Текст книги "Жизнь и судьба: Воспоминания"
Автор книги: Аза Тахо-Годи
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
А чего стоят походы в гости к величественному старцу, почтенному Магоме Нахибашеву, сыну одного из мюридов Шамиля, защитников Гуниба. Магома любит рассказывать, как силен был его отец и как сбрасывал он огромные камни на русских солдат, карабкавшихся бесстрашно вверх. Те хоть и враги, но храбрецы тоже.
В доме встречают нас мать семейства тетя Патимат, ее улыбчивый сын Аликлыч и его юная жена. Старший сын Абдулла в годы революции – близкий друг отца. Сколько веселья на свадьбе Аликлыча, как не пускают свадебный поезд в аул, заперев ворота. Только за богатый выкуп открыли. До сих пор храню подарок невесты – зеленого бархата кошелек, шитый золотом, и пеструю шелковую закладочку для книги. Дом Нахибашевых славится садом, спускающимся по склонам горы террасами. Виноград там обвивает мощные стволы деревьев, всюду журчит вода, бьют фонтаны. Персики, слива-ренклод, огромные темные вишни – все было к нашим услугам, и все одновременно поспевает. Я собираю их в карманы фартука, а папа посмеивается над такой жадностью. Оторваться невозможно. Зовут в дом. Сверху, с веранды, не докричишься до нижней террасы сада, что и хорошо – можно нагуляться и наесться вдосталь.
Да и сама веранда – настоящий сад. Вся увита виноградом, и сверху свисают медовые кисти. А если устал, то в прохладу дома, где комнаты, как положено, устланы коврами, а на стенах старинное оружие. Пока еще здесь нет колхозов, пока еще живет в своей цветущей усадьбе гордый старик, но и сюда подбираются строители новой социалистической жизни.
Как ни старался наш отец препятствовать этой разрушительной политике – ничего не вышло. Собственно говоря, он был вынужден уехать, изгнан был со своей родины. Но и в Москве его подстерегала неумолимая судьба.
Да и в счастливой, как нам казалось, семье Магомы Нахибашева таилась своя трагическая история, о которой предпочитали молчать.
Дочь Магомы, Багинат, вышла замуж за Джабраила, брата Махача Дахадаева. Когда Махача и Джабраила убили белые, Багинат вернулась в родительский дом. Женщина она была самостоятельная, энергичная, мужественная. Оставшись одна совсем молодой, она тайно полюбила, но он был беден, и родители никогда бы ее не выдали за этого человека. Тогда Багинат покончила с собой. Привязала большой палец ноги к курку винтовки и застрелилась. Могила ее на кладбище того самого нижнего Гуниба, где мы живем летом. Родные, считавшие позором такую смерть, никогда не навещают могилу, никогда с близкими друзьями не вспоминают дочь. А что думают наедине с собой Магома и Патимат, что таится в их душах – никто не знает [104]104
Эту историю я цитирую по «Воспоминаниям» моей матери, которая хорошо знала Махача, Джабраила, Багинат и всю семью Нахибашевых. Старший сын Магомы Абдулла был младшим другом Алибека Тахо-Годи еще в годы гражданской войны в Дагестане.
[Закрыть].
Где они, все наши друзья? Никого нет, все погибли, почти никто не умер своей смертью.
А мы любим лазать по горячим сланцевым скалам, где шуршат серые ящерки, бегаем босиком, не боясь острых камней, и с удовольствием забираемся в каменные ванны, в которых вечно стоит нагретая солнцем вода. Жители с гордостью повествуют, как М. И. Калинин, приехав на Гуниб, нежился в одной из таких каменных естественных ванн, напоминающих мне теперь гомеровскую, да и критскую άσάμινθος.
Это замечательное место – под самой скалой, напоминающей классический женский профиль. Ее так и называют «Спящая красавица». А рядом – глянь вниз – провал и зеленые долины. А горы где? Далеко. Скрыты в синеватой дымке. И я вслух повторяю лермонтовские (любимого поэта) строки: «В полдневный жар, в долине Дагестана, с свинцом в груди лежал недвижим я» («Сон»), Какая удивительная правда. Я тоже вижу «песок долины», на котором «мертвым сном» спит поэт, и голые утесы теснятся так же, и солнце такое же жгучее на «желтых вершинах». Все правда, только надо иметь глаза и уметь видеть.
Для нас Гуниб – райское место [105]105
От этого райского места теперь ничего не осталось. 28 апреля 2008 года Алексей Пищулин снимал для телефильма мою лекцию по мифологии у студентов классического отделения МГУ. После этого он показал снятый им фильм о современном Гунибе, чтобы я его прокомментировала. Зрелище для меня печальное. Теперь это поселок городского типа, райцентр. Наш скромный дворец снесли. На его месте бетонное чудище. На нашей любимой площадке грузовики с товарами. Оставили только арку ворот – никаких мощных створок. Они только мешают машинам. Никаких следов роскошного сада. Узнать ничего нельзя. И весь этот так называемый «прогресс» созерцает невозмутимо скала «Спящая красавица». Ее ведь не снесешь. Слава Богу, что моя память сохранила прошлое этого славного исторического места.
[Закрыть] . Особенно когда бегаем с сестренкой за роскошными бабочками по террасам с георгинами сказочных оттенков. Уступами спускаются аллеи георгинов вниз, к самому краю глуби. И как не боимся? И как взрослые разрешают?
Есть много других забав. Я, например, сидя под ореховым деревом, тру зеленую скорлупу орехов (они еще не созрели) об острые кремни бегущего ручейка. Кладу в пузыречек и сыплю соль. Полагаю, что это замечательное средство от обмороков. Ведь когда дамы теряют сознание, им дают нюхать соли. А руки у меня все черные от сока зеленой кожицы.
И еще мы кормим барашка, привязанного под тем же орехом. Это будущая жертва Амбарцума. Но мы надеемся спасти несчастное существо, ожидающее смерти.
Есть у нас и друг, пес Мишка, громадный, злой, но наш любимец. В ауле пропадают молодые барашки. Поймать преступника не удается. Вдруг выясняется, что злодей – наш Мишка. Мы становимся свидетелями страшной сцены. Решено – всех собак перебить. Те, почуяв недоброе, устремляются на Верхний Гуниб, их преследуют, палят из ружей. Вой, крики, стрельба, пули, дикая охота. Нам жутко. Вот тебе и райское место.
До позднего вечера, скорее до поздней ночи, взрослые собираются в полном мраке перед домом, сидят на стульях, на скамейках. Дамы и господа беседуют. Один из гостей – художник (по-моему, Барто, который приехал навестить нас с родины отца) – напевает старый романс: «Лишь только вечер затеплится синий, лишь только звезды блеснут в небесах, и черемух серебряный иней уберет жемчугами роса. Отвори, отвори мне калитку, я в нее проскользну словно тень. Не забудь, потихоньку накидку в кружевах на головку надень». Как будто так. Или какую-то забавную песенку о деве, которая вечером умирает, но каждый раз оживает: «А поутру она вновь улыбалась из окна своего, как всегда. Ее рука над цветком изгибалась, и все лилась из лейки вода». Мы, дети, притаившись, чтобы не погнали спать, прислушивались, запоминали.
Я запомнила одну интересную женщину, исследовавшую целебные источники в Дагестане и Северной Осетии. Училась она в Швейцарии. Была врачом. Она вылечивает этим летом моего младшего брата от тяжелой болезни. Она красива, добра, умна, и мама очень ценит общение с ней [106]106
Через многие годы узнала я ее трагическую судьбу. В войну она на Кавказе, в Осетии, часть которой занята немцами. Она как врач лечит тяжелораненого немца, оставшегося после отступления немецких частей. Ею руководит этика врачебного милосердия. Однако советские военные власти наводят порядок, и эту женщину расстреливают в горном курорте Тамиске как предателя, к молчаливому ужасу жителей. Не называю ее имени, чтобы не доставить неприятностей ее внуку профессору. Он боится вспоминать об этой давней истории.
[Закрыть].
На следующий день приезжают из Москвы киношники, снимают кадры для документального фильма, и меня в том числе, в моем самом нарядном платье с оборочками и кружевами. Меня охватывает чувство гордости.
Но особая радость – поездка на Верхний Гуниб, где видна снежная вершина, так называемый Маяк, и где все еще стоят развалины аула, последнего оплота Шамиля. И белая каменная ротонда [107]107
Как мне стало известно, ротонду в 1990-е годы разрушили. Сделали по невежеству (а думали, по зову национального самосознания), так как историю не знают. Шамиля приняли русские как героя, ему воздавали почести и Александр II, и его окружение. Ему даровали потомственное дворянство, с миром отпустили в Мекку. Сын Шамиля Магомет Шафи, чью вдову и дочь моя семья хорошо знала, был генерал русской службы. Пусть хоть эти невежественные люди прочитают книгу своего соотечественника Шапи Казиева «Имам Шамиль», изд-во «Молодая гвардия» (2001, серия «ЖЗЛ»).
[Закрыть]над камнем, где князь Барятинский 25 августа 1859 года принял сдачу в плен гордого имама и его мюридов. Там, наверху, целые поля огромных ромашек – розовых, синих, лиловых, напоминающих цинерарии, и сплошные заросли костяники и черники, от которых оскомина и чернеют язык и ладони. Упоительный воздух, как на альпийских лугах, где мы бывали с отцом и где нас пастухи угощали свежим овечьим сыром.
А представьте, какая красота, когда под синим небом, под беспощадным солнцем собирается в путь на Верхний Гуниб целая кавалькада всадников. Высокие особы, их гости, друзья, кунаки и, конечно, мы с родителями – как же без нас. Кони вороные, серые в белых яблоках, шоколадные. Все блестит, все серебрится под солнцем – то ли газыри на черкесках, то ли пояса и рукоятки кинжалов, белеют папахи, шум, гам, кони бьют копытами, ржут, кусают удила. Мой непоседливый младший брат умудрился попасть под копыто какой-то лошади, и его, горько плачущего, утешают родители. Наконец, все в седлах, мы, младшие, с мамой в экипаже, старший брат тоже в седле (ему уже 16 лет – взрослый). И пестрая кавалькада тронулась в клубах пыли по дороге на Верхний Гуниб, где потом наслаждение лежать среди ароматных трав и цветов на коврах, под головой – мутака, в небо поднимается дымок – готовят шашлык, разливают вино из бурдюков, а мы пьем чай из огромного самовара под тенистым ореховым деревом. А высоко в небе распластал крылья орел (совсем как тот, что на открытке из Калифорнии, которую дядя Хан-Мамедов прислал из своей поездки в Америку папе).
И вот урок. Отец не любит, когда мы держим в клетках какую-либо живность. Клетка – тюрьма, плен. Там, на Гунибе, я ловлю удивительных по размеру и экзотичной окраске бабочек – но это полбеды. Однажды нам в руки попадается маленький раненый ястребенок (принес кто-то из друзей – местных ребят). Боже, как он свирепо смотрит, как пытается клювом сломать решетку, через которую мы бросаем ему мясо, выпрошенное у Амбарцума. Но отец, когда ястребенок окреп, приказывает нам его выпустить. Мы печально взбираемся на скалы, нависшие над уходящей вглубь долиной, ставим клетку, открываем дверцу. Наш пленник нерешительно выходит, потом, как-то переваливаясь, бежит по склону скачками, помогая при этом крыльями, а потом вдруг, разбежавшись, взлетает. Радость охватывает нас. Мы понимаем – он свободен.
Именно поэтому никогда не забуду желтых мрачных глаз орла с подрезанными крыльями, которого горцы-охотники привезли на Гуниб нам в подарок. Орел привязан за ногу, крылья подрезаны. Он как-то странно передвигается, хромая, он ранен. Страшно и удивительно смотреть на его тяжелый клюв, когти, вцепившиеся в корни мощного ореха. Поражает беспомощность, и обида берет за эту царственную птицу в тенетах. Мы стоим печальные и понурые. Но отец обещает, что орла подлечат, крылья отрастут, и охотник выпустит его на свободу.
Надежда теплится в наших сердцах. Так же темным теплым вечером, глядя с высоты Гуниба вниз на извилистую где-то в далекой глубине дорогу, мы надеялись увидеть огонек приближающейся к нам машины. Мы ждали приезда отца (он уезжал по делам) и всматривались в непроглядный мрак южной ночи, а сверху падали одна за другой звезды, целый звездный дождь, и мы не успевали загадывать наше заветное желание: приедет? Нет. Приедет? Нет. Приедет! Приедет!
На этот раз он приехал.
Хорошо. Прекрасно. Можно подумать, что все мое детство – сплошной праздник, одни каникулы, которые иной раз прерываются уроками, двойками по математике, нерешенными задачами и кое-какими болезнями – к счастью, несерьезными. Ведь все это ежедневное, ежегодное, как хотите, но внешнее, я бы сказала, торжество материи, жизни физической. Но книги читаются бесконечно, о них думаешь, о героях книжных, о героях, создавших книги мечтаешь – вот бы встретить их в жизни. Даже вечные каникулы однообразны и в конце концов скучны.
Какие-то странные мысли неожиданно (а я думаю теперь, что вполне ожидаемо) копошатся в голове – знак пробуждающейся души, сердце как будто давно пробудилось. Меня начинают непрестанно преследовать некоторые вопросы. Я не знаю, что их называют метафизическими, да они впрямь таковы и есть, именно попросту, по Аристотелю, те вопросы, что стоят за «физикой», вырастают после нее. И они потруднее, чем просто физика. [108]108
В нашей семье «метафизические» вопросы, как и общественно-политические, насколько я помню, при детях не обсуждались. В официальных докладах, текстах и речах отец не выходил за рамки современной ему идеологии. Иначе и быть не могло.
[Закрыть]
Особенно беспокоит меня один после переезда в Москву и бесконечного чтения лет в восемь – десять. Да что же это такое? Какую книжку ни возьми, о каких интересных событиях и людях ни говори, о чем в каких-нибудь словарях ни посмотри – все уже было. И не то, что я надеюсь на какие-то новые открытия, которых прежде не знали, и думаю о том, что еще изобретут нового. Нет.
Мир представляется мне огромной усыпальницей, совсем как знаменитые пирамиды. Мир, который полон стольких событий, героев и негероев, мир этот мертв. Вся история представляется мне каким-то слоеным пирогом (образ этот очень для меня ясен). Один слой мертвый, другой на нем, и так – бесконечно. Мощные слои. Мы же, которые живы, обитаем на тоненькой полоске жизни, мы – над вечной могилой. Ведь и земля наша – шар – тоже устроена таким образом. Где-то в глубинах ее невидимо пребывают некие силы, неужели вырвутся наружу? А мы, человечки, бесстрашно обитаем на тоненькой поверхности, примостились как временные гости? Как бы не сорваться со своего жалкого насеста!
И что станет с нами? Я бесконечно перелистываю хронологические таблицы, измеряю, сравниваю поколения богов, царей, героев в разных странах. Смотрю не только далеко, но и поближе. Кто сколько жил. Что-то быстро люди покидают свет. Как же так? Они ведь тоже, как и я, нашли в свое время место на поверхности настоящего, того, что есть, и вдруг они уже не есть, а были. И так вечно, и так ужасно. Вечная смерть. Я не знала тогда знаменитых строк Вл. Соловьева:
Смерть и время царят на земле.
Ты владыками их не зови.
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
И не знала, что у Данте в «Божественной комедии» – Бог-любовь, облеченный в нестерпимый огненный свет. И не знала я платоновского «Федона», а ведь в этом великом диалоге речь идет о доказательствах бессмертия души и о том, что мы, людишки, живем совсем ненастоящей жизнью, а та, подлинная, – после смерти. Там душа увидит истинный свет, истинное небо, истинную землю. И не знала, что у Платона высшее Благо, недостижимая Идея и есть Любовь. И не знала, что Аристотель назвал Бога-перводвигателя «идеей идей». Да мне рано было все это знать. Объяснить мне мучившие меня мысли в то далекое время никто не мог, да я и не пыталась спрашивать, зная хорошо, что ответа не найду. А если бы нашла, то не впала бы в уныние. Представьте – ничего кроме вечной смерти, весь мир – мертвое тело, одно огромное кладбище. Объяснение пришло потом, когда я встретила Алексея Федоровича Лосева и он открыл мне тайну бессмертия души и тайну Божественной любви к человеку, тайну трагическую.
Все смерть, да смерть… А жизнь, почему она так быстро проходит? В каждой книжке она уж очень скоротечна. Ну, совсем как сон (у Андерсена в одной из его умных сказок быстрее сна нет ничего). И моя жизнь, хоть не книжная, а настоящая, тоже наверное промелькнет, совсем как летние каникулы, долгие, но почему-то с неожиданно быстрым концом. А там, глядишь, снова школа и снова экзамены. И самое страшное – вдруг выпускной (на то и школа!). Вот ужас! И почему-то у меня решительно объединялись вместе образы школьного круговорота и жизни. Однако вопрос о жизненных каникулах и каком-то обязательном и неотвратимом экзамене так и остался до поры до времени неразрешимым. Опыт был мой совсем детский, но интуитивно, как я теперь думаю, правильный.
И откуда берутся эти вопросы? Наверное, для детей характерно их задавать.
Если вдруг я останусь совсем одна, девочкой (предчувствие?), что мне делать, куда деваться? Почему-то возникает образ из моей детской песенки о щуке, притаившейся в глубине озера. Проснется она и – конец счастливой рыбке. Такая щука всегда может подстеречь. Хорошо, если все-таки сама притаюсь. А где? В каком-нибудь уголке крохотном, в маленькой-маленькой комнатке (не думаю о том, кто мне ее даст), чтобы туда можно поставить маленькое-маленькое пианино (на нем ноты и книги) и диванчик (на нем спать, сидеть, читать), а в нем одежда и другие вещи). Я даже измеряла у нас в коридоре такое расстояние, но почему-то ничего не получалось.
Да и как жить? А никак. Позовут в школу – пойду, прикажут работать – пойду, но сама – никуда. Кто-то неведомый, думаю, поможет и направит. Вот такая замечательная утопия. А может быть, предчувствие некоей высшей силы, которую даже боюсь назвать?
И почему родилась я в России, а не там, где мои любимые книжные герои? Наверное, потому, что Россия огромная и самая безопасная страна: не провалится в море (как остров Англия), в ней нет извержений вулканов (как в Италии), а Камчатка далеко (я географию хорошо знаю и карту читать люблю), не появятся в ней африканцы или арабы (как было в Испании) и войны нет (а вот Франция и Германия все время неспокойны). Да, самое лучшее место для меня – Россия, большая и самая сильная, а самое спокойное место – Москва, где я живу.
Сколько же глупостей приходит в голову маленькому человеку, хотя он как будто вполне сознательный и книжки на разных языках читает! Но все-таки – ребенок. А взрослые ничего не подозревают, да им и знать не надо. Только испугаются. Я и молчу.
И еще мучил меня вопрос о моем «я».
Что означает смерть для моего «я»? Исчезнет ли оно окончательно или переселится в какое-то иное существо? Вдруг, например, в какое-нибудь животное? Весь мир полон жизненной силой, бесчисленными миллионами сгустков разных, низших и высших, организмов, и все безумно хотят жить и себя проявлять. Неужели станет мое «я» противной гусеницей или пиявкой, а еще лучше амебой или водяной блошкой? Какой ужас! Хорошо, если попадет это несчастное «я» в другого человека и заживет там своей жизнью, а вдруг это будет негр, или китаец, или индус? А новое «я» ничего не будет помнить о прежнем своем существовании, забудет прошлое. А вдруг ему уготована страшная смерть, например, в зубах крокодила, а то и в глуби морской (недаром я так боюсь глубокой воды и тоска охватывает от бездн океанских) или от вражеского оружия? А то и съедят где-нибудь в Африке.
Перечисляю все виды страшных смертей для моего несчастного «я» и впадаю в полное недоумение. Особенно жутко, если переселившееся «я» помнит о прежней жизни, тоскует по ней, а вырваться никуда не может. И вот я, девчонка, решаю – не мучить и не убивать животных, никаких, а особенно гусениц, тем более что потом они оборачиваются прелестными бабочками. Нет, пусть все живут, ведь в них, несомненно, таится другое «я», других ушедших, тех, кто жил до меня, и тоже страдавших от своей участи.
Да, задавалась я этими мировыми проблемами – в полном одиночестве. И не знала я, что такие же вопросы задавали уже в глубокой древности и что возникло целое учение о переселении душ. И не кто иной, как Платон, верил в эту так называемую метемпсихозу (получение умершими нового жизненного жребия из рук Судьбы Ананки описал он в X книге своего «Государства»), И все в том же «Федоне» удел умерших, очистившихся полностью от своих провинностей, – жить совершенно бестелесно, пребывая в прекрасном обиталище. А в «Федре» так прямо изложено орфико-пифагорейское учение о метемпсихозе. И когда я сознательно прочитала киплинговского «Кима», то неожиданно нашла там подтверждение пифагорейских идей о переселении душ в буддистском оформлении. Но все это будет потом.
И наверное, запуталась бы я окончательно, если бы не врожденное чувство Божественного присутствия в нашей жизни и если бы не бесценный подарок мадам Жозефины – Ветхий Завет и Евангелие на французском языке. Дорогая моя старая мадам, Вы помогли мне выбраться из тумана печальных раздумий в счастливой семье, где в доме никогда не вспоминали Бога, где не было ни одной иконы, где были самые редкие книги, но решительно отсутствовала главная – Библия. Я помню, дорогая мадам, день Вашего рождения – 9 февраля (удивительно совпало с днем тяжелейшей смерти моего старшего брата) и буду помнить всегда Ваше чуткое сердце. Как Вы сумели заметить, чего я лишена. Без всяких объяснений, без всяких вопросов Вы одарили меня источником вечной жизни моей бессмертной души, и все сразу стало на место.
Вчитываясь в мельчайший шрифт тончайшей бумаги с золотым обрезом, я нашла радостно такие утешительные слова: «Dieu n’est pas le Dieu des moits, mais il est le Dieu des vivants» (S. Matthieu. XXII 32). И еще раз подтвердилась эта мысль в другом месте (S. Marc. XII 27) [109]109
La Sainte Bible. L’ancien et le nouveau testament. Version de J. F. Ostervald. Nouvelle edition revue. Rue de Clichy 58, 1904, reprinted 1907. На одной из последних страниц я выписала «Pater noster», когда уже была студенткой. В моем Евангелии, доставшемся мне от Валентины Михайловны, читаю: «Бог не есть Бог мертвых, но Бог живых» (Мф. 21: 32; Мк. 12: 27).
[Закрыть].
Нет мирового кладбища, нет никаких переселений моего неповторимого «я». Внутренне, делая тайком свои деревянные крестики, я уже готова была принять Благую Весть. Но как общаться в молитве с Господом Богом, как просить [110]110
Теперь, в старости, главная моя молитва – один вздох: «Господи, помилуй».
[Закрыть](ведь дети просят особенно) Отца Небесного, не своими глупыми, наивными словами, но словами молитвы? Я не знала, хотя и прочитала во французском Евангелии, как Иисус учил своих апостолов. Не молиться же мне по-французски? Пусть так молятся французские дети. Куда же мне обратиться? Я записала в своем дневнике значительные, но простые слова: «Хочу учить „Отче наш“». Хочу, а русского текста этой главной молитвы нет, и достать неоткуда. Да, не понимают нынешние дети, да и взрослые, каково жить в стране пятилеток безбожия, и к тому же дочери партийного ответственного работника, хотя человека ученого, многознающего, заботящегося не только о своих, но и о чужих, бедных и страждущих.
Никто же не поверит, но помогла мне любовь к чтению. Я постоянно забиралась в шкафы отцовских книг и наткнулась там среди других классиков на собрание сочинений поэта Генриха Гейне, откуда я многое учила наизусть, конечно, связанное с Гейне-романтиком, а не с едким критиком.
И вдруг открываю пьесу, вполне раннюю, юношескую (ее обычно никто не вспоминает среди ученых), но мне интересную, потому что там семейство разбойников, пьеса под названием «Вальтер Радклифф». Думаю теперь, что некое подражание. Явно не обошлось без Шиллера и старых романов, о чем, как думаю, говорит фамилия героя – Радклифф. Ведь была популярная писательница под этим именем, автор романов с разными ужасами в старинных замках [111]111
Анна Радклиф (1764–1823), английская писательница в жанре готического романа. Особенно известен ее роман «Удольфские тайны». Ее герои зачастую злодеи, с мощной волей и бурными страстями. Романы Радклиф оказали влияние на В. Скотта и Байрона.
[Закрыть]. Я уже не помню за давностью лет (потом не интересовалась этой пьесой), было ли это семейство разбойников рыцарским или нет. Скорее да, но все они обуреваемы страстями, и один из них под конец вдруг обращается к Богу. Видимо, спасает свою душу. Он произносит молитву Господню, всю полностью (я проверила по французскому тексту). Вот – я нашла то, чего добивалась столько лет. Да здравствует чтение знаменитых писателей. Спасибо папе – он любил Гейне, хотя тот часто уж очень ироничный и даже ехидный.
А как же просмотрели советская власть и так называемый Главлит? Он же имел дело не только с печатающимися книгами. Мог, наверное, наложить запрет и на прежние издания. Или я ошибаюсь, хотя мне лично известно, как чистили библиотеки. В институте, где я училась и где работал А. Ф. Лосев, – в МГПИ им. Ленина – даже роскошное издание «Божественной комедии» решили предать огню. Об этом рассказывал нам член подобной комиссии, известный профессор Борис Иванович Пуришев (это был конец 1940-х годов – борьба с космополитизмом).
Вот какими неисповедимыми путями – дух дышит, где хочет, – пришла ко мне молитва «Отче наш», и пришла в канун грозного 1937 года. Наверное, в утешение девочке, которой предстоял одинокий трудный путь без семьи. Зато есть кого просить о помощи и защите. «Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое».
Мне было около пятнадцати лет, когда я потеряла отца. Помню, как под утро 22 июня 1937 года на даче, в Мамонтовке (там был целый комплекс дач ЦК ВКП(б)), меня разбудила мама, совсем здесь нежданная, так как она находилась в Москве, где старший брат мой, Хаджи-Мурат, праздновал окончание школы на выпускном вечере. В комнате были утренние сумерки; мама, наклонившись ко мне, сонной, прошептала: «Папа арестован, не бойся». Какие-то люди ходили по комнате, где вовсе нечего было искать. Вскоре все вместе с мамой исчезли, мы остались одни, втроем, и утром начали новую жизнь – я, старшая, младший почти на три года Махачик и совсем маленькая шестилетняя Миночка. Все как будто было как всегда. Я следила за младшими; мы завтракали, обедали. Готовить ничего не надо было. Можно пойти в дачную столовую или взять все домой, что мы и делали, благо располагались все службы здесь же рядом, на огороженном высоким забором участке, где были разбросаны дачи, в которых жили работники ЦК. Вот уж поистине замкнутое пространство, недаром многие его боятся. Обеды были вкуснейшие, а лучше всего мороженое самых разнообразных сортов: сливочное, пломбиры, ананасное, земляничное, малиновое – всего и не перечесть. Так, одни, прожили мы, наверное, неделю. Я, пока на даче, читаю по-французски письма мадам де Севинье к дочери и «Федру» Расина. А потом приехала мама и сказала, что нам надо уезжать в Москву – являлся комендант и потребовал отъезда. В какой-то из ближайших дней пришла за нами машина (помогала переезжать мамина двоюродная сестра Валерия Владимировна Туганова), и мы оказались в нашей московской квартире в полупустом подъезде. Оттуда забрали и других отцов, да и дом напротив, так называемый военный, тоже почти пуст.
Бедный брат мой, Хаджи-Мурат, возвращается под утро с выпускного вечера, веселый, свободный, – школу закончил, блестящий ученик, украшение старших классов! А дом родительский пуст: всю ночь шел обыск (в понятых дрожащая дворничиха Паша Зорина). А уже через несколько дней вызов в комсомольское бюро, и добрейший Володя, вечный комсомольский вожак, требует исключить Тахо-Годи из комсомола. К тому же характеристику в комсомол давал дядя Джалал Коркмасов. Нажмутдин Самурский как секретарь обкома прав таких не имел. Но дядя Джалал тоже арестован, а потом все друг за другом пойдут. Но – большая редкость – на бюро стали спорить, и в конце концов брата не исключили из комсомола. Уже потом на фронте, где он был четыре года на передовой, его приняли после одного из боев в партию. Между прочим, он дал зарок ничего чужого не трогать, особенно на чужой земле, и вернулся без единой раны, хотя часть его бросали в самые опасные места.
Нас переводят в следующий класс в совсем другую школу, что на горке. Ее учеников впоследствии Туська будет презрительно называть «умничками девяностой школы», то есть дураками. Наша, 5-я политехническая (она же 83-я по общемосковской нумерации) становится военным училищем. Уж очень она по своим зданиям и всей структуре подходит для такой цели. Многие ребята, окончившие семь классов вместе со мной, остаются в этом училище. Видно, нужны молодые кадры. Военных старших поколений арестовывают вовсю. Брата, конечно, не принимают в Юридический институт. Он хотел стать юристом – по традиции. И он пошел слесарем в метро. Хорошо хоть, туда пустили, но в дальнейшем, уже после войны, он все-таки закончит юридический, защитит кандидатскую диссертацию, станет большим специалистом по криминалистике и ее особой части – баллистике, будет занимать важные места в научно-исследовательских институтах как эксперт-криминалист. Но до этого еще далеко. А пока 10 июля 1937 года я в своей голубой тетради записываю стихи:
Камин погас. Остывшая зола
Не обожжет, а только приласкает.
Больная тень выходит из угла
И тихо, тихо, тихо умирает.
Кто их автор? Не помню. 18 июля отмечаю: «Ежов получил орден Ленина». Но мама надеется (как надеялись многие), что через два-три месяца отец вернется. Какая наивность, думаю теперь, а тогда и на Сталина надеялись, даже гадали на картах, что вернется отец обязательно. Но жизнь продолжается.
Мама тщетно пытается устроиться на работу, продает оставшиеся книги (весь архив отца увезли и самые ценные книги по Кавказу – тоже), ходит узнавать о судьбе отца, но старается всячески, чтобы ход нашей жизни не нарушался. Иногда приходит наша француженка мадам Жозефина, мы идем в парк, на берег Москвы-реки, в прохладные липовые аллеи. Устраиваемся в тени, читаем, беседуем. Но и мадам приходится отказать – платить нечем. Каждый день мы с сестренкой, захватив с собой в корзиночке бутерброды на завтрак и французские книжки (сестренке особенно нравилась повесть графини Сегюр о маленьком ослике Кадишоне), проводим время в уютном парке, ожидая каких-то перемен. А может быть, тов. Сталин ответит на мамины письма, думаю я. Ведь папа ни в чем не виноват. Произошла ошибка. Сталин обязательно разберется. Ведь он хорошо знал и, конечно, помнит папу, у него дочка Светлана, моя ровесница, фотографии которой на руках у Иосифа Виссарионовича показывал мне отец. Какие чудесные подарки от него когда-то получала наша мамочка. Мы так всегда любовались роскошными меховыми палантинами из котика (настоящего!) и горностая, когда мама вынимала их из нафталина. Ей некогда и некуда было их носить – нас было четверо, она все силы отдавала нашему воспитанию, помогала отцу и держала в идеальном порядке дом. Да, вот если бы была жива Надежда Сергеевна Аллилуева! Она трогательно и тепло относилась к папе, иной раз угощала его нехитрой яичницей, ею же зажаренной, если случалось вместе задержаться по делам. Но я помнила фотографию Надежды Сергеевны в гробу и таинственные тихие разговоры между отцом и матерью. А потом еще страшный день – 1 декабря 1934 года, который начался с того, что наша старушка-француженка, войдя в комнату, с волнением воскликнула: «Kyroff est tué» (Киров убит), а мы, дети, не очень-то знавшие, кто такой Киров, вдруг почувствовали, что надвигается что-то страшное. Да, оно надвигалось, и вот теперь мы ждем напрасно ответа от великого Сталина. Может быть, он нас пожалеет.
Но детей, а особенно детей врагов народа, вождь народов не жалел, хотя объявил, что дети за отцов не отвечают. Мама, отчаявшись, решила отослать меня и младшего брата на Кавказ, в город Владикавказ к своему брату, профессору Леониду Петровичу Семенову, одинокому холостяку, жившему со своей старшей сестрой Еленой Петровной в доме, где родилась наша мама, где одно время воспитывался папочка в семье нашей бабушки, где он окончил классическую гимназию в 1912 году и откуда уезжал учиться в Московский университет. Леонид Петрович – человек ученый, знатоки исследователь творчества Лермонтова, был замкнут, осторожен и погружен в науку. Однако нас, детей любимых им Алибека и Нины, не побоялся принять, обладая каким-то неведомым тайным мужеством.
Наша мама подозревала печальное будущее и собственный арест. Уже в нашей квартире арестовали и дядю Гамида Далгата (маме было страшно, и она поселила его в одной из незапечатанных комнат), и это был знак. Тогда она с какой-то необъяснимой энергией, а может быть и объяснимой – ведь дело шло о будущем ее детей, срочно, в первые же дни, пока не описали вещи (у них, как всегда, порядка нет), собирает большой груз с сундуками, коврами, ценностями, пианино и отправляет его во Владикавказ. Энкавэдэшники в первую очередь забирают оружие. Забрали старинные кинжалы, даже детский, но настоящий, хоть и маленький, и, конечно, папин именной револьвер. Ах, как же отец не застрелился сразу? Ах, почему, когда арестовывали, все, люди смелые, испытанные в боях, военные, все, как обреченные жертвы, шли под нож? Каждый думал, что арест – ошибка, партия разберется. Какие же были они слепцы? А может быть, это мы, глупые, так их сейчас судим из нашей другой жизни и не понимаем многого, в том числе чувства преданности партии. Забирали людей идейных, не прихлебателей и винтиков – те как раз остались. Идея требовала жертв, и они шли на них.
А предусмотрительная мама отправляется со мной во Владикавказ и там передает на меня деньги дядюшке, чтобы, когда я стану студенткой, мне из этих денег высылали ежемесячно определенную сумму. Я еду, собрав все, что у меня было, в теплом пальто из английского горохового цвета сукна, в единственных туфлях на низком каблуке, со своими красивыми платьями (к чему теперь они?), минимум вещей. Прячу в портфель три свои заветные тетради – красную, голубую, бежевую, прячу французскую Библию – подарок мадам. Все мои французские дневники и разные сочинения, даже журнал «Стрекозу», все забрали в охапках бумаг. Но все это по сравнению с исчезновением отца – пустяки.








