355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аза Тахо-Годи » Жизнь и судьба: Воспоминания » Текст книги (страница 17)
Жизнь и судьба: Воспоминания
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:37

Текст книги "Жизнь и судьба: Воспоминания"


Автор книги: Аза Тахо-Годи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)

С Толей Аграновским нас объединяет общая судьба – отец и мать арестованы в 1937 году. К Толе вернется отец в 1942 году, а моя мама ко мне в 1943-м. Так же, как и я, пишет он в гулаговский лагерь письма, сообщает о командировке на посевную в глубинку Алтая, в Шебалдинский аймак (район), – ведь он не только учится, но и работает. Ему, как он пишет матери, «не привыкать» (30 мая 1942 года). Брат его, Валерий, сообщает матери точный адрес Анатолия: Ойротская автономная область, город Ойрот-Тура (а не Айрот-Тура), пединститут им. К. Либкнехта (4 ноября 1941 года) [187]187
  Публикация в «Вечерней Москве», 19 мая 1995 года.


[Закрыть]
. Анатолий – любимец всего института (он заканчивал истфак в 1943 году), живой, веселый, красивый, высокий, никогда не отказывается от работы, и его посылают вместе с Колей Бибилейшвили, тоже нашим активистом, добывать продукты для института в далекие, южные горные аймаки, в Чемал, Манжерок, в Онгудай. Он – непременный участник наших вечеров и даже сочинил вальс «Ах, Онгудай, Онгудай», который распевают и под который танцуют. Вместе с нашими преподавателями ходим в кино смотреть «Леди Гамильтон» (Лоуренс Оливье и Вивьен Ли – герои). Толя помогает устроить вечер классической музыки в том же кинотеатре (маленький, но удобный зальчик, нечто домашнее), и все мы с надеждой слушаем увертюру «Рассвет на Москва-реке» к «Хованщине» Мусоргского [188]188
  «Хованщине», как и «Борису Годунову», придал окончательное завершение и оркестровку Римский-Корсаков.


[Закрыть]
. Как технически устроили музыкальный вечер, не знаю, на то есть Толя Аграновский. Он много знает, все замечает, записывает, недаром станет выдающимся журналистом и публицистом, с большим культурным фундаментом [189]189
  Публикации в газете «Вечерняя Москва» связаны были с кончиной Анатолия Аграновского.


[Закрыть]
. С Викторией Мандельцвейг (все зовут ее Тора) мы во многом единодушны, как и с Галей Коган, подружкой по нашей общей комнате. Но Тора живет отдельно вместе с мамой Фаиной Абрамовной (отец умер в лагере), что у нас не редкость; есть и другие девочки вместе с матерями (вот и Альбина Пуйша такая) – им все-таки легче, друг друга поддерживают. А мы с Галей – одни.

Сколько забот у нас, девчонок, в общежитии! Поесть надо, из ничего сделать нечто съедобное, на раскаленных кирпичах в топке печки сооружать из картофельных очисток подобие оладий с калиной. Тут обрадуешься даже самой незаметной помощи. Как-то мне выдают батон колбасного сыра. Я потом никогда его не видела. Сыр как сыр, но шкурочка – аромат колбаски и сам он им пропитан. Хочу поделить этот батон на кусочки, чтобы есть медленно и чтобы угостить девочек (без этого никак нельзя), но голова кружится от завлекательного аромата, съедаем быстро. Хорошо хоть хлеба получаем 800 граммов и без перебоев. Лежа вечером на кроватях, начинаем обмен мнениями, что бы нам хотелось съесть (сыр напомнит!). Обсуждаем бесконечно разные блюда, Ленка вдобавок курит, Галя вдруг запевает: «Летят утки, летят серы и два гуся…», или еще лучше: «…Эта серая лошадь, она быстро не бежит…» – дальше ничего не помню, но голос Гали слышу и сейчас – низкий, контральто. Или мне так тогда казалось?

А заботы о тепле? Чем печи топить? Не хватает угля и дров. Выход простой – выламывать деревянные тротуары. Так делают все. В основном идем на это преступление в ненастную погоду, запасая к зиме. Гроза, молнии вовсю сверкают, а наша компания девчонок с какими-то зубилами, с какими-то заступами выламывает доски, за грозовым грохотом ничего не слышно. Тащим, сами вымокшие до нитки, на второй этаж, как опытные преступники, следы заметают потоки ливня, зато запас дров рядом и только для нас – никому ни одной щепки, соблюдаем строго. Спасаясь от наступающих морозов, взламывают не только тротуары, ломают заборы (это уже не девчонки, а ребята и даже преподаватели). Скоро в нашей усадьбе их совсем не стало – сожгли в печках.

Да, зима приближается. Осенью, в назначенный срок, приходит и мой день рождения – подумать только – двадцать лет. Почему он всегда в дни холодные, туманные, дождливые? Может быть, война виновата? На душе, на сердце тяжело. Беру карандаш и записываю, отмечая очередную годовщину, несомненно, под влиянием первой строки дантовского «Ада» – Nel mezzo del cammin di nostra vita:

 
Земную жизнь пройдя до половины,
Ты можешь подсчитать по книге бытия
Весь тяжкий путь годов в мученьях проводимый
И гордо заявить: «Страдая, жил не зря».
 
 
Когда же в книге записей моих
Лишь двадцать значится на долю,
В суровый день войны, подсчитывая их,
Я ставлю точку и – не боле.
 
26 октября 1942 года.

Задумываться некогда, надо спешить хоть как-то собраться к утру на лекции. По-моему, с утра читает у нас, филологов, профессор Савич – историк. Читает интересно, тема: Иван Грозный покидает Москву и отправляется в Александров, в свою новую столицу, с опричниками. Все мы старательно записываем за профессором, но не успеваем. Хочется слушать, рассказ живописен, увлекателен. Старшие нам говорят: «Он учился у Ключевского, а на Ключевского приходили со всех факультетов, и Шаляпин советовался со стариком, когда готовился к роли Бориса Годунова». О Ключевском даже мы, младшие, слышали, хотя и не читали  [190]190
  Василий Осипович Ключевский (1841–1911) создал научную школу, вошедшую в историю русской исторической науки как «школа Ключевского». Его курс получил всемирную известность, переведен на все основные языки мира. Портреты исторических лиц и эпох, по свидетельству современников, были достойны Тацита, Шекспира и Л. Толстого. В личной библиотеке А. Ф. Лосева есть издание: Курс русской истории проф. В. Ключевского. Единственный подлинный текст. Ч. I–IV (1914–1916). Ч. V. Пг., 1922 (на титуле: 1921). А. Ф. Лосев, поступивший в университет в 1911 году, уже не застал Ключевского, но, по его словам, легенды о его личности и курсе были у всех на устах. Если проф. Савичу было 60 лет, то он вполне мог слушать Ключевского, а если 50 – то он его не застал.


[Закрыть]
. В тонкости «исторической школы» мы не вдаемся, но слушать нашего историка интересно.

А вот другой историк, профессор Виктор Федорович Семенов, это всеобщая история, то есть иностранная. Ребята с истфака рассказывают, что Виктор Федорович самый главный знаток «огораживания» в Англии, которое принесло большие социальные перемены в стране. Смеясь, наши истфаковцы повествуют о том, как профессор Семенов спит на своем чемодане, где хранится защищенная им в Москве докторская диссертация – его главная драгоценность. Мы ребятам не доверяем, но они дают «честное слово», что это не анекдот. Мы сомневаемся и приходим к компромиссу. Наверное, профессор просто держит свой заветный чемодан с диссертацией у себя под кроватью – самое надежное место. Виктор Федорович Семенов, профессор, почтенная личность, на чемодане спать никак не может. Просто не заснешь в такой странной позиции.

Географы хвалят профессора Потапова (он отправился к знаменитому Телецкому озеру вместе с дочерью Грифцова, Ириной). Биологи всегда с восторгом рассказывают об известном ученом, спасителе лесов, профессоре Горячкине.

Химики почитают своего профессора, Виктора Ивановича Спицына, очень импозантного и авторитетного в институте. Они правы, профессор Спицын – член-корреспондент Академии наук и в дальнейшем полный академик. Мне нравится Софья Абрамовна Соболева, которой я сдаю экзамен по марксизму. Совсем не похожа на «марксистку», просто хорошая женщина. С Абрамом Мироновичем Лопшицем (его называли «Лопшик»), математиком (по-моему, геометром), и с его дочерью Галей Шестопал (фамилия ее матери) я дружу. Хотя в семье все математики, но любят и знают литературу, страстные любители музыки, милые, добрые – и у них есть дома самая настоящая небольшая арфа, предмет моего восхищения. Когда вернулись в Москву, я забегала к ним не раз, благо жили в центре, в Староконюшенном, во дворе, в старинном маленьком двухэтажном домике, очень для них подходящем, – вся семья роста небольшого, и впечатление от их домика – сказочное. Снабжали меня книжками, особенно запомнилась одна – о Франциске Ассизском [191]191
  В 1993 году, когда состоялась Международная конференция в память А. Ф. Лосева под эгидой ЮНЕСКО, выяснилось, что один из ее участников, священник о. Александр Геронимус (тоже математик), – сын Гали Шестопал, моей давней подруги (сообщили в июле 2007 года: скончался).


[Закрыть]
. А супругам Зильберманам очень понравились мои вязаные кофточки. Когда приехала мама, очень просили их осчастливить маминым вязаным искусством и всегда старались заплатить как можно больше или достать продукты, что было важнее денег.

Мы, филологи, увлекаемся лекциями Людмилы Васильевны Крестовой и ее неразлучного друга (приехали вместе, живут вместе – одна семья) Веры Дмитриевны Кузьминой [192]192
  В. Д. Кузьмина – незаурядный человек. Первая ее профессия – инженер мостостроитель (в Москве есть ее мосты). Но душа рвалась к высоким духовным идеям, и Вера Дмитриевна оказалась последней ученицей академика Михаила Нестеровича Сперанского (1863–1938); великого знатока Древней Руси, ее культуры, языка, литературы (кстати, его брат Георгий, 1873–1969, – выдающийся детский врач, академик, семья талантливая). Михаил Нестерович – из священнической среды, конечно, знал Голубцовых и отсюда знакомство В. Д. Кузьминой с Л. В. Крестовой (по мужу Голубцова, носит свою фамилию, так как муж, сын профессора Московской духовной академии, и вся родня связаны с церковью – опасно в годы советские). М. Н. Сперанский проходил по «Делу славистов». По старости он подвергся домашнему аресту (1934 год), осужден на три года ссылки в Уфу (выслан не был), имел подписку о невыезде. Его считали чуть ли не главой (вместе с академиком В. Н. Перетцем) «Российской национальной партии». Реабилитирован полностью в 1990 году, хоть дело по обвинению прекратили в 1964 году. Надо было обладать большим мужеством В. Д. Кузьминой, пришедшей учиться к М. Н. Сперанскому.


[Закрыть]
. Как читает стихи Людмила Васильевна по курсу лекций – то Лермонтов, то Тютчев – бросаешь ручку и просто вслушиваешься в каждое слово, в каждый звук. Вера Дмитриевна скучнейший XVIII век (так всегда считали студенты) превращает в целую драматическую поэму. Сколько страстей, сколько страданий – ни следа скуки. Людмила Васильевна одобряет мой интерес к Тургеневу, ею же инспирированный, и уже намечает тему моей будущей дипломной работы о Тургеневе во французской критике, которую я буду сочинять в Москве. С Верой Дмитриевной, или «ВэДэ», как ее называет Леночка Голубцова, и с Людмилой Васильевной у меня доверительные отношения, но я не очень понимаю, почему они так враждебно относятся к Борису Александровичу Грифцову. Что-то здесь есть загадочное, но училась и у них обеих, и у Бориса Александровича с большим энтузиазмом.

В Людмиле Васильевне и Вере Дмитриевне есть что-то родное, близкое, ласковое. Чувствуют мою заброшенность, одиночество и отвечают приветом сердечным. Когда же я тяжело заболела, летом 1942 года, они, единственные, не официально, а дружески, мне помогли. Привели откуда-то врача Бройтмана (эвакуирован из Кишинева, уроженец Румынии), и тот установил серьезную болезнь сердца – эндокардит, воспаление внутренней сердечной сумки. Чем лечить? Лекарств нет. Мои благодетельницы лечат меня гомеопатией, настойками. Помню два пузырька, из которых капаю поочередно в стаканчик с водой и пью. Сил у меня нет совсем – лежу пластом. Спасибо, девочки помогают, и комнату нам дали другую, большую, светлую (а это уже помощь А. З. Ионисиани). Мне кажется, что вся моя болезнь от истощения и тоски. Мама, мама, где она?

Чтобы отвлечь от тяжелых дум, Людмила Васильевна устраивает около моей кровати настоящее научное заседание, читает интереснейший доклад. Девочки, мои подружки по общежитию, усаживаются рядком, пришли знакомые студенты с других курсов и аспиранты. Людмила Васильевна повествует нам о сложных отношениях Л. Н. Толстого и И. С. Тургенева в связи с историей незаконной дочери Ивана Сергеевича, в конце концов ставшей настоящей француженкой. История очень драматичная. Людмила Васильевна оперирует документами, и выясняется картина как будто семейная, но на самом деле гораздо шире, приоткрывающая безвыходность общественного положения и юридической бюрократии во Франции, а не только в России. Людмиле Васильевне свойственна тщательная работа с архивными материалами. Мы знаем, по ее же рассказам, как она выявила подложность записок А. О. Россет-Смирновой, той самой «черноокой Рассети», которой восхищались Пушкин и его современники и которая была близким другом Гоголя. Ряд текстов в этих записках оказался на совести дочери Смирновой [193]193
  Людмила Васильевна Крестова (1892–1978) – историк литературы. Ей принадлежит издание: Смирнова А. О.Автобиография. М., 1931, связанное с мемуарами знаменитой Александры Осиповны Россет-Смирновой. Еще в конце XIX века встал вопрос о подлинности записок Александры Осиповны, когда ее дочерью О. Н. Смирновой были опубликованы «Записки А. О. Смирновой». Л. В. Крестова, изучая тетради Александры Осиповны, первая отметила два цикла тетрадей и первая опубликовала так называемый «Баденский роман». Итог спорам о подлинности записок она подвела в 1929 году в своем исследовании, приложенном к изданию записок. Людмила Васильевна «доказала неподлинность этой публикации» (с. 624), так как дочь, О. Н. Смирнова, «сочетала истинные факты и вымысел» (с. 634) при первой публикации записок матери. Все подробности см. в статье: Житомирская С. В.А. О. Смирнова-Россет и ее мемуарное наследие // Смирнова-Россет А. О.Дневник. Воспоминания / Изд. подг. С. В. Житомирская. М.: Наука, 1989 (Серия «Литературные памятники»). Я указала страницы данной книги в цитатах. Очень важно замечание С. В. Житомирской о том, что Л. В. Крестова «вынуждена была подчиняться диктату общественных условий, в которых осуществлялось издание» (с. 627). Имеется в виду советская цензура.


[Закрыть]
. Запутанную историю подложных фактов Людмила Васильевна как прекрасный текстолог доказала вполне.

Не знаю, помогла ли гомеопатия, а, может быть, скорее, усиленное питание (об этом позаботился Александр Зиновьевич) и наше увлечение пивом, но я, слава Богу, поправилась.

Вера Дмитриевна и Людмила Васильевна – мои кумиры. Обижать их нельзя. Но как раз я стала свидетельницей нанесенного Вере Дмитриевне оскорбления.

Как писала я выше, жизнь не только студентов, но и преподавателей, нелегкая. Не все имеют давние ойротские связи, как Н. А. Баскаков, который даже открыл в институте ойротское отделение и потом вывез его в Москву. Но Н. А. человек благородный, воспитанный, скромный и всегда готов помочь нуждающимся, пользуясь знанием языка, обычаев и старыми знакомствами.

Осталась в памяти (ее нельзя было не запомнить) небольшая, важная для характеристики ее участников не только бытовая картина. Мы с Верой Дмитриевной у шаткого забора, почти разоренного. Вера Дмитриевна (она сильная, как валькирия) крепкой рукой пытается оторвать одну из досок – на топку. Мимо проходит доцент, математик Смирнов, главный профкомовский деятель. Набрасывается буквально с бранью на Веру Дмитриевну – как смеет уничтожать народное добро (думаю, что на правах профсоюзного главы имел всегда хорошие дрова, сам ведь распределял). Неожиданно возникает Н. А. Баскаков, как всегда элегантный, с палкой (слегка прихрамывает), высок, красив, настоящий лорд Байрон. Слышит брань и, не раздумывая, награждает злобного профсоюзника пощечиной. Не смеет оскорблять женщину. Ударил по физиономии основательно. Тот немедленно сбежал, а Баскаков, смеясь, помог Вере Дмитриевне справиться с доской. Конечно, пострадавший молчал об этом происшествии, но весь институт хорошо знал о его позоре. Мир, как видим, не всегда царил в нашем тесном обществе.

С Л. В. Крестовой и В. Д. Кузьминой, вернувшись в Москву, часто встречались. Обычно забегала к ним домой на улицу Кирова (ныне опять Мясницкая), где их квартира рядом с каким-то банком, а внизу магазин «Чай» [194]194
  Это дом № 13, кв. 56 по Мясницкой (архитектор Клейн); внизу магазин Сергея Перлова, из знаменитой фирмы чаеторговцев Перловых (отделения в 88 городах России, в Москве – 14, в том числе на Арбате – два). Интерьер в китайском стиле (оформитель К. К. Гиппиус) подготовлен был к коронации Николая II для китайского принца. Однако принц остановился у Василия Перлова на 1-й Мещанской. Сейчас (2006 год) наследники семьи восстанавливают магазин «Чай» в этом доме.


[Закрыть]
. Огромная, как зал, комната, другая – небольшая. И всюду книги, книги. Людмила Васильевна дает мне поручение – разыскать какой-либо текст ей нужный у итальянских поэтов. (Это в связи с влиянием на Пушкина, что вскоре запретят. Никакого влияния, все это космополитизм.) И я, бывало, сижу и выискиваю вполне удачно нужные стихи среди тысячи строк. А то вместе в консерваторию, в концерт. Впервые от Людмилы Васильевны и Веры Дмитриевны слышу имя «Флоренский». Это в 1943 году, до моего знакомства с А. Ф. Лосевым. А потом, в пятидесятых, они обе у нас в гостях на Арбате, и выясняются старинные лосевские связи с семьей Голубцовых, что, видно, не очень по нраву им обеим – родня важная, духовная, профессор Московской духовной академии, дочери монахини, сын епископ и так далее. И связи постепенно рвутся, хотя с Леночкой Голубцовой встречаемся в деловой обстановке. В ответ на мой звонок поздравляет Людмила Васильевна с Новым годом, «который приносит людям мир, исправление горьких несправедливостей, забвение ошибок и душевную радость». «Радуюсь нашей близкой встрече. Ждем к себе», – пишет Людмила Васильевна, а Вера Дмитриевна приписала свое: «И я тоже жду Вас, дорогая» (19 января 1957 года).

С благодарностью вспоминаю руководство Людмилы Васильевны моей дипломной работой «Тургенев во французской критике», ради которой дни проводила в Иностранной библиотеке. У нее же писала и аспирантский спец-вопрос «Миф о Лаодамии в русской поэзии (И. Анненский, Валерий Брюсов, Ф. Сологуб)». Сидела в Ленинской библиотеке, где заодно изучала помпеянские мозаики (это другой спецвопрос). Трогательно было, когда Лена Голубцова после кончины матери передала мне сохранившиеся мои давние сочинения. Теперь они – в моем архиве и напоминают о прошлых, иной раз счастливых днях. Душа Л. В. Крестовой живет в ее стихах, мне ею продиктованных по моей умоляющей просьбе и очень близких к моим тогдашним настроениям.

В моей крохотной записной кожаной книжечке с пометкой 20 января 1942 года, г. Ойрот-Тура, среди разных записей (здесь и адреса, и стихи, и афоризмы) вижу я почти стершиеся стихи Людмилы Васильевны Крестовой, написанные в день приезда ее старика-отца Василия Михайловича из Москвы 2 декабря 1942 года. Вот они:

 
Заплетала для нас среди дней-кружевниц,
Заплетала судьбина узор.
И в весеннем молчаньи, под пение птиц
Ты склонила потупленный взор.
 
 
Из Брабанта лежали в руках кружева,
Из страны, где в горах Монсальват.
Там незримое явно, здесь брезжит едва
И доступно тому лишь, кто свят.
 
 
Мне ж сплетала узор крепостная отцов,
Проклиная судьбины печаль.
Оттого и не снится ласкающих снов,
Лоэнгрин, белый лебедь и даль.
 

Отца Людмилы Васильевны, ясноглазого старца, приехавшего за тысячи верст к любимой дочери, мы похоронили вскоре. Я помню, как поднимались на холм вблизи городка, где Вера Дмитриевна водрузила большой деревянный крест. Первая и последняя наша могила на чужбине.

А стихи остались в моей книжечке, куда я потом вписала телефон профессора Лосева, и телефон Марии Евгеньевны Грабарь-Пассек, и стихи Тютчева. Строчки почти стерлись, но я их знаю наизусть. Когда же меня не станет, может быть, прочтут, а может быть, к тому времени и строчек, и книжечки, и большого желтого заграничного портфеля, где все мое заветное хранится, не останется, погибнет, исчезнет, забудется навеки. «Узор судьбины» – прихотлив, и не нам, смертным, его разгадать.

В памяти моей живет чувство благодарности и тепла к двум замечательным женщинам, Людмиле Васильевне и Вере Дмитриевне, хотя они тихо отошли от меня в сторону, как и я сама – от них, когда познакомилась с А. Ф. и В. М. Лосевыми и началась новая, самая главная и последняя страница моей пока еще длящейся жизни.

Шел январь 1943 года. Как я ждала именно этот сорок третий Новый год! Тоска брала – где мама? Как она? Срок ее кончается, но слухи ходят грустные – никого не выпускают из лагерей. Война, и все с этим примирились. Но моя душа не может смириться. Нет, не может быть. Где-то она там в своих мордовских снегах? Где?

Сидим при коптилке. Читать трудно – гаснет все время, но все равно читаем, записываем на каких-то случайных, откуда-то выдранных страничках, серая шершавая бумага, сразу видно – время военное. Глаза слипаются. Спать хочется, да, спать хочется. И вдруг открывается дверь в нашу комнату, и чей-то голос девчачий спокойно, но громко: «К Тахо-Годи приехала мать!» Ко мне! Мама! Не помню, как спустилась я вниз по нашей скрипучей лестнице (хорошо, что еще держится, не проваливается) и кинулась по снегу глубокому (нападал к ночи, и никто, конечно, не убирает, зачем?) к воротам – они настежь открыты, входи, кто хочешь. В такой снег никто и не пойдет, в городишке по домам, лучше в тепле заночевать. Господи, стоит в темноте кто-то, закутанный в платок серый, большой, за плечами мешок, рядом – тоже мешок. А снег все падает, и хлопья не тают, морозец, но по-нашему, алтайскому, нестрашный. Не помню, что кричала я, именно кричала, а не говорила, как будто боялась, что снег слова заглушает. Не помню, как бросилась к этой фигурке в сером платке, обнимаемся, плачем, и с места не двигаемся. А потом оглянулась – пустой, в сугробах полуночный двор. Чего же мы здесь стоим, схватила, потащила мешок, побежала, девочки бросились помогать; а я эту скорбную, одинокую фигурку по лестнице, в обнимку, вверх, не могу отпустить. Девчонки бегают, кричат весело, двери в комнатах соседних пооткрывались. «Приехала, приехала, – кричат, – мать приехала к Тахо-Годи». И уже чайник зашумел. Значит, дома, если считать наше убожество домом. Пусть хоть так – все-таки дом.

В Новый год, 1 января 1945 года, поздно вечером вспоминала я мамин приезд и нашу встречу, вспоминала, как всегда, сдерживая свои чувства ритмом и рифмой:

 
Ровно два года тому назад
В город Ойрот-Тура
По снежной дороге, не зная преград,
К дочери ты пришла.
 
 
Гасла коптилка. Никто не спал,
Я стала лучину щипать.
Вдруг дверь распахнулась, и кто-то сказал:
«К Тахо-Годи приехала мать».
 
 
Бросилась вниз. Не узнать тебя,
И голос, и рост не тот.
Взглянула – под серым платком глаза.
Твои – обнялись у ворот.
 
 
Я не забыла, я помню, поверь!
Как будто то было вчера.
Зимнюю ночь, когда стукнула дверь
И к дочери ты пришла.
 

Да. Пришла и осталась со мной, с нами, в комнате, по-моему, седьмой. Семь – хорошее число. И началась новая жизнь, с мамой. А я еще завидовала девочкам, которые приехали сюда со своими матерями. Они привыкли, не расставались. А я не могу привыкнуть и счастлива особенно. И никогда не привыкну к такому счастью, даже когда буду каждое лето навещать маму уже во Владикавказе. Ждешь, ждешь приезда к ней, и от нее никак не оторвешься, не уедешь, и на всякие хитрости пускаемся с моей верной подругой Ниной. Уж она-то обязательно найдет выход (знакомств множество), и находит – пропуск на въезд в Москву продлен, еще можно опоздать, подумаешь – аспирантура. Но однажды опоздала и услышала строгий голос: «Что же это вы, сударыня, загуляли?» – профессор Алексей Федорович Лосев, чей телефон (Г-1–07–16) в моей крохотной записной книжечке, спуску не дает. С тех пор приезжала вовремя.

Идем мы с мамой, не мешкая, на следующий же день, в баню. Дорога длинная, тяжелая. Еще тяжелее выбраться живой, едва живой, но все-таки на ногах, из лагеря, да в войну. Нашлись добрые люди среди вольнонаемных врачей, все справки оформили как надо. Нормальному человеку и так видно – кожа да кости, вот-вот совсем «доходягой» станет, а там и в землю мерзлую (хорошо, если в землю). Но ведь в лагере, исправительно-трудовом (ИТЛ), – все ненормально. Темники, Потьма – мрак, тьма, темь. А закон соблюдается (все законники – великие фарисеи). Раз увели от маленькой дочери под Новый, тридцать восьмой, то выпустить в мир (раз судьба такая) тоже под Новый, сорок третий, хоть и мороз тридцать градусов, хоть и ночь, и волки воют – за ворота и прочь.

Каждый раз, как вспоминаю мамин простой рассказ (она не любила об аресте и лагере говорить, как многие бывшие там, изредка к случаю вдруг упоминала), сердце сжимается именно от простоты: ночь, снег, луна, волчий вой и одинокая фигурка с вещами (вспомним: «с вещами на выход»). Поставит на снег, передохнет, отнесет один мешок, пойдет за другой кладью, снова в путь до узкоколейки, «кукушки». Тишина. Ни одной души, а волки воют, их много в этих лесах. Зато воля. И тут вдруг появляется некая «душа», здоровый мужик вынырнул из-за сугроба и, представить трудно, не убил, не ограбил, а помог маме за буханку хлеба (в лагере выдали) добраться до «кукушки» и даже посадил ее в жалкий вагончик. А дальше, впереди – тысячеверстная Россия, и всё на восток, на восток. Идет по следам нашего пути, и опять всё в снегах. Снег, да снег кругом, и конца и края нет. Так, с поезда на поезд, от станции к станции. Для заключенных – особая очередь к окошечку. Мама говорит – стыдно мне было стоять в этой очереди среди страшных мужиков, а ей, наоборот, сочувствуют, помогают и билет бесплатный выдают – лагерница имеет право, и хлеб выдают, и бабы милосердные и мужики совсем не страшные помогают, чем могут. Так и добралась на поездах, грузовиках, с пересадками, перепутьями и в наш городишко по Чуйскому тракту.

Завтра с утра в городскую баню, чистую, горячую, многоголосую (матери с детишками), и аромат еловый. Вы смотрели когда-нибудь газетные снимки немецких концлагерей, Освенцима или Маутхаузена, да и любого, на которых заключенные живые скелеты – свидетельство нацистских преступников? Мне теперь даже и видеть эти снимки не надо. Я видела мою мать – совершенно такой же живой скелет, все то же самое – кости да кожа. Наши, родные, советские исправительно-трудовые лагеря поспорят с нацистскими. Но там хоть был Нюрнбергский процесс, как никак, но судили и даже иных повесили, да и народ немецкий морально осудили за уничтожение евреев (как известно, народ всегда молчит). Наше родное Советское государство и ухом не повело, чтобы всенародно судить сталинских преступников. Успокоились: почти тайно, на закрытых собраниях, парткомовцы оглашали доклад Хрущева – в перерыве (доклад большой) выходить не разрешалось, а мы, слушатели в МГПИ им. Ленина, сидели, сжавшись, ни на кого не глядя, не вымолвив ни слова. Нет, не говорите об Освенциме, лучше скажите о лагере для жен врагов народа. Да что там этот лагерь, он почти не в счет, он либеральный. Это вам не Джезказган в Средней Азии или Колыма.

Я видела свою мать в бане городка Ойрот-Тура. Ее видели женщины и дети. Дети плакали и кричали от испуга. Это правда, это факт. Я помню всю жизнь, как мы с мамой, смущенные, собирали свои вещички, чтобы скорее покинуть это жаркое, чистое, с горячей водой и облаками елового аромата, благодатное место, где рыдали маленькие дети, глядя на живые мощи моей бедной матери. Да что там Тургенев! Его «Живые мощи», как нас заставляли учить, – эпоха дворянская проклятых бар-крепостников, а у нас социалистическое, самое прогрессивное в мире общество. Задумаешься.

Хорошо, что есть еще люди, добрые и памятные на доброе прошлое. Вот и заместитель директора, Александр Зиновьевич, о котором не раз упоминала, сразу же помог моей маме, стоило нам обеим появиться в его кабинете. Без лишних слов он назначает маму секретарем в наш деканат. Как горжусь я мамой, видя ее за отдельным столиком, собранную и приветливую. Волосы – серебро седины, глаза молодые, на плечах белая шерсть большого платка (не серый, именно белый). Она умело и аккуратно ведает расписанием, нагрузками и многими мелочами факультетской жизни. Кажется, будто без нее факультет и не существовал. С мамой наши профессорские семьи, да и городская интеллигенция, достаточно зажиточные все, стараются познакомиться поближе. Откуда-то узнают, что она великолепно вяжет – и к ней уже стоит очередь; узнают, что она имеет навыки хорошей косметички – хоть и война, но женщины всегда остаются женщинами, – и к маме – новая очередь. В городе узнают (городок и наши профессора имеют общие связи), что мама хорошо преподает иностранные языки. И вот мама учит немецкому языку детишек. Тут и я ей на подмогу, одна не успевает. Особенно запомнился мне шестилетний прелестный мальчик Юрочка, сын известной в городе врачихи Надежды Ивановны (с ней знакома Л. В. Крестова). Мы с мамой учим его говорить по-немецки, схватывает быстро, очень ему нравится наша с ним игра. «Юрочка, ты нас не забудешь?» – «Нет, нет, – горячо отвечает, – буду помнить». Но мы не обольщаемся. За уроки мама денег не берет – я хожу ежедневно получать литр свежайшего молока от хозяйской коровы. Да вообще изголодавшейся маме обычно платят натурой: то дровами, то картошкой, то овощами, кто чем может, а то и семенами или картофелем для нашего огорода. Мама своими руками, привычными к любому труду, к весне за городом возделывает огород. Трудно очень, но необходимо. Мама всегда говорит, что настоящему интеллигентному человеку нельзя стыдиться никакой, даже самой грязной работы. Стыдятся обычно мещански настроенные люди. Я это усваиваю на всю жизнь.

О, у нас к лету – своя картошка. Но чего она стоит, каких трудов – все на себе надо перетаскать, да еще за городом, да еще в гору подняться, к тому же мешки раздобыть, лопаты, грабли, тяпки и тому подобное! Мама не любит одалживаться. Худенькая (но уже, слава Богу, подправилась), стройная, она выпрямилась постепенно после лагеря, физически изменилась – что значит свобода. И вспоминает, как в тюрьме удивляла своих сокамерниц, обливаясь холодной водой, когда их водили в умывалку. Она знала – надо быть здоровой, придется поднимать дом во Владикавказе, растить дочь, ухаживать за стариками – братом, сестрой, ее больным сыном. Недаром с юности она страстная поклонница шведской гимнастики Мюллера и ледяных ванн. Я с детства не без восхищения наблюдала ежедневные мамины физические упражнения и ванны с холодной водой. Она считает, что именно физическая закалка помогла ей выжить в концлагере. Кожа да кости, но все-таки жива осталась.

Я же в свою очередь думала, что дух играл здесь особую роль, маму поддерживала мысль о дорогих ей людях, о детях, о муже, с которым еще не потеряла надежду встретиться. Нет, без духа здесь не обойтись, хотя и прежняя, давняя закалка тела тоже не лишняя.

Помогало маме и ее доброе сердце. Она всегда готова прийти по первому зову к тому, кто нуждается. Помню, как она самоотверженно вылечила одну из моих сокурсниц, поселившуюся в нашей комнате после приезда мамы. Девушку (ее звали Вера) все видели с перевязанной тугим платком головой. Единственная моя мама проявила участие и узнала у Веры, что голова ее вся в слипшихся волосах и лишаях, а что делать, неизвестно, и она чувствует невыносимый зуд. Однажды, когда все разошлись в выходной теплый, хороший день, мама нагрела ведра воды, повела Веру в некий закуток, сняла с головы платок (там копошились целые колонии вшей), остригла наголо волосы, вымыла Вере голову с керосином, сожгла всю эту липкую массу и, можно сказать, спасла девушку. Самое важное, все было сделано так, что никто и не подумал о страшной картине, открывшейся матери. Знали обо всем она, я и сама Вера. Печально, но в дальнейшем эта девушка отплатила нам черной неблагодарностью (никогда не ждите благодарности, разочарований меньше), и мы решительно порвали с ней все отношения, и не только мы вдвоем, но и вся наша комната. Пришлось Вере покинуть наш общий дружный круг.

А как трогательно и преданно мама будет во Владикавказе ухаживать за обломками некогда большой семьи – за братом, сестрой, психически больным ее сыном, несчастным стариком-мужем Елены Петровны, вернувшимся из ссылки. И снова многие годы будет поднимать и обновлять старый дом, старый сад, сажать картошку за городом и там в полном одиночестве бросать в небо проклятия Сталину (молиться, как известно, она не могла и не умела как русский либеральный интеллигент). Давала дома уроки (одновременно занимаясь хозяйством), зарабатывая на жизнь, и своим необыкновенным талантом прирожденного педагога превращала лодырей, лентяев и хулиганов в примерных учеников, любителей книг, грамотных, развитых умственно и воспитанных. Многие и многие ей обязаны в дальнейшем своей счастливой судьбой. Но вот и парадокс – всех, кто попадал ей в руки, она сумела преобразить, буквально придать каждому человеческий образ [195]195
  Я специально подчеркнула здесь слово образ.Дело в том, что только в русском языке образование основано на образе, поскольку каждый человек создан по подобию и образу Божию и сделать человека образованным – значит придать ему благообразность. По-гречески, образ это Ιδέα – idea,которая у Платона и Аристотеля мыслится не просто как вид (idea– от корня вид, видеть),а как смысл, выраженный вовне. Недаром у Аристотеля Бог это «идея идей» (ιδέα ιδεών). Но когда Аристотеля в Средние века переводили на латинский язык, то слово idea(идея) перевели как forme(по-латыни «вид»). Отсюда и пошло представление об оформленности и бесформенности, о формальности, то есть о чем-то внешнем, то есть греческий образ поняли как нечто внешнее. В то время как образование – это наполнение человека смыслом. В латинском языке дать образование – formare(придать форму), educo, educare(не путать с edũco, educere– выводить) – выращивать, вырастать, по-гречески – παιδεία (пайдея) – воспитание. Во французском языке образование передается через слово instruction– то есть наставление, предписание (умение дать структуру, строение). Воспитание по-французски – é ducation.В английском языке – education– образование. В немецком образование передается через слово die Bildung– буквально «строение», то есть образовать – значит придать определенное строение, которое создает картину, портрет, а значит, образ, то есть das Bild.
  Мама, конечно, и не подозревала, как образование связано с идеей духовного образа. Ее методы напоминали неустанную умственную гимнастику и стремление возбудить любопытство, удивление перед незнакомым миром книг, а от книг – поведение в жизни. Но она также не подозревала, какую огромную роль Аристотель придавал «удивлению», ведущему к знанию.


[Закрыть]
, единственным остался глух и неподатлив ко всем ее попыткам – собственный внук, Алик, которого брат мой в память отца назвал Алибеком и который ничего не унаследовал ни от деда, ни от своего родителя.

Недолго мы с мамой радовались друг другу. Летом стали поговаривать об отъезде в Москву, о том, чтобы начинать там новый учебный год. Более того, предстояли административные перемены. Наш институт соединяется с Московским госпединститутом имени Ленина (помните, меня туда не приняли в 1940 году, как же – дочь врага народа, а я все-таки там буду учиться и работать), что на Пироговке, 1, бывший 2-й университет (там преподавал А. Ф. Лосев), бывшие Высшие женские курсы Герье. Туда же с нами едет ойротское отделение Н. А. Баскакова. И конечно, наш А. З. Ионисиани, как говорят, и там готов стать заместителем директора по научной части. Но что делать нам с мамой? Начались тяжелые дни проверки всех отъезжающих. Сотрудник местного НКВД (как же без него) вызывает в свой кабинет и ставит визу – да или нет, мало ли какие есть причины. Мы с мамой под ударом. То, что ей нельзя, очевидно, а вот как мне быть? Иду, трепеща. Меня встречает вежливый человек и спрашивает одно – в каком году арестован отец. А, в тридцать седьмом? Все понятно. Можете ехать. Что за политика на исходе войны? Почему такой либерализм? Я до сих пор не понимаю. С мамой расстаться не могу, но она, как всегда, тверда: никаких сантиментов, надо ехать в Москву, там заканчивать институт, там жить – такова судьба. Сама она собирается на Кавказ, в свой родной дом, надеется на помощь брата, почитаемого во Владикавказе (на краткое время город именуется теперь по-осетински Дзауджикау, жители, смеясь, называют его Дождикау – славится небывалым количеством осадков).

Собираем мы с ней мои скромные пожитки. Как всегда, один чемодан – не больше. Сидим, чистим картошку, трем ее и делаем крахмал. Без него нельзя – это для киселей (помню клюквенный кисель 1941 года), которые продаются в кубиках и пачках – все-таки еда. Выдают нам на дорогу сахарную свеклу – сладкая, белая, вкусная, все довольны, говорят – на дорогу. Какая там дорога? Уже в Бийске, ожидая поезда несколько дней, всю съели, неужто еще ждать! Выдают хлеб – это уже серьезно. Запасаемся на рынке бутылкой с топленым маслом, поллитровка. Так делают специально, чтобы деревянной тонкой палочкой вынимать из горлышка по капельке масло – недурно затеяно и экономно. Бутылку водки обязательно – лучшая плата, мало ли что произойдет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю