412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аза Тахо-Годи » Жизнь и судьба: Воспоминания » Текст книги (страница 15)
Жизнь и судьба: Воспоминания
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:37

Текст книги "Жизнь и судьба: Воспоминания"


Автор книги: Аза Тахо-Годи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)

Рассказывает мама, что работает в прачечной, где тепло, вода горячая, мыло, но и утюги тяжелые – за чистотой следят, инфекций и эпидемий избегают всячески. А то была и в пошивочной – целая фабрика одежды. Там заработала больной позвоночник – ведь все время согнувшись. А в прачечной от тяжелых стирок и утюгов – опущение внутренностей (предстоят еще страдания и операции). Лагерь работает день и ночь, а вот когда война начнется, тут мама моя едва живой останется, и такую ее, как там говорят, «доходягу» и выпишут на свободу.

Мы, приезжие, – ведь я не одна такая, – идем обедать в столовую для ИТР – инженерно-технических работников, по дороге на деревянных мостках беседуем о пустяках, будто и лагеря никакого нет. Ну совсем, как в Москве: столовая чистенькая, столики со скатертями белыми, обед хороший, официантки – в фартучках белых и белых наколках разносят блюда, ничуть не хуже столовой, где мы – студенты – обедаем. Официантки – заключенные, а столовая для свободных, вольнонаемных (в лагеря для заработка многие нанимались) и для «сотрудников» лагерных, для начальства, отнюдь не для жен врагов народа. Не помню, как прощались, как спешила я на «кукушку» – ходит редко, и опять ночь да ночь кругом. Правда, что темень темная – Темники проклятые, и потемки потемками – Потьма ненавистная. Да и станция именуется примечательно – Явас, так и кричит как будто: вот я вас! Не всем же на свободе жить, и лагеря не мешает попробовать.

А тут и война пришла. 22 июня – в тот самый день и месяц, когда увели отца в 1937 году. Запомнила этот день навеки. Пришла война для нас, студентов, совсем неожиданно. Узнали днем на занятиях, и мальчишки тут же побежали записываться добровольцами, но студентов пока не брали, а мы, девчонки, тоже сразу в медсестры. Все происходило с невероятной быстротой, но ощущения скорого конца войны не было. Нет, нам казалось, что долго-долго никаких мирных дней не увидим. Не помню, чтобы вслух выражали признаки особого патриотизма, произносили речи. Нет. Просто пошли записываться добровольцами. Больше задела, и очень сильно, отмена стипендий для всех, независимо от успеваемости. Тут же многие из ребят стали искать работу, занятия пропускали, а некоторые вообще бросили институт и разъехались по домам.

Наша небольшая компания бодрилась и делала незаинтересованный вид – ну что там война, ничего, поживем еще. Иной раз собирались вместе поболтать, повеселиться, что-нибудь вкусное поесть – пока всего полно в магазинах, еще только начало. То собирались у одной подружки – квартира пустая, то у другой – в доме Нирнзее, доме примечательном, самом высоком в Москве, где длиннющие коридоры, устланные красными дорожками, и всё двери, двери, двери, а за ними отдельные маленькие квартирки [163]163
  Дом строил в 1912–1914 годах архитектор Э. Р. К. Нирнзее в Б. Гнездниковском, 10. Дом для холостяков и маленьких семей. В доме была общественная столовая, на крыше – ресторан и место отдыха. В подвале в 1915 году поселилось театральное кабаре «Летучая мышь».


[Закрыть]
. В той, где мы собирались, две комнаты, отделенные аркой, и забавная маленькая кухонька. Зато вид в окно замечательный – высоко, вся Москва перед тобой. Воображаем (до чего же наивно, по-детски) «пир во время чумы». Как же, на столе пирожные и бутылка вина (вот так пир!) марки Шато Икем – якобы французское. Такого вина я больше никогда не встречала [164]164
  В воспоминаниях князя Сергея Евгеньевича Трубецкого «Минувшее» (Париж, ИМКА-Пресс, 1989) я с удовлетворением прочитала, что на званых обедах князей Трубецких и Щербатовых подавали только заграничные вина (русское пить неприлично) – бордо, «красное и белое, – и, надо сказать, – пишет автор, – что такого Сотерна или Икема, который я пил у нас и у других в России, во Франции мне пить не приходилось» (с. 18). Значит, и мы оценили Икем (один из сортов бордо). С. Е. Трубецкой – сын философа Евгения Николаевича Трубецкого, которого знал А. Ф. Лосев и у которого в Московском университете учился мой отец.


[Закрыть]
. Но и этого мало. Бегаем в оперетту, в сад «Эрмитаж». Там ставят бессмертную «Сильву» Кальмана. Героиню играет известная чешская актриса с русской фамилией Стефания Петрова (только ударение на первом слоге). Отец героя – великолепный Ярон [165]165
  Григорий Маркович Ярон (1893–1963). О его постановке «Сильвы» (он еще и режиссер) 1941 года см. в Музыкальном энциклопедическом словаре. М., 1990 (ст. «Ярон»).


[Закрыть]
. Постановка блестящая. В разгар действия – воздушная тревога. Не думайте, что все разбежались или попрятались. Нет. Вышли в сад под деревья. Тревога быстро кончилась, к счастью, и мы успешно дослушали и досмотрели любимую оперетту. Наслаждались в Художественном «Пиквиком», а в ложе справа сидел Антони Иден (лорд Эйвон) – министр иностранных дел Великобритании, нашей союзницы. Вспоминала, как с родителями смотрела «Дни Турбиных», и в ложе – наше правительство. Вспоминала, как с отцом слушали скучнейшую грузинскую оперу Палиашвили «Абесалом и Этери» в Большом, и в ложе сидел Сталин (была декада грузинской культуры).

А тут – вовсю идет война, настигает нас.

Уже заклеивают окна бумажными полосами (от взрывной волны), ставят ящики с песком у подъездов под стенами домов – от зажигательных бомб: песок будет их гасить. Но, думаем мы, ведь их еще надо поймать и сбросить в песок, значит, придется лезть на крышу и дежурить, скорее всего ночью. Тут мы задумываемся, и особенно когда неожиданно среди ночи раздается вой сирен, лучи прожекторов скрещиваются в небе, гул летящих самолетов, выстрелы, видимо, зениток, падающие осколки непонятно чего, то ли бомб, то ли сбитых самолетов. Ужас охватывает нас, но вот и отбой дают. Что же случилось? Неужели немцы так дерзко прорвались в Москву? Да ничего не случилось – это пробная тревога. А ну-ка посмотрим, как поведут себя москвичи? Для москвичей же, особенно старшего возраста, – испытание тяжелое. У кого обморок, у кого дыхание перехватило, у кого сердечный приступ. Впоследствии мне рассказал Алексей Федорович Лосев, что его учитель по университету, близкий ему человек, уже старик, известный ученый и член академии наук СССР Николай Иванович Новосадский скончался от сердечного приступа в эту замечательную ночь имитации вражеского налета.

В институте у нас, как и всюду, в расписании – военное дело. Обычно мы с презрением к нему относились, подумаешь – разбирай да собирай какие-то железки, и я – самая отстающая, обычно или незачет (пересдавала потом), или едва-едва натянут «тройку». Да и наши военруки хороши – двух слов связать не могут, неотесанные. Но теперь всех обуяла страсть – к войне будь готов! Всегда готов! И куда лень делась и куда исчезло презрение? Да и военруки вдруг стали совсем другие – по-человечески говорят, разъясняют каждую мелочь, показывают образцы стрелкового оружия, хвалят. Все это, конечно, давно списанное с армейских складов, но все-таки не железяки. Мы с азартом ходим на некогда нелюбимые занятия. И я, двоечница, быстро, буквально с закрытыми глазами, собираю и разбираю затвор винтовки (это пустяки), а главное, – достаточно примитивный пулемет. На медсестерских занятиях старательно испещряем тетради записями, но главное, учимся держать в вытянутой руке самый настоящий тяжелый револьвер, уж какой системы, не помню (наверное устаревшей). Очень горжусь, что рука не дрожит – вот бы выстрелить, и каждый ждет похвалы от инструктора. Но когда ведут нас в обычную больницу, чтобы там на живых людях делать уколы, то все наставления летят прахом. Уколы делать так и не научилась: видите ли, боюсь уколоть живое тело – вот глупая! А когда увидела мертвое, да еще на полу, какое-то серое и под серым грубым мешком, то стало тошно, и я чуть не потеряла сознание. Вот вам и медсестра военного времени. Нет, это не для меня. Противогазы мы дружно выкинули, а сумки из-под них оставили. Очень удобно для самого необходимого.

Тем временем стали нас переселять с места на место. Стромынку забирают под госпиталь, всех рассовывают, кого – куда. Сидим в какой-то школе на окраине. Уже на Москву начались налеты, а мы на первом этаже, в вестибюле. Прижались друг к другу, сердце сжимается. Грохот, бах, бах, так и кажется, что сразу в тебя и – конец. Темно, зябко, пытаемся о чем-то говорить, чтобы не слышать грохота. Удивляемся одной из наших девчонок – в Париже родилась, вот те на. А мы и не знали. Да как же ее не арестовали – первая мысль. Да, да, в паспорте так и стоит – место рождения: Париж. Потом уже не удивлялась, когда другая – родом из Харбина. Живут, оказывается, – пока. Еще неизвестно, что с ними дальше будет. Нет, никакой мне заграницы не надо. В анкетах писала с особенным удовольствием – за границей родственников нет. Зато свои – лагерники.

И снова школа, уже другая. Классы светлые, школьников почему-то нет. Мы, студенты, вместо них. Везет нам на школы, еще встретятся на долгом пути. В этой мне нравится. Лежим на каких-то тюфяках прямо на полу, но зато за загородкой. Мы в школьной канцелярии расположились. Ничего, кроме тюфяков. А вещи-то наши где? На Стромынке, конечно, в камере хранения. С собой самое необходимое в сумках противогазных, в авоськах. В те времена это очень важная часть человека. Именно часть. Без авоськи – никуда, и какие-то кулечки, бумажные, газетные. Еще не дожили до эры полиэтиленовых пакетов, у нас простота нравов. Едим тоже попросту, очень вкусно, одно и то же каждый день два раза. Порошок клюквенного киселя разведешь в стакане кипятком и уплетаешь с хлебом. Порошок этот – самое дешевое, и он всюду, и даже маленькие кубики киселя есть, еще лучше. Наверное, в Москве запасены на всякий пожарный случай горы этих кубиков, теперь их «выкинули» – продают. Но с хлебом не так просто – уже в июле ввели карточки. Иной раз соберемся – и за город, хоть немного отвлечься и развлечься на природе, подальше от толп, заполняющих улицы и довольно возбужденных. Чего-то ждут, чего-то опасаются. Большей частью бегают по рынкам, рыночкам, магазинчикам, пока еще покупают, расхватывают. В первую очередь мыло, соль, спички – известный аварийный набор. Нам же ничего не надо. Мы свободные птицы, ничем и никем не обремененные. Надо сказать – ощущение интересное, совсем особое. Главное – все вместе, ты не один, что, между прочим, одиночества внутреннего не исключает.

Но вот мы снова переезжаем, прихватив противогазные сумки и авоськи. Попадаем в самое интересное место, к Петровскому бульвару, в бывший «Дом крестьянина». Да ведь это знаменитая Трубная площадь, дореволюционная Труба [166]166
  Название Трубная площадь произошло от водосточной трубы, через которую текла река Неглинная, в 1817 году заключенная в подземную трубу. На углу площади и Цветного бульвара находился в 1980 году дом Политпросвета МГК и МК КПСС, с 1997 года Общественно-политический центр. На месте этого дома были ночлежка, описанная Вл. Гиляровским, и трактир «Ад». Примечательно, не правда ли?


[Закрыть]
, где продавали птиц и где по всем переулкам и закоулкам – подозрительные заведения (читайте Куприна «Яму» и бытописателей Москвы). А тут вдруг гостиница для приезжающих в Москву крестьянских ходоков, как будто на белом свете есть еще живой крестьянин. Он – анахронизм. Всюду коллективы и колхозы. Так вот в страшные дореволюционные времена в этом длинном-длинном вдоль бульвара доме (на углу бульвара и Неглинного проезда) помещалось известное увеселительное заведение. Соответственно, и дом построен удобно – коридоры длинные, длинные, путаные, путаные – лабиринт. И всё двери, двери, двери – отдельные кабинеты для клиентов-посетителей с дамами. Есть и залы – видимо, бывший ресторан, бывший для танцев и еще какие-то бывшие. Всех нас расселили тоже по бывшим кабинетам, и мы ходим друг к другу в гости, собираемся маленькими компаниями; окна черной бумагой плотной закрыты, да еще шторы, и в комнате тепло – ведь лето, и уютно. Кто гитару перебирает, кто подпевает. Ну и что, если война, если грохот за окном и бомбы падают? Мы молоды, и вместе не так страшно. Уже вражеские самолеты летят к Москве, а у нас уютно и дружно. Правда, по лабиринту коридорному одному ходить жутко и холодно – полы выложены камнем (ковры исчезли с великим Октябрем и посетители сгинули). Ни души, все по своим каморкам. Заслышишь шаги вдалеке, неприятно, знобит. Кто идет? Войти с улицы может любой. Ходим поэтому по два-три человека и разговариваем громко: если чужой, пусть не приближается.

Опасения отнюдь не напрасные. Прибегает кто-то из наших мальчиков, глаза большие, руки дрожат, бледный. Наткнулся в самом дальнем закоулке лабиринта на труп. Недолго думая, решили идти на Петровку, 38, в Угрозыск, благо с нами рядом. Даже очень интересно. Целое событие! С какой важностью и серьезностью отвечали мы на вопросы следователя. Мало нам войны – убийство! Да рядом с нами, тут же, в этом фантастическом доме. Но были счастливы, когда наконец попали в здание своего института, подальше, подальше от бывших увеселительных заведений.

Но это про себя, а «на миру» – коллектив. О нас институт помнит, мы не брошены и на занятия даже ходим. Смотреть же поздним летним вечером, как летят из Москвы красные огоньки, а ты сидишь на природе, со своей дружной компанией, – зрелище не очень приятное, какое-то завораживающее. Огоньки ведь не простые: немцы, бомбардировщики – и бах, бах! – взрывы слышим, сбрасывают по дороге оставшийся груз и как раз на поля и домишки дачные. Кажется, что именно тебя охватит огненный вихрь, что в тебя целятся, ты – мишень. Ребята кричат мне: «Да спрячься ты в овраг, что ли, в орешник». Думают, что там наверху, в небе кто-то зоркий прицелится в мое пальто английское, белое в клеточку. Лезешь ползком к оврагу, там безопаснее.

А то видишь у площади Лубянки печально знакомой, где станция метро «Дзержинская», очередь длиннющую, ее с раннего утра занимают женщины с колясками, с детишками. Мне тоже пришлось дважды приютиться в метро. Шла по Петровке, а тут сирена воет, попала в метро у Большого театра. Потом – рядом с Лубянкой – опять сирены. Деваться некуда, побежала вместе с очередью в разверзтую благодетельную пасть глубинную. Там порядок, никакой паники. Раз уж попал сюда – будь покоен, ничего с тобой не случится. Между рельсами, на полотне, где снуют обычно электрички (вот это-то и странно), газеты разостланы, и мы все вповалку устраиваемся. Лежишь, клубочком свернувшись, а на платформе – те, кто с колясками. Полная тишь, тишина глухая. А в ушах как будто прибой шумит, будто морскую раковину приложили к уху (в детстве бывало). Вылезешь на солнце из подземных благодетельных недр и зажмуришься – неужели день светлый, а там в глубине казалось – глухая ночь. И сразу есть хочется, но есть нечего. Пока доберешься до школы, где за загородкой тюфячки на полу и стакан клюквенного киселя с куском хлеба.

А дни подступали важные, и бомбы падали чаще, да всё в центр. Говорят, целились в Кремль да в здание ЦК партии на Старой площади. Потому Большой театр весь накрыт какими-то декорациями. И он совсем не театр, а настоящий лес, а рядом зенитки и девочки-зенитчицы. На площади у Большого театра мы все с восторгом и удивлением будем созерцать распростертый вражеский самолет, специально выставленный для обозрения публики, – пусть знают, что Москва не беззащитна. Но уже напротив телеграфа дом высокий разбит. Стена обрушилась, и висят в воздухе пустые квартиры, мебель видна, кровати, столы. За Смоленской площадью, где Проточный переулок, вблизи метро – тоже развалины, за кинотеатром «Художественный» на Арбатской плошали большой пустырь, земля разворочена, воронки, кирпич битый, ветер бумагу носит, обрывки летят, песок, глина, и какие-то люди ходят по пепелищу, что-то ищут, шарят, копаются в обломках. Не знала тогда, что в ночь с 11 на 12 августа дом № 13 по Воздвиженке (это как раз рядом с Арбатской площадью), большой пятиэтажный с улицы (со двора четырехэтажный, такой уж странный), уничтожен фугасной бомбой. В доме этом жил профессор Алексей Федорович Лосев (в эту грозную ночь они с супругой ночевали на даче в Кратове), в развалинах дома откопали старика под 90 лет – жив был, а рядом на диванчике мертвая старуха, его жена, – родители Валентины Михайловны Лосевой. А по развалинам ходили мародеры.

Хочется на позднем солнышке погреться – нас в институте поселили для пущей безопасности в полуподвальном помещении. А какая же безопасность, если бомба в 500 килограммов на крышу? Так всех и накроет (бомбоубежищ настоящих в Москве нет, всех в метро не спрячешь). Любимое место – Тверской бульвар, самый его конец, совсем у Никитских Ворот, где стоит памятник Тимирязеву. Но, увы, памятник без головы, снесло взрывной волной, так и валяется неподалеку – потом снова приставят: это ведь памятник, а не человек. Здесь площадка посыпана песочком, скамейки греются на солнце, и я тоже, сижу, читаю какую-нибудь французскую книжку или том Шпильгагена из Пушкинской библиотеки. Рядом обычно старушки да старички, на меня никакого внимания. Но вдруг слышу: «А Вы не боитесь сойти за шпионку? Книжки-то иностранные, а у нас, между прочим, война». Голос веселый, несерьезный, видно, кто-то хочет познакомиться. Так и есть, какой-то художник подсаживается и вежливо беседует – не с кем поговорить (человек в летах, в армию не берут). Так мы не раз, сидя на солнышке, рассуждаем об импрессионистах и прерафаэлитах. Еще не разорили щукинскую коллекцию на Пречистенке (это будет позже, после войны), и мы с ребятами там не раз бывали. Очень оказался симпатичным сосед по скамейке. Так, видимо, и остался без собеседника – мне уже было не до прогулок. Я на память о последних летних днях неподалеку сфотографировалась: на голове вышитая мамой тюбетеечка, из-под нее длинные косы, на плечи накинут алый шелк с белыми чайками, улыбка лукавая. Что-то неуловимо восточное, или по-научному «каспийская подраса средиземноморской расы», как сразу признал известный археолог Борис Алексеевич Куфтин, встретившись со мной в доме Лосевых.

В институте нас все больше обучают стрельбе. Интересно, но как-то несерьезно и вряд ли пригодится. В мишень – одно дело, а в человека? Нет, страшно в человека. И правда, так и не пригодилось. Да я бы и не спустила курок. Если только вдруг, от неожиданного испуга.

Мы дежурим, обходим огромное здание сверху и до самого низа (у всех свое расписание). Подвалы здесь, как и положено, старинные, глубокие, запутанные. Предполагается, что в них может проникнуть враг, соглядатай, шпион. Два-три человека никогда не спустятся в подвалы – страшно по-настоящему. Собираемся группами, в руках фонари, на всякий случай спички, свечи и почему-то длинная веревка. Ребята смеются: «Давайте закрепим ее у входа в подземелье». Вспоминаем нить Ариадны на Крите, и правда – ненужную эту веревку привязали при спуске. Идем, кричим (думаю, что со страха) в непроглядном мраке, среди мусора, паутины, каких-то завалов – видно, никогда ни у кого рук не хватало убирать это подземелье, да и для чего? Вражеских элементов нигде нет, а может быть, в завалах прячутся? Зато распугиваем криками и фонариками крысиное царство, разбегаются по темным углам, визг, топот, да, самый настоящий, а вовсе не шорох. Их тут целая орда. Мы смеемся, выбираясь из этого затхлого, жуткого лабиринта: «Зачем нужен был пожар 1812 года? Крысы сожрали рукопись „Слова о полку Игореве“». Граф, наверное, прятал от пожара в глубинах своего дворца. Но этого мало. Если уж мы обследуем отвратительные подвалы, то на крыше, у самого неба, тоже обязательно побываем.

Как я боялась горной высоты, а тут пришлось лезть по винтовой лестнице на крышу. И не просто на крышу, а на вышку, высоко-высоко над крышей примостившуюся. Нечто вроде насеста со скамеечкой и железными перильцами. Неужели это была я, да кто поверит? Я сама в первую очередь удивлюсь. Ничего не поделаешь. Да, действительно это была я, тоненькая, кареглазая, косы длинные, ниже пояса, руки как будто худенькие, но, это я давно заметила, очень сильные. Схватившись за перильца, сжимая их крепко, крепко, всматриваюсь я в ночь. Мрак полный, нигде ни огонька и только мирное сияние звезд в московском военном небе. Дух захватывает. Красота невиданная, поспорит с горными высями. Помните гётевское: «Über allen Gipfeln ist Ruh?» [167]167
  Goethe.Wanderers Nachtlied – «Ночная песнь странника».


[Закрыть]
, которое по-русски с невыразимой тоской преобразил Лермонтов: «Горные вершины / Спят во тьме ночной». Но конец, конец главное… «Warte nur, balde ruhest du auch» – «Подожди немного, отдохнешь и ты». А помните в чеховском «Дяде Ване»: «Мы отдохнем, отдохнем… Мы увидим небо в алмазах». Горные вершины и ночное небо в алмазах видела я в счастливые годы детства в Дагестане. Вижу и сейчас алмазное сиянье в московском, военном небе. Но отдохнуть вряд ли дождемся.

Зато дождались мы 16 октября, страшной московской смуты. Думаю, что не хуже была она той, старой, в XVII веке, тоже во времена военные. И тоже интервенты, враги, тогда поляки, да самозванцы, да людишки подлые, да беглые казаки… Но это тогда, во времена царствия и междуцарствия. Здесь мы, студенты, видим картины небывалые по нашим понятиям в стране социалистической, да при порывах патриотических, уже свершившихся. Мы свидетели подвига летчика Виктора Талалихина [168]168
  Имя Виктора Талалихина я помню всю жизнь. Погиб этот двадцатитрехлетний молодой человек под Москвой 27 октября, а я родилась 26-го. Вот и помню.


[Закрыть]
. Он первый ночным тараном сбил вражеский бомбардировщик над Москвой в августе сорок первого – наше общее лето. И такой позор здесь в столице, брошенной на произвол! Толпы мечутся по улицам, двери магазинов разбивают, склады грабят, тащат сахар, муку мешками, да и вообще, что попадает под руку. И все это под вопли репродукторов и бодрые, веселые марши. Песни-то все патриотические, призывают к борьбе с врагом, прославляют героев, а марши торжественно-победные. И эта разноголосица оглушающая день и ночь – видимо, по приказу включили, как говорят, «на всю катушку», а выключить некому – сбежали, и бегут, бегут. Да еще костры горят – жгут бумаги, документы. Дым, гарь. Ходят страшные и странные слухи. Где правительство? Где Сталин? То, говорят, в глубинах метро, то в Куйбышеве. Почему не в Кремле – он вождь, он все видит, все знает. Но слухи шепотом. Чего там раздумывать, грабь, запасайся, черный день пришел. Говорят, немцы под самой Москвой, в Крюкове по Киевской дороге.

Осень противная, холодная, лужи стоят ранним утром с ночи покрытые ледяной пленкой. Зима наступает рано. Уже все признаки ее будущей лютости. Ветер несет листья с почти голых, сиротливых в своей нищете деревьев. По Москве, ближе к окраинам, наши же студенты, да служащие, да рабочие, те, кто не ушел в ополчение (предчувствуем и узнаем вскоре, чем это ополчение безоружных кончилось – смертным боем, единицы вернулись), копают противотанковые рвы, вкапывают надолбы из скрещенных рельсов – танки вражеские останавливать. Остановишь их, поди – опять глухой ропот. Нет спасения.

И вдруг среди разбоя, воя репродукторов, никому не нужных маршей с лживой бодростью – шеренги молодцов: все, как на подбор, высокие, здоровые, в полном зимнем обмундировании, шеренги бойцов, волосы русые, глаза светлые, шагают без песен, сосредоточенно, мерно, тяжело, земля вздыхает от их поступи – богатыри, спасители. Сибиряки пришли, одним словом. Разве забудешь, как бросались мы к ним навстречу, с каким восторгом, плачем, каждого обнять хочется, но идут вперед строго, защитники. Вот кто пришел спасать Москву от позора. Мы, встречавшие и своими глазами видевшие, так и поняли. Мы – свидетели, народ молодой, непосредственный, наверное, наивный, неискушенный, но зато искренний, без лжи и фальши. Для меня особый праздник это великое событие. Двадцать шестого октября мне исполнилось девятнадцать лет, мой день рождения. Ни отца, ни матери, ни близких, пожаловаться некому. Только осень, ветер, лужи с мокрой мертвой листвой. Иду по лужам, холодно, одиноко, а в голове сами собой складываются строчки, может быть, стихи, если есть в них рифма. Я ведь известный фантазер-стихоплет. Нет чтобы плакать, так стихи вместо слез:

 
Хмурое октябрьское утро
Обволакивает город-великан.
Мне сегодня 19 стукнет,
А вокруг лишь лужи да туман.
 
 
Жизнь мелькнула лентой кинофильма.
Прежде счастье не давало ей дремать,
А сегодня рок неумолимый
Обрывает тоненькую прядь.
 
 
Для чего три Парки в древнем Риме
Терпеливо нить мою пряли,
Для того ль, чтоб в глинистой могиле
Мне заснуть от ужасов войны?
 

Мысленно произнесла свое творение, неожиданно сложившееся, – сама себе посвятила, – и тут, опять-таки совершенно невольно и даже вслух я произношу последнюю строку так:

 
Мне заснуть и не писать стихи.
 

Сразу в голове ясность, и я, вполне довольная своим остроумным финалом, смеюсь. Даже грусть прошла.

В этот же день объявили – мы эвакуируемся. Новостью особенной такая весть не была. К концу лета и особенно в сентябре начался великий исход из Москвы. Жители уезжали со своими предприятиями, заводами, фабриками, учебными заведениями, оставляли комнаты в коммуналках. По правилам, чтобы их не потерять, надо платить квартплату, находясь в отъезде, но многие квартиры ловко занимали оставшиеся под видом военной необходимости, и хозяевам дорого стоило отвоевать свою жилплощадь. Каждому понятно, что такое квартирный вопрос в Москве, когда большинство огромного города ютится по спасительным коммуналкам. У нас, студентов, такой проблемы нет.

Мы – бездомные, нас спасают общежития: уедем, ну и что, в другом месте нас снова ожидает общежитие, все-таки институт проявляет заботу о своих учащихся. Мы действительно подопечные нашей администрации, нас опекают, и, надо сказать, старательно. Если не станет студентов – институт закроют.

Уехать не так просто для отдельного человека. Надо быть очень самостоятельным или зажиточным или со связями, чтобы пускаться в путь независимо ни от кого. Предпочитают с коллективом. Станет тяжело тебе, зато всем вместе тяжело, и каким-то образом совместные усилия помогут. Многим семьям никак невозможно бросить тяжелобольных, стариков-родителей, новорожденных. Остаются под бомбами, обстрелами, холодом и голодом. Какая же война без холода и голода? Хотя и в довоенное советское время (не путайте с так называемым «мирным временем» – это до первой войны 1914 года, – которое вспоминают с умилением) много наголодались в благословенных краях Украины, черноземной России, Волги и Кубани [169]169
  Помню рассказ нашей домработницы Нюси в конце сороковых, когда я посещала маму во Владикавказе. Она родом с богатой Кубани, но голод в 1930-е годы заставил голодающих поедать людей (главным образом детей и молодых – мясо нежнее). Она случайно вечером услышала, что жребий пал на нее. Ночью бежала и странствовала, пока не осела в городе Владикавказе. От шока она лишилась слуха и обоняния. С ней объяснялись жестами, писали на бумаге – она была грамотная, работящая женщина. Погибла, когда спала, от дыма, что-то загорелось. Но запах дыма из-за потери обоняния не почувствовала.


[Закрыть]
. А что будет в войну и после войны, уму непостижимо.

Помню, что когда я в 1944 году приехала к маме в город Орджоникидзе (он же и Владикавказ, и одно время именовался по-осетински Дзауджикау, хотя в городе, а это почти вся Осетия и есть, большинство населения – русские), то в окна нашего дома то и дело стучали оборванные, голодные, измученные странники, прося хоть какое-нибудь, пусть жалкое подаяние, и мама, помня свое лагерное впроголодь житие, всегда находила, что подать, – шли с запада на восток.

Вот и эвакуация – на восток, на восток, на Урал, за Урал, в сибирские просторы, а если можно, то и дальше. «За хребтом Кавказа», куда когда-то думал скрыться Лермонтов, спасаясь от всевидящего глаза и всевидящих ушей голубых мундиров, никакого спасения не могло быть. Пламя войны занимается быстро, огненными языками охватывает земли, казалось бы, далекие от западных пределов.

Наш институт покидал Москву вполне организованно. Сначала разведали, где можно найти такое пристанище, чтобы не голодать, а кормиться вполне прилично, устраивать свое хозяйство, добывать провиант в окрестностях. Надо сказать – поступали достаточно разумно. В конце концов остановились на краях далеких, обильных. Горный Алтай – вот куда лежал наш путь. Я, как всегда, и не подозревала, что самый близкий и родной мне по духу человек, Лосева Валентина Михайловна, в тех же самых местах пребывала в лагерной зоне – широко раскинул свои щупальца пресловутый ГУЛАГ, оплел проволочной паутиной Россию [170]170
  Рекомендую читать переписку супругов Лосевых: он – на Беломорканале, она – в Боровлянке на Алтае. См ..Лосев А. Ф., Лосева В. М.Радость на веки. Переписка лагерных времен. М., 2005.


[Закрыть]
.

Примечательный день 7 ноября 1941 года, суровый, морозный (зима легла в этом году рано и всю войну будет лютовать). Снег падал хлопьями на серые солдатские шинели, на винтовки с примкнутыми штыками – уходили биться за Москву. И, о чудо, Сталин на мавзолее, и на него падает снег. Провожает. Напутствует.

Есть приказ нам собираться, что нетрудно – живем в том же здании, откуда намечен путь достаточно сложный. Брать предписано минимум. Только один чемодан у каждого да на спине рюкзак или мешок с продуктами. Итак, с чем я готова расстаться? Да почти что со всем, как и мои сокурсники. Книги, конечно, бросаем – там будет библиотека, значит, и книги; тетради тоже бросаем. Грустно, что альбом, подаренный Борисом Тибиловым, приходится оставить, вырвав лист с посвящением – его в клочки, память – прочь.

Подушку бросаю (дальше расскажу, как я ее заработаю, да, именно заработаю, но нескоро), беру крохотную «думочку» на пуху – не весит. Одеяло у меня байковое. Ватного вообще нет, шерстяного тоже – это вам не родительский дом с папой и мамой. Одеяло ремнями приторачиваю к чемодану. В нем все мое имущество – остатки детских летних платьев (тонка и могу носить долго), шерстяное, сшитое еще в мастерской ЦК, туфли мамины черного лака, кофточки вязаные – подарки мамы, дагестанские переметные сумы – хурджины (они до сих пор у меня – вышиты пестрой нитью), а в них самое дорогое – документы, в том числе брачное свидетельство родителей, и фотографии из родительского альбома, обнаруженные на полу комнаты Мурата среди хаоса (читайте выше). Главное – французская Библия на тончайшей рисовой бумаге, мелкий шрифт, лютерово Евангелие – вот и все мое достояние. Пальто английское белое в клеточку продала в скупку (см. выше), так что оно не обременяет. Перед отъездом в Мосторге на Петровке (бывший Мюр и Мерилиз) купила, наконец, настоящие кожаные туфли коричневые на среднем каблуке, устойчивые, удобные, за 250 рублей – тогда это обычная цена. Есть еще давний спортивный костюм – брюки и куртка, на лыжах не ходила, а на коньках в нем бегала. Костюм на себя. В брюках удобно. Как потом заметила, из нашей группы я одна в брюках, но после войны никогда не носила сей модный предмет дамского современного туалета, хотя ночные пижамы люблю и ношу с детства. Но это еще не вся экипировка.

А продукты? Трудно представить, как знатно позаботился институт о своих студентах. Каждому выдано 16 килограммов, то есть пуд, и распоряжайся, как хочешь. Продукты везем на себе, на спине, а чемоданы на склад. Потом их на грузовике привезут к нам в назначенное место в назначенный срок. На каждом – официальная бирка с фамилией и номером. Верим, сдаем, и не ошиблись. Рюкзака, конечно, у меня нет, да и откуда его взять? Зато есть лагерная марля – это опять мамин дар (марля в лагере заменяла многое). Шью (иголки, нитки и всякая мелочь при мне, захватила, уезжая из Владикавказа, хотя оставила там свои заветные три тетради – красную совсем детскую, голубую с краткими записями по-русски, бежевую с французскими стихами и альбомчик с рисунками Гуниба). Сшила вместительный мешок из двойной желтоватой марли, прикрепила самодельные ремешки, и рюкзак (а это и есть «заплечный мешок») готов. Осталось его наполнить очень вкусными запасами для арктических экспедиций со складов Севморпути: они питательные и самые настоящие продукты в виде брикетов. Тут гороховый суп, гречневая и пшенная каши, опять же клюквенный кисель в кубиках, хлеб в виде сухарных ломтиков и великолепное розово-белое сало, в дальнейшем мной очень даже оцененное, а в первый момент – отвергаю: фу, сало, есть не буду. Уж не помню, что еще там было. Да, сахар. Как же без него? Вот вам и целый пуд. Мешок за спину, вроде ничего, вынесу. И – в дорогу.

Дорога продумана не простая. Сначала обычная электричка – едем весело, перемена мест полезна, а для меня особенно. Я с детства страдала морской болезнью: ни поезд, ни извозчика, ни трамвай не выносила, чем раздражала родителей. А тут вдруг сама себе удивилась – еду в электричке, и хоть бы что – вот что значит война, все сразу перевернула, не только духовно, но и физически, даже физиологически. После такого полезного шока я не боялась никаких поездов, автобусов, грузовиков открытых и самолетов, больших и маленьких. И по шатким мостикам над бурной рекой перебегала, не глядя вниз, и по винтовой лестнице на вышку минарета, все – ничего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю