Текст книги "Жизнь и судьба: Воспоминания"
Автор книги: Аза Тахо-Годи
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 41 страниц)
Расстаюсь в слезах, а мама, как всегда, тверда. Уезжаем с пересадками, сначала грузовики, опять Чуйский тракт, а там местными поездами до города Новосибирска и страшного его вокзала: одно воспоминание о нем вызывает мистический ужас – мечутся толпы, путаница этажей, лабиринты подземные, откуда-то течет вода, вопли, воры, плач, стоны, мешки, грязь, вонь, словом, хаос – столпотворение. Нет, не хочу вспоминать.
Там сажают нас в вагоны типичной подмосковной электрички. Между сиденьями-скамейками и под ними и над ними в сетках наши вещи. Мой испытанный чемодан между скамейками, и я дремлю на нем. В каждом таком «купе» шесть человек. Посиди-ка попробуй сутками. Меняемся друг с другом, чтобы как-то подремать. Перед посадкой в вагон душераздирающие сцены. И не просто чужих, но из нашего же института сотрудников не сажают в наши вагоны – они не предназначены для длительного следования, каждый человек на счету с вещами. Может вообще кончиться катастрофой. Ждите на этом проклятом, безумном вокзале следующего эшелона, если он будет, а то штурмуйте пассажирский – все стремятся в Москву с той же невероятной силой, с какой бежали из нее. Спасибо, что у меня водка и буханка хлеба. Практически из вагона выйти невозможно, как и покинуть вокзал, останешься с пустыми руками. Толпы не хуже новосибирских. К счастью, лезут в вагон ражие носильщики, здоровые детины, глаза красные (от водки), рты жадные, руки волосатые. Эй, донесу! Одному из них сую свой чемодан. Для него он, что перышко. Бежим вместе в камеру хранения, я, уцепившись за его пояс, и буханка хлеба моя в его лапах. Спасибо и на этом. А водка еще пригодится на московских рынках.
Вот оно наше общежитие, наш дом, Усачевка, 37. Едва живые ввалились, и как заснули, не помню. Через несколько дней одна из наших крепких девиц, Тоня (по-моему Мельникова, даже лицо ее помню), за несколько хлебных талонов (даром – ни за что) привозит из камеры хранения мой многострадальный чемодан. Слава Богу, путешествие окончено.
А как же мама?
А мама осталась одна в Ойрот-Туре с еще не уехавшими оттуда студентами и сотрудниками из администрации. Я сохраняю письма мамы, которые она мне посылала с Алтая. Видно, как она снова налаживает свою жизнь, в который уже раз, оторванная от родных корней, от мужа, детей, семьи. Как всегда, работы у нее много, продолжает заниматься русским и немецким с Юрочкой, перешла в нижнюю комнату, где гораздо лучше и удобнее, хотя студентки очень стесняют. Картошка, с которой она так мучилась, выращивая, лежит на зиму во дворе, в яме – помогли, выкопали институтские. Зная, что я в дороге, все равно дает советы и даже высылает 200 рублей, которые получила от Елены Петровны из Владикавказа. Это ее же собственные деньги, оставленные для моей учебы еще в 1937 году.
Директор выдал на зиму полкубометра дров – зима разыгралась не на шутку. А это всего лишь октябрь. Коля Бибилейшвили тоже помог – выдал три килограмма проса. Коля остается в городе для ликвидации всего институтского хозяйства, замещает Пильщикова. Мама не перестает работать, снова к ней очередь, вяжет кофточки, носки, варежки, да и немецкий не ждет. Просит меня прислать немецкие книжки с латинским шрифтом, готику ее глаза не выдерживают, а каждый урок с Юрочкой – молоко.
Теперь мама связана с тем самым педучилищем, которое выселил институт и которое возвращается на свое место. Рада, что выдали ей один килограмм соли и поллитра керосина, да еще из института 16 килограммов картошки, что полагалось для всех отъезжающих, да еще выдадут 50 килограммов свеклы и моркови. Огромное подсобное хозяйство передали все тому же пострадавшему педучилищу. Уезжает вторая партия студентов, преподавателей и сам Александр Зиновьевич, которому предложили важный пост в Иране, но он предпочитает более скромное и, наверное, более надежное место – заместителя директора по науке. Маме досталось от него в наследство целое хозяйство – ведра, лопаты, лейки, кувшины, неизвестно, сколько еще придется ей жить в этом городке, работая в педучилище среди совсем чужих.
В письме от 18 октября она сообщает, что видела во сне нашего дорогого отца. Пришел к ней в какой-то арестантской одежде, она усадила его на стул, стала на коленях целовать ему руки, один глаз у него закрыт. Бедная, она не знала, что 9 октября 1937 года его расстреляли. И какие у него замученные глаза на той фотографии, что мне в 1995 году выдали на Лубянке! Она ее, к счастью, не успела увидеть – умерла.
Положение мамы тяжелое. Она служит секретарем директора в педучилище, но к ней относятся как к чужой, даже комнату не отапливают при 15–20 градусах мороза, зарплаты не дают второй месяц. Зимой день короткий, и вязать удается мало, да и многие заказчики уехали, а местным никакие изыски не нужны. Однако мама не падает духом и в своей нетопленой комнате делает гимнастику Мюллера. «Видишь, какая твоя мама! – пишет она в канун моего рождения 25 октября. – Я все-таки еще молодцом!»
Интересная картина рисуется при отъезде последней группы профессоров, преподавателей и студентов. Мама их именует по рангам – львы, львята и шакалы. Львы, вроде известных, географа Потапова и биолога Горячкина, получили по 250 килограммов проса, львята и шакалы тоже себя не обидели: «Все время суетились и тащили кто что мог», Коля Бибилейшвили «совсем забегался». Пильщиков не дал маме ничего, пожалел даже два килограмма пшена, хотя студентам и рабочим выдали по 20 килограммов. Сам он повез лично себе 15 тонн пшена. Какой молодец!
Мама выполняет в педучилище ту же роль – секретаря, и директор даже похвалил ее за аккуратность и требовательность. Пользуясь этим, мама попросила у директора педучилища, чтобы ей выдали дрова. «Я так рада, что будут дрова. У нас уже зима». И радуется, что я, как она пишет, «вырвалась из этой глуши». А я в это время записываю на сером жалком листочке бумаги в день своего рождения:
Мне исполнился двадцать один,
Вновь Москва и опять одиночество.
О, как горек отечества дым,
Смерти хочется.
Какая же я была глупая и слепая! Какая смерть?! Даже мама почувствовала за тысячи верст мое состояние и написала 1 ноября: «Не огорчайся, что тебе 21 год, а ты еще ничего не видела. В это время еще все мало видят и еще идут по дороге к своей цели. Не надо этим огорчаться. Потом, через много лет, даже и не так много, ты увидишь, как разно пойдут пути всех и как неожиданно изменится жизнь и какие разнообразные варианты она примет». Мама подбадривает меня: «Ты крошка, но духом мужественная и крепкая». «Ты девочка моя ненаглядная, – пишет она, – знай, что мама горячо любит тебя и, может быть, больше всех своих детей» (16 ноября 1943 года).
В эти же дни, когда мороз добрался до 35 градусов, мама ожидает пропуск, отправленный ее братом, Леонидом Петровичем, ценным письмом в Ойрот-Тура с разрешением на въезд в город Владикавказ (он же Орджоникидзе). Мама готовится в дорогу, копит продукты и с гордостью сообщает мне в письме от 22 ноября, что у нее запасено полтора литра топленого масла, пол-литра постного, несколько килограммов сухарей, полтора килограмма пшена, три килограмма еще необрушенного проса, есть картофель и тыква. «Ведь я не ленива и изобретательна». Признается мне, эпически повествуя, как она с соседкой по комнате собирает мусор в сарае, набивает печь и как этот мусор и щепки горят несколько часов, а потом в эту печь ставятся кастрюли и все варится замечательно. С гордостью восклицает бывшая лагерница и она же бывшая m-lleНина: «Это моя идея!» (22 ноября 1943 года).
Да, у кого какие идеи рождаются! Вот знаменитый историк России, Василий Осипович Ключевский, говорил в своих лекциях об идеях, вошедших в исторический процесс, ставших историческим фактом, и о тех, которые так и остались «личным порывом», об идеях «блестящих и погасших в отдельных умах, в частном личном существовании». Они, по словам Ключевского, «так же мало увеличивают запас общежития, как мало обогащают инвентарь народного хозяйства замысловатые маленькие мельницы, которые строят дети на дождевых потоках» [196]196
Курс русской истории проф. В. Ключевского. Ч. I. М., 1910 (единственно подлинный текст курса, изданного впервые в 1903 году). С. 29.
[Закрыть]. Должна сказать со своей стороны, что идея Нины Петровны, несмотря на ее, казалось бы, личный порыв, оказалась созвучна совершенно таким же идеям других тысяч и тысяч голодных и замученных великой войной отдельных личностей и тем самым стала вполне историческим фактом, вошла в историю. А кроме того, маленькие мельнички отнюдь не бесполезны. Я видела вблизи истоков Терека, как мириады капелек, сочащиеся из отвесной скалы, сливаясь вместе, заставляли работать маленькую, почти детскую горную мельничку и вода далее целым потоком вливалась в Терек. Значит, не без пользы для совместной жизни людей, или, по терминологии Ключевского, «общежития», работают идеи, вызванные к жизни «личным порывом». Было чем гордиться моей матери, даже если такая же идея родилась совсем независимо у тысяч и тысяч обездоленных войной. И как наивно тогда звучат в ее письме такие замечательные слова: «Но мы помалкиваем, чтобы не нашлись конкуренты. И в лес ходить не надо, и пилить, колоть не надо». Бедные наши доморощенные изобретатели!
В своем последнем предотъездном письме мама пишет: «Впереди тебя ждет хорошая жизнь. Верь мне. Я не ошибаюсь в своих предсказаниях» (22 ноября 1943 года). Да, мама не ошиблась. Только у нас с ней в конце концов оказались разные понятия о «хорошей» жизни. В каждом письме, а в дальнейшем и в нашем общении она заботилась постоянно, в первую очередь, о стороне материальной, не подозревая, что основа моего совместного бытия с Алексеем Федоровичем и Валентиной Михайловной Лосевыми на всю жизнь останется, и тоже в первую очередь, духовной. «Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно», – сказал Иисус одной из сестер (Лука 10: 41), когда Мария сидела у Его ног и слушала Его слово. «Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее» (Лука 10: 42). Но в те дальние, военные, голодные годы материнская забота иной и не могла быть. Еще надо было сначала выжить физически, чтобы потом возродиться заново, духовно.
Наконец, 3 января 1944 года, читаю я письмо из Владикавказа. Несмотря на морозы и все препятствия, мама, получив 6 декабря пропуск для въезда в родной город [197]197
Получить пропуск помог замечательный человек, заместитель председателя Совета министров Северной Осетии Черджиев Хазби Саввич. (Женат на русской, искусствоведе-москвичке Марине Антоновне – ныне одинокая слепая вдова, старуха, не теряющая интереса к жизни. Но и она, наконец, отмучилась в конце мая 2007 года.) Я хорошо помню Хазби Саввича – тонкий, умный, благожелательный человек русской культуры, скромный и совестливый. Он глубоко уважал Леонида Петровича Семенова и всю нашу семью.
[Закрыть], напрягла, как она пишет, «всю свою волю и ум», чтобы за несколько дней продать всё ею накопленное за четыре тысячи (две на дорогу, две с собой), 9-го покинуть Ойрот-Туру, ехать с шестью пересадками, на станциях, не стесняясь приличной публики, идти в очередь для отбывших срок арестантов к начальнику за билетами, расплачиваться с носильщиками продуктами (их-то она везла с собой, как сокровища), сидеть четыре дня в Красноводске (восточный берег Каспийского моря), ожидая парохода, два дня под холодным дождем на открытой пароходной палубе [198]198
Красноводск находится в так называемом Среднем Каспии, где в суровые зимы замерзают отдельные мелководные заливы, плавучие льды с севера Каспия достигают часто Апшеронского полуострова, куда из Красноводска идут суда на Баку. Зимой в этой части Среднего Каспия температура 3–7°, почему мама и попала под холодный дождь. Летом, наоборот, жара.
[Закрыть](ее не укачало, на то она и моя мать, хотя все лежали и мучились). Потом Баку с дикими зимними ветрами, Махач-Кала (там когда-то она была счастлива с Алибеком) и, наконец, дом, где три дня она крепко спала, чтобы на четвертый начать стирку.
Как вспоминает моя младшая сестренка (она ходила неотрывно за мамой, а та, судя по письму, шутила: «А может, я не твоя мама, а чужая тетя», но девочка двенадцати лет настаивала: «Нет, мама, мама»), когда мама мыла пол в так называемой столовой (она же кухня) и, поднимая слой земли за слоем, добралась до пола, то пораженная этим открытием девочка закричала: «Мама, там доски деревянные!» Полы не мыли и вообще не убирали все военные годы. Так опять мама начинала новую жизнь с великим трудом, наводя чистоту и возвращая к деятельной жизни старый дом и его обитателей. Вместо месяца она ехала восемнадцать дней, с 9 по 24 декабря, но встретила Новый год в своей семье, где открыла для себя много неожиданного (о чем я писала выше) – распродажу и расхищение имущества, которое она в свое время вместе со мной перевезла из Москвы после ареста отца. Постарались некоторые родственники – и тетя Лена (ради своего великовозрастного сына Володи), и семейство дяди Сережи (ради личного благополучия), и сам Владимир, лет двадцать (так утверждал Леонид Петрович) выносивший излома в обмен на кофе и табак все более или менее достойное. Другой бы руки опустил, но не моя мать. Она сделала все возможное и невозможное, чтобы возродить совсем впавшее в небытие семейство своих близких.
Часть пятая
В Москве приняла нас в свои объятия Усачевка, неподалеку от здания педагогического института имени Ленина на Пироговке. Мы теперь не либкнехтовцы, а бери намного выше – ленинцы. Итак, Усачевка, 37. Общежитие по тем временам хорошее, рядом с монастырем Новодевичьим, рядом с кругом трамвайным (теперь там станция метро «Спортивная»), Входишь в арку между домами (днем ничего, а вечером страшно – мрак), и сразу налево наш корпус. Лево и право не рекомендуется поздно вечером путать – направо корпус, где другое общежитие, морское. Флот, как флот, но только это хозяйственники, тыловики. Мы на первом этаже, окна выходят в кусты, цветущие летом. А сейчас осень, и листья облетают, но все-таки сохраняется во дворе некое подобие зеленого скверика. Вход по пропускам, по студенческим билетам, но после разных препирательств и споров бдительные стражи, довольно вредные тетки, все-таки пропускают вечерних гостей (скорее всего, этим теткам кое-что перепадает в руки). На первом этаже очень важное место – почтовый ящик, куда складывают письма, где оставляют записки, но многие, в том числе и я, предпочитают соседнее почтовое отделение 48, до востребования.
Номера комнаты я не помню, девочек – тоже. Вселились группой, как ехали, что совсем не означало добрососедских отношений, но жили мирно и скучно. Единственное важное событие – поездка девочек на вещевой рынок. Страшно и завлекательно. Купить можно все, но и потерять все сразу; обманут, обокрадут, деньги отнимут. Страх один, а не поездка. Тем не менее каждой что-то хочется купить, собираются втроем, не меньше, деньги запрятываются так, что сама не найдешь сразу. Я не пускаюсь на такие опасные предприятия – трусиха известная, но добрые души снимают мерку с моей ноги и к всеобщей радости притаскивают с рынка к зиме теплые ботики (теперь, наверное, никто о них не имеет представления). Еще и валенки алтайские сохранились, но это для домашнего употребления, для тепла. В комнате не очень-то уютно. Большой угол занимает великовозрастная студентка, ей за тридцать, да еще с сыном, мальчишкой (ей разрешила комендантка, известная взяточница). Старообразная, кокетливая (очень смешно), эта особа претендует на особое положение и, отгородившись занавеской, постоянно ворчит и воспитывает нас, девчат, громким шепотом. Из этой малоприятной обстановки хочется скорее в институт. По неведению сначала кажется, что он далеко, ехать три остановки. Какие битвы разгораются в ожидании трамвая, все кидаются, дружно отпихивая один другого, набиваются так, что дышать нельзя, висят на подножках, кулаками пробивают дорогу в вагон. Проехала я так несколько раз и задумалась. Зачем испытывать такое безумие ежедневно, да еще рано утром, когда люди едут на работу? Неужели нет иного выхода? Выход быстро нашелся. Оказалось – институт совсем рядом, только надо уметь пройти переулочками, и никакой трамвай не нужен. С тех пор за мной, открывшей эту дорогу, пошли все мои сокурсницы и больше не мучились в трамвайной давке. Все познается вполне примитивно, опытным путем, особенно когда тебя чуть не раздавят и не задавят при попытке воспользоваться столь важным средством передвижения, как трамвай.
Надо сказать, что трамваи вообще ходили очень плохо, особенно зимой. Бывало, бежишь вечером из консерватории или с улицы Кирова от Крестовой и Кузьминой, буквально замерзаешь в старой (сшита мне в четырнадцать лет) так называемой шубке, а попросту в пальто на вате, но сукно хорошее, английское; сил нет стоять на остановке – у нас прямой путь кольцо «А», знаменитая «Аннушка». И тут я вслух говорю себе и почему-то по-английски: «Don’t stay», и по снегу пешком – даже не иду, а бегу, и так до Усачевки, а трамвай ни один не прошел мимо.
В институте, конечно, все не так, как, бывало, рисовала мне мама, учась в этом здании на Высших женских курсах Герье [199]199
Герье Владимир Николаевич(1837–1919), историк, общественный деятель, член-корреспондент Петербургской Академии наук (1902), выпускник Московского университета, испытал влияние Т. Н. Грановского и С. М. Соловьева. Основатель и первый директор Московских высших женских курсов. С 1912 года выпускницы МВЖК получили право поступления в университет.
[Закрыть]. Понастроили в коридорах отгороженные фанерой закоулки – это так называемые деканаты (в Ойрот-Туре и то было лучше) – говорят, помещения не хватает. Парадный вход, как и положено при советской власти, забит наглухо. А как торжественно выглядела мощная ротонда главного входа, поддерживаемая дорической колоннадой и увенчанная куполом – образец московского неоклассицизма [200]200
Здание построено в 1909–1912 годах архитектором Сергеем Устиновичем Соловьевым (1859–1912) и известным инженером Владимиром Григорьевичем Шуховым (1853–1939), по проекту которого сооружена в 1919–1920 годах так называемая Шуховская башня на Шаболовке, опора для антенн радиостанций.
[Закрыть]. В советской Москве дела нет никому до ротонд и колонн дорических, и не такие памятники уничтожали. Этот хоть оставили как учебное заведение. Знаю только по старым фотографиям, мне подаренным, что парадная лестница вся была уставлена кадками с вечнозелеными лаврами (символ вечности науки!). Некогда журчащий фонтан в греческом дворике – колонны, стеклянная крыша (совсем музейная) – давно молчит. Со двора, с черного хода идут, толкаются студенты, преподаватели, профессора. Некогда все здания во дворе – собственность Высших курсов. Теперь, когда мы, студенты, прибыли в Москву, здесь Медицинский институт (как будто под номером два), Химико-технологический имени Менделеева, да еще в нашем здании Дарвиновский музей (потом переселят его). В нашем здании – вся администрация и гуманитарные факультеты – филологи, историки, круглый роскошный зал для Ученого совета на втором этаже; химики, физики и все другие факультеты в другом здании – ближе к Усачевке [201]201
В наше время, в конце XX века, МГПИ – гигантское учреждение, разбросанное по нескольким районам Москвы. Мне пришлось побывать в одном из громадных зданий на юго-западе в связи с конференцией, посвященной А. Ф. Лосеву. Похоже на Новосибирский вокзал. Но ко всему привыкают.
[Закрыть].
Холод стоит невообразимый, мы все в шубах, никакие раздевалки не работают, это естественно. А мама рассказывала, как курсистки ходили в белых батистовых кофточках, и печи (они очень умело и прекрасно архитектурно скрыты) одаряли их теплом, и кадки с цветами среди колонн, а свет льется через перепончатое стекло перекрытий – чем не зимний сад или музей изящных искусств на Волхонке. Всё в прошлом.
Война кончается, а мы все в шубах в огромной поточной аудитории первого этажа. Перед нами, тоже в шубе, профессор Виктор Владимирович Виноградов – русский язык [202]202
Виноградов Виктор Владимирович (1895–1969), академик с 1946 года, сын священника, окончил Рязанскую духовную семинарию, Историко-филологический и Археологический институты в Петрограде (1917). С 1930 года жил в Москве, с 1945 года заведующий кафедрой русского языка и декан (до 1949) в МГУ. В 1933 году в связи с «Делом славистов» был арестован, выслан в Вятку и Тобольск (до 1944), реабилитирован в 1964 году. Глава советского языкознания, автор трудов по языкознанию, стилистике, языку художественной прозы. В личной библиотеке А. Ф. Лосева, с которым был, и довольно близко, знаком В. В. Виноградов до своего ареста, есть книги с его автографами – Современный русский язык. Т. I–II. М., 1938, и в одной из них такие слова: «Философу имени от любителя имен».
[Закрыть]. Как говорят, ему помог вернуться из ссылки Сергей Ефимович Крючков (есть еще кто-нибудь, кто помнит учебник русского языка Светлаева и Крючкова?). Замечательный знаток русской грамматики и стилистики, его семинары – радость познания как будто обычных слов. Навсегда запомнила, как Крючков поучал: надо говорить «отзыв о чем-то», но «рецензия на что-то». А теперь безграмотно пишут и говорят, как придется. Опять-таки говорят шепотом, что Сергей Ефимович, несмотря на свою скромность и вид настоящего мужичка, человек тихий, но связан с людьми могущественными, иначе не видать бы Виноградову Москвы [203]203
Алексей Федорович вспоминал, что В. В. Виноградов тайно приезжал к своей жене, которая жила на Арбате в Афанасьевском переулке на одной площадке с Анциферовыми, друзьями Лосевых. Комнатка была маленькая, и, как в купе, постели друг над другом. Виктор Владимирович забирался на верхнюю полку и всегда имел при себе чемоданчик, чтобы, если надо, быстро исчезнуть. Анциферовы были в курсе дел семьи Виноградовых. Супруга его преподавала музыку. В числе ее учениц была наша добрая знакомая. Виноградов давно уже знаменитый советский деятель, дом его наполнен антиквариатом, а жена дает уроки, чтобы помочь своей нуждающейся сестре. Виноградов был невероятно скуп. Профессор Ольга Сергеевна Ахманова, с которой я в университете в самых добрых отношениях (она знала еще в 1920-е годы А. Ф. Лосева, и он помнил, как она танцевала фокстрот, когда в квартире ее первого мужа профессора А. С. Ахманова собирались философы), рассказала, как она на заседании редакции «Вопросов языкознания» (Виктор Владимирович – главный редактор, и собираются у него дома) однажды чуть не упала с антикварного стульчика, когда тот под ней подломился, и как рассвирепел хозяин, видя нанесенный ему ущерб. О. С. Ахманова была женщина остроумная, веселая, но и очень ученая, заведовала кафедрой английского языка в МГУ, мы вместе сидели на Ученых советах и здесь, и в Областном пединституте, где тоже были членами совета. Там она обычно рассказывала любопытные истории во время защиты диссертаций или после, за традиционным угощением.
[Закрыть]. Ничего в памяти от лекций В. В. Виноградова не осталось. Он поручил мне разобрать какое-то собрание лингвистических книг (ему сказали, что я знаю языки) и по-моему только поэтому поставил мне зачет по какому-то семинару, который я не посещала и сдавать не готовилась.
А семинар Былинского, который на газетных материалах демонстрировал нам невежество журналистов! Былинский (я уже не помню его имени, но помню выразительность его лица) – автор замечательного справочника, которым в советское время пользовались всюду – в издательствах, на радио и телевидении. Тогда еще стыдились безграмотности в речи и на письме.
Сидим в шубах (почему-то вся моя память об институте сорок третьего – сорок четвертого годов – холод и шубы), слушаем, а может быть, только прислушиваемся к заунывному распеву давно мне знакомых стихотворных строчек. Молодой человек на кафедре, ему лет тридцать (говорят, скоро будет профессором), самозабвенно, прикрыв слегка глаза, упивается Блоком. Это Александр Сергеевич Мясников [204]204
Александр Сергеевич Мясников родился в 1913 году. Значит, ему был 31 год, когда он читал свой курс. Он достиг в дальнейшем больших идеологических постов – был в журнале «Коммунист», Академии общественных наук при ЦК КПСС, главным редактором Гослитиздата, а начинал скромно. Учился в Областном пединституте и аспирантуре в МГПИ им. Ленина.
[Закрыть]. Любит Блока и Куприна. Мы вскоре разгадали все его приемы на зачетах и поэтому смело идем на экзамен по русской литературе XX века. Знаем, что обязательно спросит, а кто ваш любимый поэт (или писатель). Не задумываясь, отвечаю – Блок, Куприн. «Ах, у Вас „Олеся“, ну расскажите, расскажите». Я стараюсь рассказать красочно. Получаю пятерку, да и большинство тоже. А не пойти ли на семинар к старым профессорам? Идем к Дживелегову [205]205
Алексей Карпович Дживелегов(1875–1952) – литературовед и театровед. Знаток итальянского Возрождения, переводчик пьес Карло Гольдони, главный редактор романской серии издательства «Academia». Человек исключительно благожелательный, ум живой, большой эрудит.
[Закрыть]или Нейману [206]206
Борис Владимирович Нейман родился в 1888 году, значит, когда нам читал, ему было всего 56 лет, но нам казался стариком, который так знал Лермонтова, что мыслился его современником. Мой дядя Л. П. Семенов – известный лермонтовед. Оба они знали друг друга не только по книгам, но и лично.
[Закрыть]. Мне это тем более приятно, что они знают моего дядюшку Леонида Петровича Семенова, знают и уважают. А то и к Ник. Нику Гусеву [207]207
Николай Николаевич Гусев(1882–1967) – секретарь Л. Толстого в 1908–1909 годах. Автор книги «Два года с Л. Н. Толстым» (1912,1928) и огромного труда «Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого» (1958–1960). Редактор юбилейного издания сочинений Толстого в 90 томах (1928–1958). Л. Толстой высоко ценил работу Гусева, называя его бесценным помощником. Н. Н. Гусев всегда оставался порядочным человеком. Когда реабилитировали моего отца, он дал самый положительный отзыв на запрос комиссии по реабилитации.
[Закрыть], как мы его зовем. Человек исторический – был секретарем самого Льва Толстого. Мне опять-таки приятно к нему идти – и дядюшку знает, а главное, моего отца помнит и высокого мнения о его работе «Лев Толстой в „Хаджи-Мурате“». Можно окунуться в старославянский у давнего знакомца, профессора Голанова, того, что с чайником на веревочном поясе прибыл к нам в Ойрот-Тура. Семинар Ивана Григорьевича очень мне помог, с удовольствием потом изучала разные учебники старославянского – и новые, и те, по которым когда-то учился Алексей Федорович Лосев.
Не ходить же на педагогику – скучища пренеприятная. Есть интерес к преподаванию – будешь хорошим учителем, а нет, так нет, сколько ни сдавай зачетов и экзаменов. Зато практика в школе у Николая Оскаровича Корста – одно удовольствие, и все девчонки влюблены в этого видного, полного сил человека, искрящегося умом и остроумием, знатока литературы и особенно поэзии. И почему он вдруг завуч в школе? Очень нас это интриговало. А он возьми, да перейди в институт, и стал вскоре важным профессором. Но и нас не забывал.
А вот самое любимое занятие – забираемся на широкий подоконник в одном из закоулков (их много в институте, и очень симпатичных, располагающих к беседам) и слушаем стихи нашей поэтессы Клеопатры, Клары Заклинской. Человек она горячий, сплошные эмоции, ногти грызет с остервенением, денег никогда нет, но стихи действительно хорошие, и читает без всяких вывертов. Рада я, что встретила ее через десятки лет, будучи профессором и читая античную литературу на Высших литературных курсах Литинститута Союза писателей (на Тверском бульваре, дом знаменит – в нем родился Герцен). Среди поэтесс-слушательниц – а там были и Римма Казакова, и Новелла Матвеева (повышали на курсах квалификацию! вот чепуха – талант живет сам по себе, какая еще квалификация?!) – подошла ко мне Лариса Романенко. Ну и чудеса! Да это наша Клеопатра Заклинская. Живет в Прибалтике, замужем за военным. Фамилия, естественно, другая, а вместо Клеопатры стала Клара Ларисой. Заново познакомились, и я получила в дар хорошую книжечку стихов «Лесные колодцы» (Рига, 1967) (она у меня и сейчас в шкафу). Вышла из нашего узкого кружка настоящая поэтесса. Приятно вспомнить.
Конечно, главное мое прибежище – библиотеки, особенно Историческая, и Иностранная, знакомые мне с первого курса. Там можно сидеть целыми днями – народу мало, время еще военное, за науку многим хвататься рано.
Вот когда с войны придут жаждущие учебы и науки, залы сразу наполнятся, а сейчас благодать. К тому же наши студенты языки иностранные знают плохо, а я могу читать на нескольких, поэтому книг – изобилие. Тут и французов изучаю – диплом пишу у Л. В. Крестовой, как упоминала выше, тут и почему-то привлекающий меня историк Средних веков Огюстен Тьерри [208]208
Огюстен Тьерри(1795–1856), французский историк, один из основателей романтического направления во французской историографии. Наверное, поэтому он мне был близок. Замечательно написана драматическая история завоевания Англии нормандским герцогом Вильгельмом Завоевателем (1066 год), битва при Гастингсе, гибель короля англосаксов Гарольда и т. д.
[Закрыть], а я Средние века люблю и мечтаю ими заниматься, хотя и древность греко-римская меня властно притягивает – вот бы поэзией греков или историей Римской империи, эпохой Цезаря и Августа заняться! А кроме того, русские символисты и Иннокентий Анненский – сколько я их переписывала в свои сшитые самодельные тетрадочки из шершавой, серой, неведомо откуда добытой бумаги (чисто хозяйственная документация, выброшенная за ненадобностью) или на выдранных из книг и словарей последних чистых страницах «для заметок», а то и между строк какой-нибудь завалящей брошюры – все можно приспособить, если нуждаешься.
В библиотеке не только книги. Там мы назначаем встречи с друзьями, свидания. И там же, прихватив с собой что-нибудь съестное, перекусываем – кипяток есть всегда. Не институтская аудитория, а залы библиотечные – вот где главная моя школа на третьем и четвертом курсах института. Совсем неожиданное, но радостное свидание подстерегает меня в старом здании Ленинской библиотеки. Очень я его люблю, этот большой зал с антресолями для людей ученых, известных. Но нас, студентов, уважают, привечают (служители еще сохранились старые, не то что нынешние, непонятно почему попавшие в библиотеки, озлобленные и наглые девицы – деться, видимо, некуда), помогают всячески. Сколько книг, альбомов, журналов я там перечитала на разных языках! И вот никак не могу найти одно издание; решила: пойду-ка к библиографической старушке – она все знает. Поднимаюсь по винтовой лестнице вверх, где библиографический скворечник (люблю эти старинные лестницы, и в нашей квартире на Арбате есть такая, старинная). Оглядываюсь, а старушки нет. Обернулась она, как в сказке, в молодую прелестную скромницу. Взглянула на меня, и мы уже обнимаемся и целуемся тихо, тихо – не шуметь. Это мой давний друг, сестра моего романтического друга в седьмом классе, Вадима (вместе за одной партой несколько лет), Туся (она же Инна по-настоящему) Штерн-Борисова. Началась наша трогательная дружба, скрепленная прошлым и тем чувством, которое питал к Тусе мой брат-изменник. Она ничего не забыла. Мы ездим к Тусе на дачу – лето жаркое, и мы среди поля, под небом со всех сторон открытым, пределов нет, на травке под кустами все рассказываем друг другу, печалимся, и кажется, что прочнее никогда не будет дружбы. Ан нет. Помешали Лосевы. Встреча с ними отодвинула в тень и Тусю-Инну, но сердце до сих пор тоскует, почему нельзя соединить вместе близкие, дорогие мне души? Почему? Нет ответа [209]209
И. С. Штерн-Борисова перевела в 1968 году книгу: Бейль И.Исторический и критический словарь. Т. 2 (изд-во «Мысль»). Значит, была еще жива, но, увы, мы так и не встретились.
[Закрыть].
Библиотеки устраивают вечера, куда приглашают известных людей. Запомнился один – в «Историчке» – встреча с генералом Алексеем Алексеевичем Игнатьевым (1877–1954), графом, русским атташе в Париже еще до революции (1908–1917). Приняв сторону Советской России как продолжения России имперской, граф помог сохранить в банках Франции 225 миллионов рублей золотом (сведения из энциклопедии), принадлежащих Русскому государству, и уже с 1927 года обосновался в советском торгпредстве в Париже – оказался очень дельным и дальновидным человеком.
Оказав столь важную услугу советской власти, он вернулся в 1937 году на родину, принят был как герой, и все мы зачитывались его книгой «Пятьдесят лет в строю» (она выходила первым изданием в 1939–1940 годах) – ну как же, придворная и высшая военная среда, Пажеский корпус, кавалергарды, адъютантство при генерале Куропаткине в Русско-японскую войну, дипломатические миссии в Скандинавии и Франции – увлекательная жизнь. И вот мы видим очень бодрого (ему под семьдесят) генерала, с гвардейской (не советской) выправкой, рост под два метра, совсем как, судя по фотографиям, великий князь, главнокомандующий русской армией Николай Николаевич Романов (да и Николай I и Александры II и III отличались высоким ростом; исключением был скромный император Николай II – на то его предки генералы, а он только полковник). Прибыл граф с супругой, молодящейся старушкой в какой-то старомодной огромной шляпе (она бывшая эстрадная певичка, но всю жизнь вместе). Нас поразил язык выступавшего перед нами графа – русский язык, сохранившийся в своей чистоте с далеких времен (так, между прочим, говорил в Московском университете профессор моей кафедры классической филологии Александр Николаевич Попов; его приглашали обычно в Малый театр проверять речь актеров, играющих в пьесах конца XIX и начала XX века), а помимо того, он как аристократ грассирует слегка и русские слова французского происхождения произносит именно по-французски. Замечательно, что он советскую власть именовал «советским режимом» и произносил это regimeтак изысканно и аппетитно, как будто никакого отношения к Советам не имеет. Ему задавали вопросы, он снисходительно (с высоты своего огромного роста) отвечал, a madameкивала головкой, и перья на шляпе колыхались. Все дружно провожали эту экзотическую в наших глазах пару. Зато запомнилось.
Кончалась студенческая жизнь, но меня, как ни странно (анкета плохая, а как известно, у нас главное – анкета и отдел кадров), рекомендовали в аспирантуру. Думаю, что дело было не в моих отличных отметках, курсовых и дипломной работе, а в Александре Зиновьевиче, который перед своим отъездом в Ойрот-Туру обещал маме помочь ее дочери.
И, как всегда, вопрос: в какую же аспирантуру, на какую кафедру? Не знаю, как быть, какой путь выбрать. Меня привлекают и Средние века (конечно, Запад), и мир прекрасных богов, героев, поэтов, владык и завоевателей – Древняя Греция и Рим. Начинаются переживания, раздумья, советы, даже переписка с дядей Леонидом Петровичем. Владимир Иванович Чичеров, мой давний благожелатель (о нем выше), советует заниматься античностью, древнее как-то безопаснее (он ведь знает мою биографию), тем более что в институте открылось новое отделение, классическое, и кафедрой заведует профессор Николай Федорович Дератани [210]210
Николай Федорович Дератани (1884–1958) – историк античной литературы. Единственный среди филологов-античников, или, как их всегда называют, филологов-классиков (классическая филология – язык и литература греко-римского мира), член партии (член ВКП(б) с 1940 года). Старые видные профессора старались не иметь дело с партийным функционером. Он не преподавал в ИФЛИ, а только в московских педвузах. В МГПИ им. Ленина Н. Ф. Дератани читал античную литературу с 1932 года. Когда советское правительство решило ввести после войны латинский язык в школах, Н. Ф. Дератани добился открытия в МГПИ им. Ленина классического отделения. Однако когда латинский язык исключили из школ за ненадобностью (особенно противились родители – кому нужно это старье), Дератани закрыл отделение, не раздумывая о судьбе учащихся студентов и преподавателей. Воспользовавшись тяжелой болезнью заведующего кафедрой классической филологии МГУ профессора Радцига, Н. Ф. Дератани создал комиссию по обследованию университетской кафедры, проявляя партийную бдительность в годы борьбы с космополитизмом. Н. Ф. Дератани добился отстранения беспартийного профессора и сам стал заведовать кафедрой вплоть до своей смерти в 1958 году. На кафедре насаждал борьбу с зарубежной классической филологией, требовал от преподавателей ниспровержения трудов культурно-исторической школы, своих же учителей Э. Нордена, Ф. Лео, Я. Ваккернагеля (в 1913 году он стажировался в Германии), а также крупнейшего русского лингвиста академика М. М. Покровского (ученики Дератани, в том числе И. М. Нахов, будущий профессор, член партии, «прорабатывали» академика Покровского за его учебник по римской литературе). Под руководством Дератани его приближенные выпустили учебник «История римской литературы» (1954 год, соавторы И. М. Нахов, К. П. Полонская, М. Н. Чернявский), где проявился грубый социологический подход. Не успев выйти, этот учебник сразу же устарел, а учебником М. М. Покровского «История римской литературы» 1942 года можно пользоваться до сих пор. Тот же примитивный социологизм, отвечавший «линии» партии, пронизывает насквозь «Античную литературу» (1946) и «Историю греческой литературы» (1949), которыми тоже никто не пользуется. Н. Ф. Дератани и в МГПИ им. Ленина, и в МГУ создавал на кафедрах нетерпимую обстановку для людей, желающих нормально преподавать, заниматься наукой и учиться. Много пришлось мне потратить сил, чтобы привести кафедру в МГУ в человеческий вид, когда я пришла в университет в 1958 году (сразу после смерти Дератани меня пригласили на заведование старые профессора С. И. Радциг и А. Н. Попов), и кафедрой заведовала с 1962 по 1996 год. В промежутке (1958–1962) временно заведующим кафедрой был профессор А. Н. Попов. Он мне и передал ее.
[Закрыть], который перед самой революцией защитил магистерскую диссертацию об Овидии на латинском языке, последнюю в Московском университете. Я еще новичок в хитросплетениях человеческих отношений, и особенно с подкладкой интриганской. Я ничего не знаю о профессоре Дератани, который принесет много страданий и Алексею Федоровичу Лосеву, и мне, – настоящий злой гений.
А вот есть еще профессор Нусинов [211]211
Нусинов Исаак Маркович(1889–1950) – литературовед и критик. Член коммунистической партии с 1919 года. Участвовал в рабочем движении в 1905 году, жил в эмиграции до 1917 года. Защитил диссертацию в 1924 году (в каком учреждении, не знаю, в университете историко-филологический факультет закрыли в 1921 году) на тему «Проблема исторического романа. В. Гюго и А. Франс». Писал о Л. Толстом, Чехове, М. Горьком, Леониде Леонове, Шекспире, Диккенсе, Роллане. Печатался на русском и еврейском языках (статьи о Горьком, Шолом Алейхеме, П. Маркише). Участвовал в идеологических спорах с политической окраской (с Г. Лукачем, М. А. Лифшицем, В. Ф. Переверзевым, с представителями ЛЕФ’а). В его ранних работах преобладала классовая тенденциозность, вульгарный социологизм. В книгах «Вековые образы» (1937), «Пушкин и мировая литература» (1941) Исаак Маркович отказался от своей классовой направленности и социологизма. Однако именно эти работы в период борьбы с космополитизмом подверглись критике. К тому же на кафедре в МГПИ у Нусинова были защиты диссертаций не только на русском, но и на еврейском языке. В 1949 году в годы борьбы с космополитизмом Исаак Маркович был репрессирован. Реабилитирован он посмертно.
[Закрыть]– это зарубежная кафедра, где сосредоточена вся премудрость от Средних веков до двадцатого века. Расхрабрилась и подошла к профессору с козлиной бородкой (есть что-то напоминающее Троцкого). Говорит с акцентом и голосом недовольным – потревожила какая-то мелюзга-студентка. Что, что? Какая аспирантура? Кто прислал? Никто? Замолк от удивления. Как это никто? Так не бывает. Никакой аспирантуры. Спасибо профессору Нусинову, что отказал мне в аспирантуре. Как хорошо, что я такая наивная дурочка вовремя выслушала его отказ, и надо сказать, он меня не огорчил.
Уж очень неприятный оказался мой высокоученый собеседник – стояли, помню, среди колонн греческого дворика. Не дай Бог у такого быть в аспирантуре. Но я благодарна профессору Нусинову за его честный отказ, без оговорок и уверток. В этом благо.
А вот классическая филология оказалась настолько забыта властями, что даже единственный партийный среди всех профессоров-классиков Н. Ф. Дератани не побоялся моей анкеты и принял в аспирантуру кафедры классической филологии. Более того, он стал моим научным руководителем и гордился чрезвычайно таким приобретением, так же, как потом неистово ненавидел, уяснив, что я – ученица не его, а опального Лосева, и готова всеми силами защищать гонимого.