с тобой все в порядке. Помни, ей тоже тяжело.
Он знал, где ее искать. Наверху, за письменным столом в кабинете. «Главное: доверить, завещать и подписать», – сказала она недавно по телефону. Он нерешительно остановился на пороге и окликнул:
– Бабуль! – В последнее время она часто не слышала, как люди поднимаются по лестнице, входят в комнату. – Бабуля!
Она повернулась на крутящемся кресле, и он сразу заметил на ее лице следы слез. Он не помнил, чтобы она плакала когда-нибудь прежде. Даже когда умер дедуля, она сказала очень тихо: «Он ушел без страданий, в собственном доме, в конце счастливого дня. Надо помнить об этом и не плакать». В глазах – ни слезинки.
А сейчас она плачет. Она встала навстречу и уткнулась головой ему в плечо. Эрик уже одного с ней роста. И он принялся утешать ее, как Крис утешал его самого в лодке, всего несколько минут назад:
– Со мной, бабуль, все будет хорошо, я тебе обещаю. Лечись и за меня не бойся.
Она подняла голову:
– Ох, дорогой мой, любимый мальчик, прости, я не должна… И бояться за тебя совершенно нечего! У тебя будет прекрасная семья, о тебе будут заботиться… Я не потому плачу, а просто, просто…
Он чувствовал, что их обоих выдергивают с корнем, отрывают друг от друга навсегда, без предупреждения, как в ту ночь, когда бурей повалило огромный вяз, «осенявший нашу крышу почти семьдесят пять лет». Так сказал дедуля наутро. Буря бушевала всего несколько минут, но успела вывернуть громадный вяз из гнезда, и могучие корни беспомощно торчали, и с них падали комья влажной земли.
– Сядь, – сказала бабуля. Она смахнула с глаз слезы, протерла очки, как-то подобралась, и лицо ее снова стало привычным. Вообще-то оно почти никогда не менялось. Даже в радости оставалось твердым и строгим. Когда же она сердилась – а сердиться она умела, – он это невозмутимое лицо почти ненавидел. Но не сейчас. Сейчас он думал только о том, что скоро лица не будет, совсем не будет, нигде.
– Ты, наверное, хочешь о многом расспросить? Ведь дядя Крис не все успел объяснить.
– Он объяснил. Но я все-таки не понимаю.
– Естественно. Ни один человек не в состоянии постичь столько перемен за полчаса. Очень жаль, что у нас так мало времени, очень жаль.
– Скажи, но почему они не навещали меня раньше? Почему их от меня скрывали?
– Мы решили, вместе, что для маленького ребенка это чересчур запутанно и мучительно. Ты был совсем крошкой… А так, с нами одними, ты знал, кто ты и что ты. Для ребенка так здоровее. Да, я думаю, мы поступили верно, ведь ты всегда был так счастлив… И все же, – продолжила она задумчиво, – наверное, во многом мы были не правы. Мистер и миссис Фридман… Кстати, Эрик, мы писали и произносили твою фамилию иначе, хотели сделать ее попроще, более английской. А надо «Фридман», с буквой «д» в середине. Это по-немецки. – Эрик промолчал, и она добавила: – Я понимаю, все это ужасно. Даже фамилия твоя и то звучит иначе.
Он опять промолчал.
– Эрик, у тебя начнется новая жизнь. Нью-Йорк – большой город, там столько интересного! Помнишь, в прошлом году мы ездили туда на выходные? Успели и в театр, и в планетарий, и…
Об этом он сейчас говорить не хотел.
– Почему все друг друга так ненавидели? Что вам далась их религия? Какая разница?
Но, задавая вопросы, он уже знал ответы. Разница есть. Потому что… потому что евреи особенные, совсем другие, непохожие на тех, кто тебя окружает. И выходит, он – один из них?! Да? Или нет? Сам он, по крайней мере, никаких перемен в себе не чувствовал.
Бабуля вздохнула:
– Ты выбрал слово «ненависть»? Что ж… Она была с обеих сторон, ты уж поверь. Вероятно, дедуля перегибал палку, и не скажу, чтобы я была с ним во всем согласна, но он так гордился Америкой, гордился, что он – американец, и я в какой-то мере его понимаю: действительно, надо хранить свои обычаи и жить среди себе подобных…
– Но если он их… не терпел, почему он никогда не говорил со мной об этом?
– Но ведь это значило бы говорить о тебе, о части тебя, твоей половине. А он так тебя любил! Вероятно, он был прав: ребенок не должен принадлежать сразу двум мирам, это вредно и опасно…
Эрик наконец понял, о чем он хочет спросить.
– Ты их когда-нибудь видела? Родителей моего отца?
– Только однажды, когда хоронили твоих родителей. Ох, Эрик, – вздохнула она, – Фридманы хорошие люди. Понимающие, добрые. За последние недели я много раз говорила с ними по телефону и…
В дверь постучал Крис:
– Можно? Или оставить вас наедине?
– Нет-нет, заходи. Мы с Эриком завершаем начатый тобой разговор. Я думаю… надеюсь, что он кое-что понял.
– Тетя, по-моему, вам пора лечь, – с тревогой напомнил Крис.
– Да, пожалуй. На четверть часика. – Она встала и, покачнувшись, оперлась о спинку стула. Эрик вдруг заметил, что лицо у нее желто-серое, восковое. А под мышками – круги от пота. Такого он прежде не видел. Она ведь чистюля.
Он отвел глаза, взглянул за окно. Ветер колыхал листья, и сквозь них проблескивала серебряная гладь озера. Со всем этим тоже надо расстаться. Словно сбрасываешь одну шкуру и натягиваешь другую. А тут все останется по-прежнему: и дом, и деревья, и знакомые лица. Все, кроме бабули. Но его здесь тоже не будет. Он будет жить в чужом, незнакомом месте.