Текст книги "Жизнь и судьба: Воспоминания"
Автор книги: Аза Тахо-Годи
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
И московскую квартиру, что любезно предоставили власти пострадавшему от немецких захватчиков профессору (таких в Москве были единицы), надо устраивать в пустом доме, совсем не приспособленном для жилья. Кто бы помог, приласкал, согрел? Находились для помощи люди добрые, они всюду есть, только поискать, а вот приласкать, согреть – это труднее. И ее надо согреть, Валентину Михайловну, и его – Алексея Федоровича. Последняя ниточка – связь с прежней жизнью – оборвалась – похоронили Михаила Васильевича. Совсем остались одни. И вдруг оказалось – не одни. Есть живая душа, близкая, сама вроде как былинка, ни корней, ни опоры, а туда же – в помощники. Вот и хорошо, троим легче; а где трое во имя мое берутся, сказал Христос, там и я посреди вас. Так мы и собрались.
Иной раз приходилось оставаться ночевать на Арбате, спать на том самом коротком диванчике, на котором скончался 92-летний Михаил Васильевич. Ночевать страшно – крысы одолевают. Носятся, топочут по высоким книжным шкафам. В подвалах – хранилище овощей и пир для крыс. Единственное спасение – найти кошку, да еще такую, что крыс одолеет. Зима. Сугробы. Снег сверкает. Чистота. Ночь. Бегу по Калошину переулку к своей юной подружке Любочке Бобровой (дочь поэта и поклонница Надежды Павлович, поэтессы и духовной дочери оптинского старца Нектария в прошлые 1920-е годы). И вдруг из-под ворот кошка, да вдобавок рыжая, на снегу особенная эта рыжина. Я ее хвать, и в сумку. Сама не знаю, как успела. Сумку затянула и назад, домой. Прижилась наша рыжая, наша спасительница, та, что чуть не обгорела в печке, на тлеющих угольках – тепла искала. И крыс как не бывало, а потом и подвалы освободили [273]273
Пришло на память: 1997 год, у нас капитальный ремонт дома. Переставлялись книги, вещи, все, что есть, на другую половину. У меня юбилей – 75 лет. Сижу в кресле в пустой, разоренной столовой. Зато вокруг цветы – целая оранжерея. И мне приносит подарок любимая белая кошечка Игрунья, прямо к ногам трогательно кладет задушенного ею мышонка (дом почти разрушен, и мыши ожили, но крыс нет). Леночка, моя племянница, хорошо помнит это забавное поздравление.
[Закрыть]. Так мы вздохнули свободно. А то ведь крысиная орда людей не боится, а мне хочется поближе к ночи шкафы с книгами облазить, чтобы под самый потолок и чтобы порядок наводить. Но и тут надо соблюдать осторожность. У нас появилась новая кошка Мурка, место которой – высокие шкафы. Она озлоблена на жизнь (на двор не выпускали), забирается под потолок и оттуда бросается на всех, кто громко разговаривает и ее раздражает. Спокойна она только на коленях Алексея Федоровича, когда он работает и Мурка мирно мурлычет. Уже все привыкли говорить чуть ли не шепотом, если она на шкафах. Оттуда она ринулась на внука Елены Семеновны Постниковой (он еще был в меховой шапке), и мальчика едва успокоили, рыдал бедный. Но однажды Мурка сбежала. Открываю дверь на лестницу и вижу забавную картину. Посередине важная кокетливая Мурка, а в четырех углах по солидному коту – идут смотрины. Нашу квартиру заполонили крошки-котята, Муркины ребятишки. Что это было! Они всюду, в кабинете, лезут на столы, диваны, к Алексею Федоровичу непременно, катаются шариками пушистыми. На помощь пришли аспиранты – всех разобрали. Одного, самого хулиганистого, взяла моя ученица Люся в свой дом, в Барвиху, и он, по ее словам, вырос в огромного котищу и прославился на всю деревню своим буйством. Так что и мы не без живности в нашей строго интеллектуальной обители.
Допоздна разбиралась я с книгами и рукописями. Бывало, самовольно, за что получала от Валентины Михайловны нагоняй. От Алексея Федоровича – никогда. Постепенно научилась все бумажечки, записочки, листочки беречь, не выбрасывать рваные обожженные листы. Потом из них складывались вполне связные страницы, осколки погибших работ, то, что называют фрагментарными текстами. А для нас троих это были не просто тексты, а сгустки мысли, насильственно оборванные на полуслове. Как будто по живому резали, как будто кто-то сильный и грубый затыкал рот, не допускал договорить до конца уже все продуманное, любовно выношенное, до последнего вздоха проверенное.
После такой работы уже не хотелось спать, все горело внутри, тянулась душа к истокам, к тому, что породило эти удивительные страницы. И начиналось ночное чтение. Книг – необозримое количество, расставляли в специально заказанные мастерам шкафы до потолка, обязательно с закрытыми стеклянными дверцами, такие, чтобы в три ряда можно было поместить. Лосев обновлял, пополнял, возобновлял погибшую наполовину библиотеку. Книги были странно дешевы. Люди уезжали, бежали из военной Москвы, книги иной раз даже не продавали, а просто оставляли лежать аккуратно сложенными на улице, как это было на Моховой, около Университета. Приходи и бери. Букинисты процветали, библиотеки брошенные продавались за гроши. Мы с Алексеем Федоровичем постоянно обходили два раза в неделю весь центр со всеми знакомыми книжными, а иные приносили книги домой и просто приходили посмотреть, обменять книги и купить лишнее. Например, Д. Тальников («Книжная лавка писателей» на Кузнецкой) принес «Cor ardens» Вяч. Иванова, мне в подарок от Лосевых к дню рождения. В свое время театральный и литературный критик еще в 1920-е годы (как и Натан Венгров, что читал нам в МГПИ украинскую литературу «от Сковороды до Кочерги»), Приходил и Циппельзон, тот, что в «Вечерке» публиковал заметки, именуя себя «букинистом и коллекционером». Он снабжал книгами президента Академии наук С. И. Вавилова, был товароведом в магазине Академии наук (вот где можно разгуляться и запрещенного Мережковского нам продать). Там работала старшей в отделе букинистической книги строгая, милая Вера Тихоновна – всегда поможет (ушла на пенсию, и я ее навещала в Гагаринском переулке, в старом домике на третьем этаже, принося ей что-либо приятное для ее одиночества – Алексей Федорович следил за этим).
За Циппельзоном надлежало бдительно смотреть и не подпускать близко к книжным шкафам.
Уже в шестидесятые годы любили мы с Алексеем Федоровичем бывать на улице Герцена, почти напротив Консерватории, в букинистическом магазине на втором этаже, где иностранные книги, у красавицы Елены Павловны Волковой. Почему она товаровед, не очень понятно. По скромности своей не сразу призналась, что она супруга знаменитого художника Александра Дейнеки. Сколько интересных книг она нам припасала, очень заботилась об Алексее Федоровиче, и мы переживали ее горе, когда она в 1969 году потеряла мужа, писали ей о своих чувствах. Елену Павловну отличало изящество не только внешнее (всегда безукоризненно и современно одета), но и изящество речи, обращения, а главное, душевное. Еще был у Алексея Федоровича в те годы помощник в книжных делах Николай Николаевич Соболев, полуармянин, полуавстриец (говорил, что Соболев по-армянски «Самурян» – не выдумал ли?), бутафор и декоратор по профессии, страстный книжник. Уж если ходил с Алексеем Федоровичем к букинистам, то ни одной малейшей интересной книжечки не пропускал, шел прямо к полкам, лез под прилавки. Много чего приносил, но, как потом выяснилось от его родных, много чего и уносил. Любопытный человек. Женился вторым браком на Елене Николаевне Флеровой, статной пепельной красавице, и так ее обожал, что несколько лет только наслаждался своей любовью, нигде не работая, и распродавал свою великолепную библиотеку. А когда она исчезла, стал секретарствовать у Алексея Федоровича (иначе безработный, карточек не получает). Но и Елену Николаевну (уже после кончины Мусеньки) оставил с дочкой, тоже Еленой (в будущем талантливой художницей – давно в Соединенных Штатах). Николай Николаевич поучительно рассказывал, как надо звонить официальным лицам: набирает номер телефона и секретарше: «Говорит Николай Николаевич»… Та в испуге тотчас зовет начальника. Авантюрная жилка нашего Николая Николаевича действует безотказно, но мы с ним друзья. Он даже провожает вместе с Валентиной Михайловной меня на вокзал или едет со мной в магазин покупать мех на зимнее пальто – знаток не только в книгах. Голос мягкий, вкрадчивый, шаги тихие, но уверенные, глаза ласковые. Лосевых любит, но «странною любовью», и себя не забывает. Усмотреть за Николаем Николаевичем невозможно. Новый, неразрезанный «Столп» о. П. Флоренского принес (у Алексея Федоровича сохранился бомбежный экземпляр), а потом тихо унес и продал нашим же знакомым. Несмотря на некоторые грехи, все-таки много помогал в спасении библиотеки и ее пополнении.
Шкафов не хватало, покупали у знакомых, заказывали через друзей, чтобы повместительнее, о красоте речи не было, хотя, как ни странно, некоторые огромные шкафы были красного дерева, но никто внимания на это не обращал. Старинные разбитые соколовские вещи умные знакомые мастера подбирали, собирали, чинили, приводили в божеский вид и тому же Лосеву потом продавали. Шкафы имели названия. Все хорошо знали, что рыдван – это страшилище на полкомнаты – трехтелый (буквально) Герион, он перегораживал комнату. А высоченный до потолка во всю стену шкафище – этот назывался Гайденковским – делал мастер от Николая Матвеевича. Изящный резного ореха с разными завитушками назывался Лёнькиным, по имени Алексея, в обиходе – Лёни, Постникова, математика, сына ближайшего покойного друга Лосевых Георгия Васильевича Постникова, погибшего в 1930-е годы. Куплен был у матери Лёньки Елены Семеновны Постниковой – у них он был лишний.
Вот я и читала ночи напролет, забираясь в разные шкафы. В первую очередь, конечно, – русские символисты – в стихах и прозе. Их научил меня любить и понимать А. Ф. Лосев. Уже через много лет я поняла, какое место занимал символ в иерархии лосевского миропонимания. И опять, как в детстве Жуковского, теперь переписывала стихи Вяч. Иванова [274]274
К моему первому дню рождения в семье Лосевых Алексей Федорович и Валентина Михайловна подарили мне «Cor ardens» Вяч. Иванова в двух томах (дома были два в одном). Правда, Алексей Федорович говорил, что день рождения – величина арифметическая (от него это слышала не только я, но и наш друг Галина Даниловна Белова). Другое дело – день Ангела.
[Закрыть], чтобы были всегда рядом; так же, как во время войны переписывала Анненского и Гумилева, теперь снова переписывала Тютчева, мельчайшим почерком, экономя бумагу. А тут целые россыпи несметных богатств. И не разбирала, кто символист, акмеист, футурист (были здесь на серой бумаге революционных лет с фантастическими шрифтами озорные манифесты разных авангардистов), или старые романтики, Гельдерлин и Клейст, или немецкий Рильке, а то и Гюисманс или Морис Метерлинк, или видение святой Терезы Авильской, или «Цветочки» Франциска Ассизского – все было интересно, в том числе и «Тридцать три урода» Л. Д. Зиновьевой-Аннибал или «Алый меч» З. Гиппиус. Все было интересно, все поглощалось еженощно, и поэзия, и философия. Это было настоящее пиршество духа. А главное, никто не мешает. А где же книги богословские, религиозные? Оказывается, они (вот судьба) погибли в первую очередь (потом греки, а затем и римляне – такая очередность). То, что осталось, глубоко припрятала Валентина Михайловна – не доберешься. О них даже не говорят вслух. Уже после 1961 года, когда делали большой ремонт, я своими руками все разбирала. Что – в кабинет, что – в Гайденковский шкаф, а основные – богослужебные и творения Отцов Церкви – в новый стенной шкаф с плотными, сплошными дверями – и на замок. В те же времена, при Валентине Михайловне, были книги, необходимые для обихода, когда вместе стояли на молитве. Алексей Федорович помнил службы наизусть, книг богослужебных у него под рукой не было.
Да, книги – великое дело. И, несмотря на военную катастрофу, количество их неуклонно увеличивалось, так что я могла с удовольствием, все возрастающим, путешествовать по книжным шкафам. Иной раз это было трудновато, полки забиты, вынуть трудно – тогда приходилось бороться с набитыми полками, а что делать – неизвестно.
Если бы еще Лосевы были в своей квартире, а то какая-то странная коммуналка с Яснопольскими! После их отъезда в собственную квартиру мы, наконец, вздохнули свободно. А пока… А пока Николай Павлович Анциферов пришел в гости (он ведь живет рядом) и принес в подарок не что иное, как книгу. Да еще какую! Дм. Мережковского «Павел и Августин», издательство «Петрополис» (начало 1920-х годов, Берлин). Мережковский и З. Гиппиус эмигранты. Их книги запрещены к изданию и продаже советскими цензурными властями, но хитроумные букинисты все равно добывают запрещенные книги и продают своим надежным клиентам. Мы с Алексеем Федоровичем, как известно, всегда обходили все книжные магазины в центре дважды в неделю и уже договорились о Полном собрании сочинений Дмитрия Сергеевича Мережковского. Заодно букинист приложил поздние, не вошедшие в собрание, романы о декабристах, об Александре I и пьесу, посвященную страшной судьбе Павла I. Я даже знаю, куда мы запрячем эти драгоценные книги в кабинете Алексея Федоровича.
А тут вдруг «Павел и Августин». Алексею Федоровичу читать некогда. Я ее быстро пролистала для него, как-то ночью лихорадочно «проглотила», да скорее прятать. Николай Павлович, добрейший, знает, чем порадовать своего друга, сам спасал его уничтоженные бомбежкой книги. И теперь в лавке Союза советских писателей, что на Кузнецком, приобрел редкое издание за 125 рублей 21 октября 1945 года. Раритеты продаются (с разрешения цензуры) для советских писателей на втором этаже «лавки» (в дни революции там за прилавком стояли известные люди, например, Н. А. Бердяев), это совсем уж для избранных. Спасибо дорогому Николаю Павловичу, если бы он только знал, какую сослужил службу именно мне, тогда ничего не понимавшей в проблемах богословских, а только живущей сердечной верой.
Книга Мережковского меня захватила, но, как всегда, времени на раздумья не хватает, да я еще и размышлять по-настоящему не умею, поэтому и эту книжку (а она даже продавалась аккуратно обернутая, прямо как в супер, в плотную бумагу, чтобы в глаза не бросалась) сразу под замок в левую часть рыдвана, где самая «опасная» литература засунута так, что и при желании не вытащишь. Так торопилась, что и внимания не обратила на какую-то надпись, наверное, чей-то автограф, чей неважно. Спрятала книгу и забыла ее на долгие годы. Сохранился лишь некий абрис туманный, заманчивый, но вот-вот совсем исчезнет.
Однако ничего случайного не бывает, и мы ничего не забываем, знание таится глубоко-глубоко (совсем по Платону), а смотришь, в нужное время проясняется, просветляется и на многое, может быть на самое главное, открывает глаза.
Через десятки лет, когда Алексея Федоровича не стало, а на мою долю выпало собирать разбитый архив, извлекать из небытия всю его философскую беллетристику, издавать его труды, впервые перепечатывать, возможно, не очень умело, самой и с помощью некоторых молодых друзей и учеников (главное лицо, конечно, Саша Столяров и его помощники – Лида Постовалова, Миша Нисенбаум, Саша Жавнерович, Любочка Сумм, Лена Макаревич) несколько сот страниц, вот тогда-то я нашла гимназическое сочинение Алексея Федоровича о Жан Жаке Руссо «Значение наук и искусств и диссертация Руссо „О влиянии наук на нравы“» [275]275
Впервые напечатано в журнале «Человек» (1995. № 1). С моим комментарием в книге: Лосев А. Ф.Высший синтез. Неизвестный Лосев. М., 2005.
[Закрыть]. В этом пространном сочинении 1909 года Алексей Лосев делает следующий вывод: Руссо неправ, утверждая, что наука портит нравственность человека, так сказать, естественного, некогда связанного непосредственно с природой. Науку отрицать нельзя, так как она служит духовному развитию человека. Но абсолютного познания «сущности всего, что существует», она не дает. «Все человеческое знание, – пишет юный Лосев, – основано на вере, вера же должна вести его и к знанию абсолютного». Наука же «только средство к познанию Того, Кто нас создал». Руссо, еще раз категорически подтверждает автор, «не прав, отвергая науку». Ведь наука «ведет нас к познанию Творца, познанию Того Существа, которое для нас есть и путь, и истина, и жизнь» (с. 57). Как видим, вера и разум, как всегда, сочетаются здесь у Лосева, начиная с юных лет и до последних дней жизни. И совершенно прав гимназист, рисуя дикость древнего «природного» человека, не только в плане материальном, но, главное, в духовном.
Критика Жан Жака, считавшегося «сердцем XVIII столетия», умно и со знанием дела проводимая юношей Лосевым, заставила меня перечитать автора «Исповеди», «Новой Элоизы», «Эмиля», задуматься о неистребимом влиянии его на современников и потомков, на французскую революцию конца XVIII века, на любителей сентиментальных романов и на почитателей педагогических взглядов Руссо, адептов естественного воспитания человека.
И случилось чудо, совершенно внезапно из тайников неведомых души или сердца, уже не понимаю, каким путем, но родилось стремление срочно найти давно и прочно забытую книгу Мережковского «Павел и Августин». Может быть и потому, что Алексей Федорович высоко почитал послания апостола язычников и его знаменитую формулу «верою разумеваем», которой сам следовал неукоснительно.
После большого ремонта (в 1960-м уехали наши «временные» постояльцы) все шкафы приобрели новое назначение, все книги я своими руками расставила, и оказался весь так называемый Серебряный век в моей комнате, нами заново обретенной, в огромном до потолка шкафу, но зато на высоте совершенно доступной. И там желаемая книжка. Мережковский в плотной бумажной обертке оказался на своем правильном месте, рядом с Зинаидой Гиппиус, с Валерием Брюсовым. Но строй его всех дореволюционных сочинений по старой памяти все-таки во втором ряду – вот давняя привычка – чтобы в глаза не бросался (неискоренима выучка советского общества).
А ну-ка, что там о вере и разуме у апостола Павла пишет Мережковский? Но, признаться, часть эта произвела на меня достаточно смутное, неясное впечатление, и я уже как по обязанности перешла к Августину. А он раскрыл мне такую тайну, которая стоит многих томов исследований.
Как замечательно просто, доступно, а главное, логично и аргументированно, следуя за Августином, изложил Мережковский проблему, за которую хватались, борясь с Евангельским Христом, все так называемые просветители, реформаторы, революционеры XVIII века, великие философы, вроде Канта, и дилетанты в философии, вообразившие себя учителями человечества, вроде Жан Жака Руссо и Льва Толстого, и все их последователи.
Да все они попросту заражены пелагианской ересью, ничуть об этом не подозревая.
С Пелагием и его сектой (IV–V века) Августин не только успешно спорил, но и непримиримо боролся. Однако и сам Августин не подозревал, насколько популярными станут еретические идеи Пелагия в последующих веках второго тысячелетия от Рождества Христова, когда о Пелагии будут помнить только узкие специалисты, изучающие еретические движения.
Дело в том, что Пелагий полностью отрицал наличие первородного греха. По его твердому убеждению, первый человек в Раю уже свободен, ибо он сделал свой выбор, доказал свою волю независимо от Господа Бога. Следовательно, если человек грешит, то его грех, частный, «личный» и вполне может быть ликвидирован дальнейшим нравственным совершенствованием. Можно достигнуть даже святости, сделаться «безгрешным», опираясь только на свою «свободу воли». И Благодать это только «подражание Христу в нравственной жизни, в добрых делах» (с. 214).
Если нет первородного греха, то зачем нужна вера в Сына Божия, который сошел с небес ради нашего спасения и искупил Своей крестной смертью и воскресеньем грехи всего человечества? Вполне можно удовлетвориться Иисусом человеком, возвышенно нравственным, и подражать ему именно в смысле моральном. Если Христос только человек, то при чем тут Божественная Благодать, творящая чудеса? Достаточно соблюдать правила порядочного поведения, установленные высоконравственными людьми.
Так и великий Жан Жак, который всю жизнь грешил и каялся, уповает на «естественного человека», «безгрешного», «невинного», как первый человек в Раю, как сама природа. Он буквально повторяет Пелагия, «защитника природы» (defensor naturae),утверждая за Пелагием, что «естественный человек добр», ему свойственна «первородная невинность» (с. 214). Отсюда и «нравственный императив» Канта, столь повсеместно восхваляемый в опустошенном мире, без Христа. Отсюда и нравственный пафос евангелия от Льва Толстого, которым он сам себя отлучил от церкви Христовой (это очень хорошо разъяснил Синод Софье Андреевне Толстой). Отсюда берут начало не только толстовцы, но и сектанты разных толков, которым покровительствовал и помогал Лев Николаевич. Если сделать вывод из пелагианской ереси, то получается, что «жил Христос для всех, а умер и воскрес (если только воскрес) ни для кого, ни для чего». Всем, следующим за Пелагием, «нужен не распятый на кресте Сын Божий, а человек Иисус, до креста и без креста» (с. 215). Справедливо продолжает Мережковский: «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь, говорит с Августином и Паскалем всякий, знающий, что такое зло – „первородный грех“, а не знающие говорят, с Руссо и Пелагием, „лучшее во мне то, что я себе нравлюсь“. И это понятно и приятно всем. Мед – у Руссо – Пелагия; у Паскаля – Августина – полынь. Друг „цивилизации“, „прогресса“, „свободы“, „природы“ и проч. и проч. – Пелагий, а „гаситель духа“, „первый догматик св. Инквизиции“, сам уже „Великий Инквизитор“ или просто „выживший из ума старик“ – Августин» (с. 215). Спор Августина с Пелагием продолжился в споре Паскаля с «вольнодумцами» XVII века, предтечами Руссо и Вольтера. И если человек получил от Бога «дар свободной воли», то в этом одном «душа» Великой французской революции и «Декларации прав человека». Ересь Пелагия особенно оказалась опасна для будущего христианства «как тихий подкоп изнутри, тихое внутреннее уничтожение, выветривание истины ложью» (с. 216).
Я и так не питала теплых чувств к Жан Жаку и Толстому с его «учением» («Войну и мир» люблю и перечитываю, не обращая внимания на так называемые историософские рассуждения в конце романа), а после книги Мережковского поняла всю пагубу, идущую от Пелагия и его наследников, любимца сентиментальных аристократок, эрменонвилского «отшельника» Руссо, яснополянского старца и кенигсбергского философа.
Антихристианство и революция рука об руку – страшнее нет ничего. Мы, в том числе и я, все это пережили «на своей шкуре», как говорил А. Ф. Лосев.
А что же все-таки этот книжный автограф, на который я в давние времена не обратила внимания? Надпись примечательная: «Милому Илюше от любящего Дм. Мережковского». Теперь уже, как человеку искушенному, и автограф мне стал понятен. Книга (из серии «Лица святых. От Иисуса к нам») подарена автором Илье Исидоровичу Фондаминскому, писавшему под псевдонимом «Бунаков» (1880–1942), члену ЦК эсеров (чета Мережковский – Гиппиус с эсерами дружила). И. Фондаминский давний эмигрант (с 1906 года в Париже, после возвращения на родину в 1917 году снова эмигрировал в 1919-м, жил во Франции), один из основателей и соредактор (вместе с В. В. Рудневым) журнала «Современные записки» (1920–1940). В 1930 году один из организаторов «Лиги православной культуры». В 1941 году его арестовали нацисты и отправили в концлагерь, где он принял православие. Погиб в 1942 году в Освенциме.
Вспоминаю с благодарностью Николая Павловича – подарок сделал поучительный.
Еженощно при мне, сидящей за книгами, появлялась Валентина Михайловна ставить чайник на плитку и давать бессонному Лосеву снотворный напиток с теплой сладкой водой. Сон был утерян Алексеем Федоровичем перед самой войной после больших неприятностей и как бы в предчувствии многих будущих бед. А потом, жалея Валентину Михайловну, и я научилась подогревать этот чайник среди ночи и готовить бесполезный напиток – все равно не сплю. Затем процесс этот усовершенствовали, стали наливать в термос и ставили у кровати Алексея Федоровича на стул вместе с порошками. Толку было мало. Человек думал ночью, чтобы работать бесперебойно днем, и снотворные не помогали, засыпал утром, уже изнемогая.
Чего только Валентина Михайловна не придумывала! Подружилась в соседней поликлинике с сестрой медицинской, Надеждой Ивановной, которая приходила к нам делать Алексею Федоровичу какие-то полезные уколы (я в этом не разбиралась). Сестра верующая, православная, приносит старые, я бы сказала, душеполезные книжечки. Очень хочет помочь Алексею Федоровичу, советует сходить к ее знакомой, врачу, да не простому. Надо привезти с собой чай и сахар – денег не берет. Еду, конечно, я, как полагается. Замоскворечье. Старый деревянный дом, коридоры, перегородки, переходы. Наконец нашла. Узкая длинная комната с одним окном, пианино, диванчик узкий, на стене картина большая из жизни Христа, стенной шкафчик – ничего лишнего. Врач, женщина лет сорока, тоже узкая, тонкая, голос ласковый, тихий. Из шкафчика вынимает чистое полотенце, кладет сахар и пачку чая, водит над ними рукой, крестит, глаза закрыты и как во сне, ни слова, но зевает с вздохами. Мне даже стало страшновато. Потом как бы просыпается, улыбаясь, передает мне чай и сахар – теперь это будет пить Алексей Федорович и обязательно заснет. Садится за пианино, играет неведомый мне торжественный хорал, встает, крестится и ласково со мной прощается.
Дома рассказываю Валентине Михайловне о враче. Она смущена, но все-таки чай завариваем, даем Алексею Федоровичу пить. Толку никакого. Не спит, как всегда. Теперь вспоминаю, как экстрасенсы Спиркина тоже клялись вылечить Алексея Федоровича от бессонницы и уж каких манипуляций не делали (тоже водичку пить, ими наэлектризованную якобы, – сущая ерунда, или нитками обвязывать палец – Алексей Федорович все это вышвырнул с презрением) – все напрасно. Нельзя человека думающего, мыслящего, в уме слагающего книги, заставить не думать, не мыслить, книг не сочинять. Так и страдал до конца жизни.
А милая Надежда Ивановна стала через много лет знаменитой особой. Она увлеклась Цветаевой, все силы свои направила на восстановление ее квартиры, дома, на создание музея цветаевского. Жила она рядом с нами, на углу Сивцева и Староконюшенного, и я общалась с ней по телефону. Она все собиралась к нам в гости, да так и не собралась (была уже совсем немощной, жаловалась мне), умерла, не повидавшись, старинная наша знакомая, глубоко нам сочувствующая, Надежда Ивановна Катаева-Лыткина. А одна из давних ею принесенных книг для Валентины Михайловны так и осталась у меня на память.
Уж очень не везло Алексею Федоровичу с вмешательством психотерапевтов, обладавших даже гипнотизерскими способностями. Пришлось к ним обращаться мне после смерти Валентины Михайловны. Появился у нас видный, интересный, совсем заграничный доктор Богдан Евгеньевич Довбня – светило психиатрии. Оказалось, что наш доктор еще помнил Алексея Федоровича с 1920-х годов. Особенно внимательно обращался с Алексеем Федоровичем, время от времени поглядывая на великолепный сапфир – кольцо с камнем, – нечто вызывающее, да еще у мужчины, да еще у доктора – в нем, наверное, крылась особая сила. А кончилось очень забавно. Алексей Федорович уложен на свой диванчик, чтобы удобнее засыпать при сеансе. Доктор произносит гипнотическим голосом: «Вы уже засыпаете, вы уже засыпаете, вы уже спите». И тут Алексей Федорович ни в одном глазу: «А я вовсе и не сплю». Этим все и кончилось. А знаменитый Владимир Евгеньевич Рожнов! До него не доберешься, так важен, но давняя ученица Алексея Федоровича, Розочка Любошиц (доброты редкостной), пациентка профессора, быстро нас соединила. И что же, Владимир Евгеньевич так заинтересовался Лосевым, что приходил в гости, беседовал о диалогах Платона, получил их в подарок (значит, 1960-е годы) и, по Платону, решил беседовать со своими пациентами. Встает вопрос – кто кому помог?
Как-то совершенно неожиданно телефонный звонок. Старинная приятельница Валентины Михайловны, жена Михаила Фабиановича Гнесина, Галина Маврикиевна. Мы одни (Валентины Михайловны нет уже на свете), и вдруг через много лет озаботилась Галина Маврикиевна о бессоннице Алексея Федоровича. Кто сказал? Может быть, от Скребковых узнала? Требует, чтобы Алексей Федорович перебирал в уме все части тела от ног до головы и повторял: «Я сплю», «мой палец спит», «моя нога спит». Алексею Федоровичу эта ерунда совсем не пришлась по вкусу. Обещал, что будет исполнять, но, конечно, такой чепухой не стал заниматься. А «заботливая» Галина Маврикиевна исчезла уже навсегда. Никогда ни ее не слышали, ни о ней.
Был у нас интересный человек (по-моему, учился у Алексея Федоровича в Институте слова в 1920-х годах), Александр Петрович Примаковский, большой книжник, работал в так называемом ВААП’е, знал языки, диссертацию кандидатскую защитил о том, как Ленин работал над книгой «Материализм и эмпириокритицизм» (источники, использованные Лениным, книги, газеты и т. д.). Александр Петрович – большой любитель лечебных трав, живет по Киевской дороге под Москвой и выращивает разные редкости, которыми и нас снабжает, для сна Алексея Федоровича все придумывает, даже травников-стариков привлекает. Мы с Валентиной Михайловной слегка подсмеивались над Александром Петровичем, а с моей сестрой Миночкой так просто насмехались, но он кроткий, не обижался. Однажды принес траву Herba Hellenium,которая якобы придает невероятную силу и по-русски называется девясил. По рецепту Александра Петровича настояли в графине (сложная процедура), напиток приятный. Но Алексею Федоровичу все равно ничего не помогало. Уже после Валентины Михайловны пытался опять нас приучить к этой «траве Елены» (мыслится – Елены прекрасной), но весь графин опустошили рабочие во время ремонта – уж очень хороша водица. Огорчился Александр Петрович, принес какой-то порошок из пчелиных крылышек (но я не решилась его давать Алексею Федоровичу), а потом какие-то схемы упражнений для сна. Все напрасно. Хороший был человек Александр Петрович. Некоторые книги от него до сих пор помню, например, одну английскую об Орфее, где собран громадный материал. Все говорил Александр Петрович, что травы помогут ему долго жить, но умер раньше Алексея Федоровича.
А помогал много лет массажист, обрусевший китаец (приехал строить социализм в СССР) Цзюй (мы его звали Николай Васильевич, или просто Коля Васильевич), да Федор Дмитриевич Карнеев, лечивший пчелиным ядом очень успешно (на себе я тоже пробовала). Официальная медицина его не принимала, но приютил важный академик в своем институте. Федор Дмитриевич не раз буквально спасал Алексея Федоровича. Поневоле задумаешься о пользе врачебной помощи.
Зато с глазами вначале хорошо помогала известный в Москве врач-гомеопат, окулист, Быстрицкая. Лечила и меня заодно. Приезжала к нам домой. В «Воспоминаниях» С. И. Фуделя прочитала я, что он тоже лечился у Быстрицкой и тоже как будто успешно (см. 1-й том его сочинений, М., 2001, письмо № 186). Но дальше ничто не могло помочь, совсем как еще в начале сороковых. Не дало результатов лечение алоэ по методу знаменитого профессора Дм. П. Филатова и его супруги, доктора Скородинской. Зрение катастрофически ухудшалось.
Вопреки всем целителям и дипломированным врачам, Алексей Федорович жил полной жизнью.
Наш общий интерес к стихам привел Алексея Федоровича к мысли – а почему бы не почитать древнегреческих поэтов, сочетая их с античными мотивами в русской поэзии, конечно, у тех же символистов, хотя бы у Вяч. Иванова и Брюсова, как ни различны эти последние, и может, даже и хорошо, что так непохожи. Этой идеей заразили даже коллег по кафедре. Тем более что там были такой тонкий ценитель и переводчик древней поэзии, как Владимир Оттонович Нилендер, друг Лосевых, или Сергей Петрович Кондратьев, блистательный переводчики «Дафниса и Хлои».