Текст книги "Жизнь и судьба: Воспоминания"
Автор книги: Аза Тахо-Годи
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 41 страниц)
Начали мы с Алексеем Федоровичем заниматься метрикой древних греков, остановились на Архилохе, Алкеевых стихах и Сапфо, на хоровой лирике Вакхилида и небольших одах Пиндара. Разучивали, разбирали, пели, репетировали самозабвенно. Голос, как говорили знатоки, у меня от природы поставлен, могу часами читать вслух и не устаю. Алексей Федорович – сам прекрасный режиссер и актер еще с гимназических лет. Его лекции – целый спектакль. Да и я в ажиотаже невольно вхожу в роль. Валентина Михайловна – благодарный слушатель и строгий критик. И, наконец, выступление на заседании кафедры, нечто вроде маленького камерного вечера с одним исполнителем. Успех был полный. Все дивились, откуда вдруг такой энтузиазм и как это можно воспламенить слушателей классическими и столь каноническими греками, да еще умудриться присоединить к ним «Менаду» Вяч. Иванова и «Медею» Брюсова. Долго потом вспоминали это странное заседание кафедры и писали в разных отчетах о благотворной культурно-просветительской деятельности аспиранта Тахо-Годи.
Настолько увлеклись греческой поэзией и Вяч. Ивановым (десятки раз выкрикивали в разной тональности «все горит. Безмолвствуй!» или «Тишина… Тишина…»), что решено было в несколько варьированном виде повторить этот вечер уже в кабинете Алексея Федоровича, дома, пригласив некоторых знатоков.
Лосевы жили тогда, несмотря на отдельную трехкомнатную квартиру в 96 метров, очень стесненно. Отопления центрального не было, газа не было, но зато всюду лежали дрова, и не только в квартире, но и в подвале, очень хорошем и сухом, да еще баки с керосином для керосинок, плитки электрические вечно перегорали, их не хватало, да еще запасы картошки в передней, а между окнами зимой – сетки с продуктами – холодильников тогда не было, первый купила Валентина Михайловна в 1950 году вместе с «Книгой о вкусной и здоровой пище» – теперь реликтовой, не хуже знаменитой Елены Молоховец.
Кухня загромождена сундуками разбитыми с такими же разбитыми вещами – один на другом до потолка, старые, купеческие. Узенькая дорожка к окну, где какие-то коробки, за окном опять сетки, а сбоку стариннейший Павловский красного дерева с бронзовыми головами громадный комод. Потом его забрала Елена Николаевна Флерова – наш друг, она понимала толк в мебели, а нам он мешал.
У Соколовых на Воздвиженке, 13 (хорошая цифра!) квартира была огромная, места достаточно, а у нас не квартира, а склад. В нашу кухню почти невозможно войти из-за разбитых купеческих сундуков. Время требовалось, чтобы все разобрать и со многим проститься навеки. Особенно горько было смотреть на разбитые огромные иконы, иные старинные, иные письма Павлика Голубцова (их останки отдали тоже Е. Н. Флеровой, и она отвезла их в Троице-Сергиеву Лавру) – те, что стояли когда-то в келейке Алексея Федоровича и Валентины Михайловны на так называемой «верхушке», на антресолях, пока эти комнаты не захватил энкавэдэшник после ареста Лосевых, и старикам с Лосевыми по уплотнению многолетнему остались только две комнаты (одна, правда, как громадный зал) да еще разные сарайчики во дворе.
Однажды открыла я дверь в кухню, и передо мной рухнул потолок вместе с креслами и столом начальника Райздрава некоего Ларкина, рухнула и часть стены. Потом, правда, в несколько дней восстановили, – не из-за профессора, нет, из-за начальника на третьем этаже.
И теперь иной раз боязно открывать дверь на кухню, но, говорят, дважды не рухнет.
Не это самое главное. Главное, что третья комната, хорошая, с двумя окнами, квадратная, удобная, налево из главной (направо – дверь в кабинет Алексея Федоровича), была занята сыном Л. Н. Яснопольского, академика Украинской ССР, замечательного старика, но страшного либерала, одного из тех думцев, что подписали в свое время «Выборгское воззвание», а потом два месяца со всеми удобствами отсидели в крепости под арестом [276]276
Л. Н. Яснопольский– член I Думы, распущенной властью в 1906 году. «Выборгское воззвание» – настоящая прокламация, в которой население призывали не платить налогов и не давать рекрутов в армию. «Выборжцев» осудили на три месяца тюрьмы, но потом и это наказание снизили. Полицейская власть в княжество Финляндское не распространялась. Отсюда и поездка в Выборг.
[Закрыть]. «Ваше благородие, когда соизволите отправиться на отсидку?» – спрашивал, по рассказу Л. Н. Яснопольского, жандармский чин.
Л. Н. Яснопольский очень помог Лосевым во время катастрофы с домом и через АН СССР добился рабочих, которые вручную разбирали воронку от бомбы; он же достал ящики для перевозки книг. Они до сих пор у меня и в музейной экспозиции библиотеки «Дом А. Ф. Лосева», тоже с книгами и архивными папками. Лосевы, конечно, не могли отказать Л. Н. Яснопольскому в его просьбе приютить на два-три месяца его сына Сергея с женой Валентиной Николаевной (прожили двадцать лет). У них с Лосевыми общие друзья – В. Д. Пришвина и семья А. Б. Салтыкова, из бывших лосевских друзей М. В. Юдина, Н. Н. Андреева да еще А. Д. Артоболевская. Люди все верующие, тоже многие из них пострадали в 1930-е годы. Как же тут откажешь? К тому же квартира еще только устраивалась. Было как-то страшновато среди полупустого дома (Горздрав выехал, а Райздрав еще не вселялся), рядом с разбитым и сгоревшим театром Вахтангова, с мрачным огромным полупустым так называемым Филатовским домом (жильцы в эвакуации), в пустом с деревянными особнячками и булыжной мостовой Калошином переулке, где пленные немцы возводили импозантное здание с куполом и колоннадой портала – очередную Кремлевскую больницу, нечто чужеродное тихому, зараставшему летом травой переулку. Потом, чтобы выровнять с современностью сей переулок, сломали все особняки, возвели восьмиэтажный дом и новые корпуса Кремлевки.
Большую комнату перегородили книжными шкафами, устроили как-то узенький коридорчик, и всякий входящий, свой или чужой, невольно взирал на тех, кто сидел в небольшом отгороженном шкафами квадрате за круглым столом.
Мрачно встретили мое появление Яснопольские и пугали Лосевых, что я обязательно всем их добром завладею в каких-то злых целях. Так мне пришлось жить рядом с этими чужими людьми в проходной комнате – на маленьком диванчике – многие годы, хотя я постаралась хотя бы декоративно создать обстановку изолированного помещения. Но чужие голоса, глаза, шаги, разговоры, радио, музыка, кухня – все было похоже на какое-то странное общежитие. Алексей Федорович, правда, сидел всегда в кабинете, где работал и спал. А мы с Валентиной Михайловной больше крутились здесь, в проходной и на кухне, и, конечно, с трудом это вмешательство в нашу жизнь выносили, но сдерживались. В основном – я, а Валентина Михайловна была резка и часто приструнивала слишком свободных соседей в своей собственной квартире, полученной ее и Алексея Федоровича трудами.
К чему все это я рассказываю? К тому, чтобы не думали, как спокойно и благополучно и нестесненно жил Лосев после войны на Арбате целых двадцать лет. Но он, как философ, не задумывался над всей этой бытовой стороной и всегда был благодушен и ровен, а мы, все-таки женщины, не могли иной раз не кипеть.
Зато истинные друзья Лосевых все очень тепло и как-то радостно меня приняли, даже недоверчивый Тарабукин, поняли нашу дружбу и родственность. Со всеми до конца их жизни я была тоже дружна и родственна, а с иными или с их детьми, внуками и даже правнуками близка до сих пор.
Во всяком случае, принимать гостей в то время Лосевым было достаточно трудно. Считалось, и небезосновательно, что все разговоры подслушивают или через телефон, а то и под дверью. Сидеть следовало только в закрытом кабинете, особенно громко не говорить, а это не всегда удавалось. Даже группа аспирантов занималась с Алексеем Федоровичем греческим и латинским языками в кабинете, а их бывало человек 8–10. В дальнейшем, после 1960 года, Яснопольские выехали, купив кооперативную квартиру (у них и машина была, стояла во дворе под окнами – но Лосевым никогда ее не предлагали). Мы сделали в 1961 году большой ремонт, и тогда уже появилась возможность освободить кабинет от дополнительных нагрузок.
Итак, большое затруднение мы испытали, устраивая вечер в кабинете Алексея Федоровича. Время надо выбрать, чтобы соседей не было, чтобы свободно, вдохновенно читать и греков, и Вяч. Иванова, чтобы стеснения никакого. У меня еще дополнительные сложности. Ехать надо мне из общежития, к вечеру – обычно не раньше 9 часов собирались гости, – зима, мороз сильный. В чем ехать? Пальтишко зимнее очень уж непрезентабельное. Старое, английского сукна, которое носила еще в 6-м классе и до аспирантуры, переделали в летнее, а мама что-то перелицевала и соорудила новое, черное, с маленьким воротничком, какое-то, признаться, сиротское. Девочки в общежитии знали, что еду на вечер, и просто запретили надевать это пальтишко. Одна из них, по-моему, Вера Бабайцева, а может быть, и не она, дала мне свое зимнее, более приличное, по всеобщему мнению, пальто, шапочка у меня была кротовая, почти не греет, но зато сверху пестрый шерстяной вязаный мамой красивый шарф – и вид, как на старинных грузинских портретах. Все сороковые годы я любила так ходить, а если на шапочку надеть темный платок, то совсем как монахиня, и держишь себя сразу по-особенному, строго. Платье на мне было тоже еще с маминых времен. Я его очень берегла, а когда бывало холодно, надевала сверху тоже маминой вязки жилет. В общем, принарядилась.
Гостей собралось всего несколько человек, но люди серьезные: чета Анциферовых, из Киева приехал по делам Александр Иванович Белецкий, высокий, сухощавый, стройный, серебро волос, живые глаза, весь изысканность и порыв. Все знает, всю мировую литературу. Любит читать вслух Вяч. Иванова:
Не извечно, верь, из чаш сафирных
Боги неба пили нектар нег:
Буен был разгул пиров предмирных
Первых волн слепой разбег.
Наши солнца – тихое похмелье
И на дне алеет их хрусталь:
Легче хмель, согласнее веселье
И задумчивей печаль…
Но и древле распрей мир, и ныне
Мир разлук, – семи разлук свирель,
Пьяный сон луча в его пустыне, —
Вечного прозрачный хмель [277]277
Вячеслав Иванов. Хмель // Прозрачность. Вторая книга стихов. М.: Скорпион, 1904. С. 17.
[Закрыть].
Жутко становилось, когда представлялся именно в его чтении этот слепой разбег, этот накат волн страшных глубин еще пустого моря на пустынные берега. Людей еще нет, и боги еще не пируют. Замечательно читал, в этот вечер особенно.
А то вдруг начнет свои сатирические стихи под именем Петра Подводникова. Всеобщий хохот. Или какие-то свои вымышленные апокрифы и романы. Мы с ним были большие друзья, он учился с моим дядюшкой, Леонидом Петровичем Семеновым, с Леонидом Арсеньевичем Булаховским, Николаем Каллиниковичем Гудзием в Харьковском университете. Много лет, до самой его кончины в 1961 году, переписывались. Храню его замечательные письма. Теперь не умеют их писать и общаться в письмах, как прежде. Письмо – слово живое.
Среди гостей был известный всей ученой Москве, и не только ей, профессор Николай Каллиникович Гудзий, старинный друг Белецкого, человек горячего нрава, любитель живописи, чей торжественно-мрачный кабинет темного дерева и мягчайших кожаных кресел был увешан картинами знаменитых мастеров. Висели прямо на книжных полках. Как доставал он книги – загадка. Злые языки говорили, что многие картины – подделки. Николай Каллиникович упрашивал Алексея Федоровича согласиться на предложение Федора Сергеевича Булгакова (сына о. Сергия) позировать ему для скульптурного портрета. Ф. С. Булгаков с Натальей Михайловной Нестеровой жили рядом с нами, на Сивцевом, и мы не раз на прогулках встречались с Федором Сергеевичем [278]278
Ф. С.Булгаков был привлечен по делу Лосева в 1930 году, поэтому опасался к нам заходить.
[Закрыть]. Алексей Федорович отказался. Тогда Булгаков отлил из бронзы гордую голову Гудзия, и она стояла у него в кабинете в переулке Грановского. Теперь же – в кабинете декана филфака Московского университета. Ведь Николай Каллиникович был одно время деканом филфака.
Вот и все гости. А я одна со своими стихами. Читаю «Мэнаду» Вяч. Иванова. Да это не просто чтение. Надо же представить спутницу Диониса, менаду, безумствующую, да еще следует вспомнить, что Вяч. Иванов посвятил и эти стихи, и всю книгу «Cor ardens» – «Пламенеющее сердце» – своей безвременно умершей жене Лидии Дмитриевне Зиновьевой-Аннибал, ее он воспел в образе вакханки, с сильно бьющимся сердцем, вспоминая Гомера. Я хорошо знала эти гомеровские строчки. Они относятся к несчастной супруге Гектора Андромахе, которая, узнав о гибели мужа, бросается, подобно менаде – с сильно бьющимся сердцем, – к башне, всходит на стену и видит мертвого Гектора на поле битвы (Ил. XXII 460 сл.).
Вот мне и надо было эту безумствующую менаду (слово это от глагола μαίνομαι – безумствую) изобразить: «Бурно ринулась Мэнада, словно лань, словно лань… Так и ты встречая бога, сердце, стань… сердце стань… У последнего порога, сердце стань, сердце стань. Жертва, пей из чаши мирной тишину, тишину! – Смесь вина с глухою смирной – тишину, тишину…»
Намучилась я с этими возгласами. Не знала я тогда семейной трагедии Вяч. Иванова и как умирала его жена. Знала только из той же книги «Cor ardens» и от Алексея Федоровича о необыкновенном единении супругов, выраженном поэтом в «Венке сонетов». «Мы – два грозой зажженные ствола…» – начинается сонет и кончается незабываемой для меня строкой (я в этот момент вспоминаю Алексея Федоровича и Валентину Михайловну): «Мы – две руки единого креста» [279]279
Впервые сонет напечатан под названием «Любовь» в изд.: Вяч. Иванов. Кормчия звезды. Книга лирики. СПб., 1903.
[Закрыть].
О неожиданной смерти Лидии Дмитриевны рассказала мне позже ее друг Надежда Григорьевна Чулкова, свидетельница этой кончины (оба они – и Георгий Иванович, и его жена – также друзья Лосевых). Умирая от дифтерита, приобщившись Святых Тайн, Лидия Дмитриевна произнесла: «Христос воскрес». Когда Надежда Григорьевна подарила мне свои «Воспоминания», там была уже целая глава о Вяч. Иванове, его супруге, собраниях на «Башне», о последнем лете в имении друзей «Загорье» и страшных подробностях прощания поэта с умирающей женой.
На вечере у Лосевых все это от меня еще скрыто, и я только менада с сильно бьющимся сердцем.
Дебют мой прошел успешно, все как-то воодушевились, тоже стали читать стихи, вспоминали былое, хвалили, смеялись, и от всеобщего веселья чуть не свалилась на Александра Ивановича и Николая Каллиниковича красная с золотом энциклопедия, что стояла на полке старого дивана, как раз над головами сидящих. «Ну, и нашли место!» – возопил Николай Каллиникович и потребовал немедленно убрать оттуда всю энциклопедическую премудрость 1920–1930-х, чем все радостно и занялись. Бедная Валентина Михайловна! То Тарабукин требует сменить скатерть со стола, то Гудзий требует убрать куда-то книги, а куда? Конечно, на пол.
Алексею Федоровичу все труднее писать самому, с глазами плохо. Заметки и записки пишем ему крупным шрифтом. Все, что обдумывается, заносится в тезисном виде в тонкие и толстые, еще довоенные тетради (их сохранилось много). Страницы заполнены четким почерком (специально для Алексея Федоровича) – Валентины Михайловны, моим, а далее других помощников, так называемых секретарей, тех, кто писал под диктовку, иной раз много лет подряд, а то от времени до времени, по необходимости. Я их всех различаю по почеркам. Все они, правда, возникнут много позже, с 1960-х годов. Мы же еще только в сороковых.
Многие проходили лосевскую школу, хотя, казалось бы, работа механическая: пиши под диктовку, да читай, да в словари смотри. Ан, смотришь, и школа получается, а там и диссертация пишется, и научный работник вырастает.
Валентине Михайловне трудно справляться с потоком лосевских запросов, у нее полная ставка в Авиационном институте. Да и я уже сочиняю диссертацию под строгим надзором Алексея Федоровича. Значит, еще нужен помощник. Это близкий нам человек, студентка классического отделения Юдифь Каган, дочь М. И. Кагана, сотоварища Лосева по ГАХН’у, философа-неокантианца, учившегося в Германии. Он близок М. М. Бахтину, М. В. Юдиной, сестрам Цветаевым, семье Флоренского. Умер в 1937 году – слава Богу, дома.
У Юдифи в те давние времена трудная жизнь в старинном деревянном доме в тишайшем Молочном переулке близ Зачатьевского монастыря, в двух комнатах коммуналки на втором этаже. В одной – рояль и принимают гостей, в другой на столе у Юдифи «Столп» о. Павла, а под стеклом портрет величавого Моммзена («Это что, твой дедушка?» – выясняла ее сокурсница). Мы дружим, но часто спорим и даже иной раз ссоримся, не разговариваем. А потом опять вместе. Я аспирантка, она студентка. Более того, я преподаю III курсу, где она учится, так как В. О. Нилендер читает и толкует на занятиях свой перевод «Электры» Софокла, а о грамматике забывает. Я заново обучаю девиц III курса греческой грамматике по методу Лосева, с таблицами, схемами, мнемоническими правилами.
Однако когда Юдифь (я не ожидала от нее такой деловитости) переехала на Юго-Запад в огромный кооперативный дом, где собрались сливки московской интеллигенции (там поселилась и семья Аверинцевых после тяжкой обстановки почти что в одной комнате старого дома), я уже никогда там не бывала, хотя Юдифь и приглашала в свой салон. Да, да, это был настоящий салон для интеллектуалов, любивших архивы и воспоминания, а заодно и слухи, и сплетни, и то, что называют попросту «перемыванием косточек». А так как Юдифь близка с Анастасией Цветаевой и очень многими известными людьми, то поле длительной беседы и для Юдифи, и для Софьи Исааковны, ее матери, открывалось широкое. Нас с Алексеем Федоровичем это интеллектуально-светское общество не привлекало – мы люди рабочие, но, если надо помочь, помогали.
Когда Юдифь издавала свою книжечку об И. В. Цветаеве в издательстве «Наука» (1987), Алексей Федорович стал одним из рецензентов (а они все – очень важные: С. С. Аверинцев, И. А. Антонова – директор музея бывшего «изящных искусств», некогда цветаевского). Но самое любопытное – Лосев значится на обороте титула как «доктор философских наук». Для небольшой, но очень насыщенной фактами и авторскими раздумьями книжки понадобилось пять рецензентов, и чтобы обязательно один – философ. Вот Лосева и сделали философом, благо начальство высшее в издательстве не очень в этом разбиралось (Юдифь рассказывала о фантастической безграмотности некоторых лиц). В январе 1988 года мы с Алексеем Федоровичем получили в дар эту книгу «с любовью на добрую память всегда думающая о вас обоих с благодарностью ваша Юдя» (21 января 1988 года), а в мае Алексея Федоровича не стало.
Когда понадобилось помочь в издательстве одной из подопечных Анастасии Ивановны, то она через Юдю обратилась ко мне, и я дала положительный отзыв. Сама я лично не встречалась с Анастасией Ивановной, но еще в Молочном переулке мы втроем, Софья Исааковна, Юдя и я, собирали в лагерь посылки для Анастасии Ивановны. Мы уже знали о страшной смерти Марины Ивановны, но Софья Исааковна запретила сообщать об этом в лагерь. Через много лет Софья Исааковна рассказывала, как они вместе с Анастасией Ивановной ездили в Елабугу и водрузили крест на предполагаемой могиле Марины. Меня всегда поражала сила духа этих двух женщин, преданных погибшей. И каждая из них предана своей вере. А Юдифь, которую наставлял на путь православный Алексей Федорович, так и не крестилась – не переступила, как сама говорила, порога, хотя вот-вот была готова. Но грустно повторяла о вере отцов, правда, неуверенно. Но все-таки осталась у порога. Душа раздваивалась. Очень она увлекалась стихами Пастернака в его знаменитом романе, перепечатывала откуда-то не раз, дарила мне (они сохранились) и решила к нему приехать. Но как? Может, не принято? Просила у Алексея Федоровича разрешения на него сослаться (учились когда-то вместе в университете, помнили, встречались). Алексей Федорович разрешил. Юдифь вернулась в восторге и с маленькой фотокарточкой поэта, передала нам (она сохраняется у меня, но без всякой надписи – все боялись причинить вред друг другу). Ездила Юдя и на похороны Бориса Леонидовича, а потом подробно повествовала Алексею Федоровичу, и он плакал.
Связывала нас особенно дружба Юдифи с Юрой Айхенвальдом и его женой Вавой (Валерией Герлин). А. Ф. Лосев считал Юлия Айхенвальда (деда нашего Юрия) вместе с Гершензоном двумя великими русскими критиками XX века (об этом вспомнила Ю. Каган в своем вступлении к книге: Юрий Айхенвальд. Стихи и поэмы разных лет. М., 1994). Юлия Айхенвальда выслали в 1922 году из Советского Союза, и он вскоре погиб в Берлине (попал под трамвай). Отец Юрия, Александр Айхенвальд, значится в книжке школьных записей преподавателя А. Ф. Лосева, стал членом партии, видным экономистом – бухаринцем, расстрелян в 1941 году. А сам Юрий тоже перенес два ареста (1949, 1951), ссылку, психиатрическую больницу (1952–1955) в Ленинграде. И, как полагается, после всех страданий – реабилитация 1955 года, тяжелая болезнь сердца, неуспокоенного никакими реабилитациями и любовью верной Валерии (Вавы), – всегда вместе. И вместе в Пединституте, студентами, у профессора Лосева, вместе пришли поздравить Алексея Федоровича на юбилее 1968 года. О жизни замечательной четы Айхенвальдов нам всегда сообщала Юдифь (мы всегда обменивались сердечными приветами), и особенно об их дочери, лингвисте-полиглоте, очень самостоятельной особе (то в Бразилии, то в Австралии) и очень талантливой. Сам Юрий – поэт, писатель, переводчик. Он заново перевел бессмертного «Сирано» Э. Ростана, но мне, консервативно настроенной и помнящей почти наизусть старый перевод Т. Щепкиной-Куперник, приятнее было у вахтанговцев слушать знакомые с детства стихи.
Бедный Юрий скончался в 1991 году (родился он в 1928-м), ненадолго пережив Алексея Федоровича, а в 1994 году Юдифь подарила книжку уже мне одной «на память обо всех нас, так нужных другу» (видимо, описка: «друг другу»), 30 июня 1994 года. Через семь лет не стало и Юдифи (Софья Исааковна скончалась еще раньше), но телефонные звонки от нее в последнее время поражали своей странностью, и слова неясные, как будто окутанные туманным покровом, наводили на печальные размышления. О где вы, времена старого деревянного домика в тишайшем Молочном переулке близ Зачатьевского монастыря!
И среди студентов, которым в начале 1950-х годов преподавал профессор латынь (как же – он ведь «учителишка»!), встречались люди способные, ищущие, интересные. О себе и о своих друзьях вспоминает профессор Дмитрий Рачков (из Тамбова) в книге «Записки шестидесятника. Рассказы. Очерки. Эссе». Тамбов, 2002, которую (как и более раннее издание) он мне прислал в подарок. Очень искренняя книга, да и биографии его автора и друзей заслуживают внимания – тут и ученые, и писатели, и сочинители песен. Мне запомнился в МГПИ, когда мы с Алексеем Федоровичем ездили туда на занятия, сам Дима Рачков – необычайно стремительный юноша. Я даже запомнила зов Алексея Федоровича: «Рачков, ты куда?» И скромнейший Валерий Агриколянский – он романтик, и кандидатскую защитил на эту тему, подарил автореферат. Помню еще Юлика Кима – стал знаменитым бардом. Был там и сын известнейшего советского литературоведа Тамары Лазаревны Мотылевой Миша Ландор, полная противоположность своей ортодоксальной матери (он и кончил печально – видимо, раздваиваться душе и сердцу тяжко), был и писатель Юра Коваль – все оппозиционеры, все критически и скептически настроенные – и всем пришлось пережить уколы, а то и удары судьбы.
Автор совершенно правильно пишет, что в то время они, студенты, не могли себе представить никакой философии, кроме марксистско-ленинской, направляемой идеологическим отделом ЦК партии. Поэтому, если бы даже им стало известно, что Лосев – философ, они не могли бы понять этакой удивительной вещи. Философ «это что-то нереальное, эфемерное, из давнего прошлого» (с. 105). Но став аспирантом и бывая на ученых советах, Дима Рачков очень хорошо понял, как чужд был Лосев («орвелловская сцена») в этой компании профессоров, («профессорни» сказал бы сам Алексей Федорович), особенно когда защищались диссертации по Лебедеву-Кумачу, Демьяну Бедному или Павленко.
Я сама хорошо помню, как на одной из докторских защит в огромной так называемой Ленинской аудитории откуда-то сверху, гремя тяжелыми сапогами, стремительно бросился к кафедре никому не ведомый человек – уже выступили оппоненты – и громко заявил, что диссертант преступник, сажал в тюрьмы, доносил на невинных, в том числе и на самого обвинителя. Как все переполошились (в это время шли реабилитации, гулаговцы возвращались из лагерей) и как с перепугу дружно провалили диссертанта. А он уже заказал ресторан с угощением для членов Совета, и представьте – не выбрасывать же – все отправились пировать. О времена, о нравы! – воскликнем мы с Цицероном. А что же дальше? А дальше через некоторый положенный по уставу срок сей ученый и проученный однажды муж защитил свою диссертацию, и даже единогласно. Надо ли снова вспоминать Цицерона? Не надо. Обычное дело.
А вот когда Алексей Федорович смертельно заболел, то знаменитый бард, Юлий Ким, неожиданно для меня прислал своего друга, корейского врача, который на время облегчил состояние больного. Помочь уже было нельзя, слишком далеко зашла болезнь, но важен сам факт – память бывшего студента, когда-то плохо разбиравшегося в латыни, но хорошо знавшего, как сделать доброе дело.
Алексей Федорович в память отца помог Юдифи поступить к нам на отделение. Помню, как к нему приходила высокая, стройная черноволосая женщина с выразительным лицом и низким голосом – Софья Исааковна. И Юдифь – черноволоса до блеска, прямой пробор, пучок, всегда строга и с хорошим вкусом. Вот она сидит в тяжелом кресле, пишет крупным, ясным почерком об эстетической терминологии, а я об Олимпийской мифологии, хотя иной раз меняемся ролями. Но дело вдет.
Казалось бы, как просто и хорошо. Но это именно кажется. Пока забудьте о простоте и счастливом конце, что венчает дело.
Упорный А. Ф. Лосев понимает, что эстетический космос античных философов не по профилю, а проще – не «по зубам» кафедре классической филологии МГПИ им. Ленина, руководимой профессором Н. Ф. Дератани. Алексей Федорович разрабатывает подступы к классической эстетике, изучает ее истоки, то есть Гомера, Гесиода, лириков. Это самая настоящая литература, и кафедра вполне компетентна рассмотреть рукопись и рекомендовать ее к печати. Но дело в том, что на кафедре года с 1945-го вдет глухая, да и открытая борьба с идеалистом Лосевым. Собственно, Лосева стремится выжить с кафедры Н. Ф. Дератани, как уже говорилось, единственный член партии среди старых ученых, специалистов по классической филологии.
Если бы Лосев тихо сидел и не вылезал со своими работами по античной эстетике, если бы не читал блестящих курсов греческой литературы и мифологии, если бы не увлекал студентов и аспирантов в высокую науку, если бы не разоблачал невежество рвавшихся в кандидаты наук членов партии, если бы не выступал на философских семинарах со своей неумолимой диалектикой, если бы не критиковал так называемые труды присных и прихлебателей Дератани, если бы дерзко не обращался в ответ на оскорбления в ЦК, то мертвенный мир господствовал бы на кафедре и Лосев не был бы Лосевым.
Но Алексей Федорович – человек самостоятельных и независимых взглядов, его голыми руками не возьмешь. Премудрость марксистская ему, прошедшему школу диалектики великих неоплатоников, Дионисия Ареопагита, Николая Кузанского и Гегеля, – детские игрушки. Ему ли трепетать перед IV главой «Краткого курса ВКП(б)», «Материализмом и эмпириокритицизмом», «Философскими тетрадями» Ленина, «Диалектикой природы» Энгельса и «Капиталом» Маркса? Все это Лосев изучил досконально, как он имел обычай самому во всем разбираться, и в науках, и в потугах на науку. Что-то взял на вооружение (одобрение гегелевской диалектики Лениным, учение о социально-экономических формациях), умел оперировать «священными» текстами, смело выставляя их в противовес противникам, и не боялся бить врагов, опираясь на их высшие авторитеты. Справиться с Лосевым, прямым конкурентом заведующего кафедрой, было трудно. Алексей Федорович часто говорил, что его больше гнали именно конкуренты в философии и филологии, провоцирующие власть демагогическими воплями о вредном идеалисте.
Да и обидно было заведующему кафедрой. Он диссертацию на латинском языке, кстати сказать, последнюю в России, защитил в самую революцию в Московском университете по риторике Овидия, знаток был латыни, прошел старую муштру классическую, старше был Лосева, а вот пришлось приспосабливаться, крутиться, объединяться с молодыми партийными неучами, самому вступать в эту проклятую, но такую нужную партию, интриговать, губить прежних коллег, перессориться со всеми стариками и однолетками. Знаменитые старики, академики М. М. Покровский, С. И. Соболевский, И. И. Толстой, терпеть не могли партийного Дератани, не выносили его С. И. Радциг, Н. А. Кун, Ф. А. Петровский, А. Н. Попов и др. В ИФЛИ, цитадель советской гуманитарной науки, не пускали, а он, окопавшись в МГПИ, в партийных кругах наркомата просвещения, в околоцековских чиновничьих службах, презирал в свою очередь бывших учителей и сотоварищей. Да еще откуда ни возьмись свалился на голову младший коллега все из того же Московского университета, неугомонный и очень подозрительный Лосев, с совершенно испорченной биографией, закоренелый идеалист, беспартийный, тайный антисоветчик. Еще удивительно, как о нем заботятся верхи. Перевели со своей ставкой в Пединститут им. Ленина, чтобы он там, как и в Университете, соблазнял своими идеями незрелую молодежь.
На первых порах хотелось тишины, и даже в гости ходили несколько раз друг к другу. И жен у обоих звали одинаково – Валентина Михайловна.
Но тишина быстро кончилась. Особенно же после истории с защитой диссертации некоей приезжей Новиковой. Народ невежественный, но зато партийный, считал удобным спрятаться под опеку профессора Дератани. Так и здесь предстояла защита, и Лосева назначили оппонентом.
Диссертация эта кандидатская была жалостная, вульгарно-социологическая, конечно, по русским переводам. Языков ни древних, ни новых диссертантка не знала. Для вящей учености пыталась сослаться на английское издание текста и смехотворно перевела в перечне действующих лиц (дальше она не пошла) английское minister– слуга, прислужник, как «министр». Гермес оказался министром Зевса. Я сама читала эту диссертацию и делала выписки из нее; они у меня, как и отзывы Лосева, хранятся.
Дератани боялся провала. Защищали тогда на Ученом совете факультета, где много было солидных ученых. Решил воспользоваться авторитетом Лосева, уговорил выступить его оппонентом. Скрепя сердце Алексей Федорович согласился. Не мог отказать. Дал отзыв кислый, но в итоге, как делают в сомнительных случаях, все-таки положительный.
Новикова держала себя на заседании Ученого совета вызывающе, отвечала оппоненту грубо, передергивала его аргументы, даже делала политические выпады. Дома Алексей Федорович, поразмыслив и поняв, что дал согласие на отзыв против совести, решился на опасный шаг. Просил Совет собраться и выступил там с отказом от собственного отзыва.