Текст книги "Возвращение из Индии"
Автор книги: Авраам Бен Иехошуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 42 страниц)
Будь за окном шесть утра, я непременно позвонил бы родителям, чтобы избавиться от этого отвратительного ночного переживания. Но я не мог бы раскрыть свою душу матери в присутствии отца или даже просто поговорить с ней о том, что тяжким грузом лежало у меня на сердце – о расставании с Микаэлой и Шиви, о наших планах на будущее, вообще ни о чем, что облегчило бы мне внезапное ощущение заброшенности и ненужности. Да, если бы хоть рассвело. Но на моих часах было три часа ночи, и поскольку у меня никогда не хватало времени, достаточного для знакомства с ночной жизнью Тель-Авива, за исключением круглосуточно работающих дискотек для молодежи, у меня не было никаких шансов наткнуться на случайного, но подходящего собеседника, с кем хотелось бы поделиться своими проблемами в этот поздний – или уже ранний – час.
Но одно, подходящее для этих целей место существовало, и я о нем знал. Наша больница. В которой даже в такой час, наполненный тишиной и безмолвием, людей, пораженных бессонницей, можно было найти в самых потаенных уголках здания, вне зависимости от того, ворочались ли они в своих постелях или же дремали, сидя в кресле – не говоря уже о тех, кто смирно лежал в холодильнике морга в своем металлическом поддоне. Я знал, что после того, как пройдет первое удивление, вызванное неожиданным моим появлением в столь неурочный час, кто– то из анестезиологов из отделения скорой помощи непременно попытается подъехать ко мне с просьбой поменяться с ним местами, а потому я решил двинуться в какую-нибудь другую часть больницы.
Было много темнее обычного. Я спросил одного из охранников, что стряслось с освещением. Он тоже обратил внимание на существенную разницу, и, подумав, предположил, что если света нет по всей больнице – это не может быть случайным совпадением или аварией, но исключительно результатом новой политики экономии электроэнергии, проводимой отныне в жизнь согласно последней директиве высшей администрации. Когда его слова дошли до меня, меня словно осенило: ведь это же означало, что совет директоров нашел преемника Лазара, а если так, то это должен быть человек со стороны, если первой его инициативой было отключить освещение. И я решил дойти до педиатрического отделения, где всегда в достатке было бессонных родителей, готовых бодрствовать всю ночь.
Но сначала я спустился в отделение скорой помощи к своему шкафчику, чтобы оставить мой шлем и кожаную куртку, надев взамен халат с вышитым на нем моим именем, и повесить на шею стетоскоп. Таким образом я сразу превратился во врача, находящегося на ночном дежурстве, отправившись в педиатрическое отделение. Как я и полагал, оно гудело от напряжения – не столько от озабоченных родителей, некоторые из которых спали, привалившись в углу, в то время как другие топали по коридору туда-сюда, потирая красные от бессонницы глаза, превозмогая усталость и тревогу за своих детей, из которых не всем еще был поставлен диагноз, а потому требовавших непрерывного внимания.
Я тоже нуждался во внимании, но родители, обступившие меня, не желали замечать, что я изнурен ничуть не менее, чем они. И хотя я несколько раз повторил, что я не педиатр, а анестезиолог, и пришел сюда лишь для того, чтобы кое-кого найти, они рады были далее случайно оказавшемуся среди них специалисту и забросали меня вопросами, самого разнообразного свойства, на которые я терпеливо отвечал обтекаемо, уклончиво и противоречиво. А потому не следовало удивляться, что спустя некоторое время даже самые упорные из родителей оставили меня в покое, дав мне возможность из последних сил побрести по коридору, ведущему в комнату, полную ярких постеров и детских игрушек, где глаза мои могли бы отдохнуть при виде спящих малышей, многие из которых возрастом были не старше Шиви, которая сейчас покоилась на руках у Микаэлы или лежала на коленях у Стефани.
Но даже после того как я спустился вниз, твердо решив отправиться домой и лечь в постель, чтобы избавиться от необъяснимой тревоги, объявшей меня во время сна, я тем не менее предпринял еще одну, последнюю, попытку прийти в себя, выйдя, как был, в белом своем халате и стетоскопом на шее, наружу, не обращая внимания на ветер, бесчинствующий меж стволов деревьев, высаженных некогда позади главного корпуса и пристройки, в которой нашло себе прибежище психиатрическое отделение, которое только смерть Лазара спасла от исчезновения. И хотя я никогда ранее здесь не был, я знал, что никаких озабоченных родителей там внутри не бродит по коридорам, а если они где-то и есть – вовсе не их я искал. Но дежурного врача я хотел бы найти – найти и посоветоваться с ним.
Но дежурный врач, судя по звукам, доносившимся из дежурки, был в эту минуту во власти глубокого сна. Тем не менее я нашел человека, с которым мог поговорить. И кто же это был? Не кто иной, как старая моя знакомая – бывшая старшая медсестра хирургического отделения, руководимого Хишиным, та самая, чье заявление с просьбой отложить срок ее выхода на пенсию на год было отклонено, и которая несла теперь ночное дежурство в качестве подменной в различных отделениях больницы, чтобы чуть-чуть подработать денег к своей более чем скромной пенсии.
– Но кто с такой быстротой дал отрицательный ответ на вашу просьбу? – сочувственно поинтересовался я, поведав ей, что видел ее папку на столе у Лазара всего лишь несколько дней тому назад. – Будь Лазар жив, он никогда бы не пренебрег запросом, исходящим от профессора Хишина и, безусловно, позволил бы поработать вам еще год, – с уверенностью добавил я, зная, что то же самое сказал бы любой из врачей, работавших в хирургии.
К этой женщине я чувствовал глубочайшее уважение, пусть даже мне было известно, что в прошлом она тоже предпочла мне доктора Варди. Но сама эта седая женщина, сидящая сейчас в пустой и холодной дежурке для медсестер, закутавшись в толстое зимнее пальто, вовсе не была уверена в том, как отнесся бы к ее просьбе сам Лазар, будь он жив. Придвигая ноги к электровентилятору, стоявшему на полу, она сказала:
– Иногда он мог быть очень жестким и даже злым, особенно, если заупрямится, – и увидев, как поразили меня ее слова, добавила: – Не воображайте, доктор Рубин, что если вы провели пару недель с ним и его женой в Индии, вы узнали его со всех сторон.
Было что-то неприязненное в ее голосе, и я не скрыл своего удивления тем фактом, что, несмотря на то, что со времени моего путешествия по Индии прошло года два, она все еще помнит о нем. В ответ она рассмеялась.
– Как я могла бы забыть такое? Я помню даже, насколько обескураженным вы вернулись с большим набором медикаментов, который приготовил для вас доктор Хессинг… и попросили меня сделать вам прививку. Выглядели вы при этом весьма подавленным и очень злились на профессора Хишина за то, что он втравил вас во всю эту историю с Индией.
И внезапно я преисполнился нежностью к этой достойной пожилой женщине, безропотно выполняющей свою работу помощницы медсестры, чтобы принести в конце месяца домой несколько лишних шекелей. Тут же я вспомнил, как я спускал свои штаны, стоя тем вечером перед нею позади импровизированной ширмы, за которой она легко и безболезненно натренированным движением сделала мне два укола.
– Это удивительно, что мы снова встретились с вами сегодня, – не в силах сдержать рвущееся из самых глубин моего существа признание, которое не давало мне покоя с той самой минуты, как я перешагнул порог больницы, – потому что мои жена и дочка этой ночью отправились в путешествие по Индии. Всего несколькими часами ранее я посадил их в автобус, идущий до Каира, и когда я, до смерти усталый, добрался до дома и лег, после часа или двух сна что-то меня разбудило. Что это могло быть, сестра? Я попытался уснуть снова – и не мог. Но самая непонятная для меня ситуация в том, что, как оказалось, впервые в жизни я не смог оставаться в квартире один. Так что же это такое, сестра?
Она выслушала мои сетования, не меняя серьезного выражения на лице. Я знал, что воображение – не самая сильная ее черта, но в ней всегда находило место искреннее сочувствие к человеческому горю как только она проникалась убеждением, что это – истинное бедствие, а не проходящая игра настроения. Она предложила мне чашку кофе, от которого я отказался.
– Нет, нет, спасибо. Хотел бы все-таки попробовать уснуть, – объяснил я свой отказ. – Я должен вернуться домой. Потому что не позднее восьми я должен уже быть на ногах в операционной.
Как и большинство больничного персонала, она была удивлена странным решением Лазара выделить мне половинную ставку, и она спросила меня, сохранится ли подобное положение теперь, после того, как директор больницы умер.
– А почему бы ему не сохраниться? – с некоторым раздражением осведомился я.
Она пожала плечами.
– Возможно, будут предприняты попытки устранить некоторые нарушения, допущенные во имя дружбы, вещи, которые напрямую расходятся или попросту противоречат букве закона, – ответствовала она. – Все это, в конечном итоге, будет зависеть от нового директора.
– Но он – новый директор – уже существует? – спросил я. – Кто-нибудь уже видел его? А что говорит по этому поводу Хишин?
Оказалось, что ничего из интересовавшего меня, она не знает. Так же, как и Хишин. Но в чем она совершенно не сомневалась, так это в том, что кто-то уже был назначен на эту должность. И может быть, это будет не один, а два или даже три человека. У Лазара перед его кончиной в руках сосредоточилась огромная власть, и немало было в больнице людей, считавших что настало время эту власть чуть-чуть ограничить. По крайней мере, профессор Хишин считал именно так.
– Да, – автоматически отозвался я. – Хишин сейчас, должно быть, сильно скучает по Лазару.
Она снова покивала головой. Ее заключения звучали еще более серьезно, чем мои. Хишин опасался мстительности нового директора – этим и объясняется тот факт, почему он столь решительно потребовал, чтобы власть директора была разделена. Несмотря на эпитафию, прочтенную над могилой, он хорошо сознавал тот урон, который он понес, – и не потому, что переоценил свое врачебное всемогущество, как думало огромное количество людей, а потому, что на поверхность выползла обыкновенная зависть, в свою очередь обусловленная ревностью и опасением того, что другие врачи в больнице могут удостоиться большей близости к Лазару, оттеснив Хишина с позиции директорского любимца. Вот почему Хишин так терзался чувством вины и по отношению к покойному, и по отношению к его жене, поскольку всем было известно, как тесно между собою была связана чета Лазаров, в которой если кто-то любил одного, любил и другого тоже.
На секунду кровь застыла у меня в жилах.
– В каком смысле «любил»? – Я улыбался, задавая этот вопрос, но сердце мое переполнилось болью от одной только возможности вины вместе с любовью, вызвавших столь сильные эмоции, что я едва устоял на ногах.
– В каком смысле? – Старая медсестра Хишина была захвачена врасплох и теперь пыталась сформулировать подходящий ответ. – В том смысле, что он всегда был близок с нею – вот как сейчас, и будет продолжать заботиться о ней, пока будет уверен, что она не держит на него зла и не ненавидит его тем более. Потому что суть состоит в том, что Хишина особенно привлекают люди, которые сердятся на него или его ненавидят, – сказала она. За многие годы совместной работы у нее выработалось обостренное восприятие заведующего хирургическим отделением – такое же, как у мисс Кольби в отношении Лазара.
– Но о какой близости к жене Лазара может идти речь, если у него есть сейчас собственная, – возразил я.
– У него есть женщина? – парировала она. – Одна? У Хишина есть уйма женщин, которые ему нравятся. Что за проблема – одной в списке больше, одной меньше?
Короткий и дикий вопль вырвался из какой-то палаты, и дружный вой тут же поддержал его голосами остальных пациентов, словно дожидавшихся всю ночь, пока одного из их сотоварищей не посетят ночные кошмары. Сестра, насторожившись, привычным движением, памятным мне еще по году, проведенному в хирургическом отделении, повернулась в сторону шума, решая, уляжется ли все само собой или ей придется вмешаться, если возникнет такая необходимость. И мне стало больно за эту, столь тяжело добывающую свой хлеб женщину, которая, работая годы и годы в качестве старшей хирургической сестры отвечала за скальпели и шприцы, нитки для наложения швов и приборы для переливания крови, а также за перевязку ран и многое другое, а теперь должна была слушать вопли сумасшедших и умиротворять их с помощью разноцветных таблеток, больших и маленьких, всех мыслимых и немыслимых цветов, выстроившихся на полках за ее спиной. Она определенно была обеспокоена той свободой, с которой я принялся исследовать их. Хотя она и знала, что как врач я имел право лечить самого себя, она тем не менее настоятельно потребовала, чтобы я в ее хозяйстве ничего не трогал без специального разрешения ответственного психиатра.
В какой-то степени я почувствовал себя оскорбленным, но, несмотря на это, врач во мне сказал: она права. Потому что со всей своей прямотой, пусть даже лишенной воображения, она хотела, чтобы я попробовал справиться с одолевавшими меня страхами силой духа, а не мощью фармакологии. Силой духа? Ну, например, при помощи звонка родителям, которые обладали способностью судить о моем настроении по тону моего голоса, сразу догадываясь об источнике моих неприятностей и возможных последствий, вытекающих из них для меня в обозримом будущем. И хотя моя мать постаралась отдалить нас с отцом друг от друга, отказывая ему тем самым в праве узнать о постигшей меня любви к Дори, его врожденно добродушное терпение могло бы самым благотворным образом поддержать меня во время кризиса. Но времени было всего лишь пять часов утра, и я не мог даже помыслить о том, чтобы раньше шести разбудить их, пусть даже кто-то из них, как это нередко случалось, уже проснулся и бродил вокруг дома.
Я попрощался с сестрой, всем своим видом показывая, что я вовсе не таю на нее обиды за то, что она отказала мне в возможности помочь самому себе с помощью таблеток, спрятавшихся в бутылках за ее спиной, и пообещал навестить ее как-нибудь во время одного из ее дежурств, после чего вернулся в главное здание, поглядывая на затянутое тучами небо и гадая, смотрит ли так же Микаэла – находящаяся в эту минуту в самом сердце пустыни – в окно автобуса, ожидая появления первых утренних лучей.
Дойдя до приемного покоя отделения скорой помощи, чтобы вернуть на место мой халат, я забрал кожаную куртку, взял шлем, но, вместо того чтобы подняться к выходу, стал набирать код, открывавший доступ в хирургическое отделение. Код был совсем простой. Первые три его цифры оставались все теми же с тех пор, как пришел в больницу, и мне подумалось, что вот это и есть та работа, которая предстоит новому руководителю больничной администрации – поменять код так, чтобы любой работник больницы, когда ему заблагорассудится – вот так, как это было сейчас, – не имел возможности открывать дверь. Как всегда, во время смены дежурств в больнице замирала всякая деятельность. Но отсутствие света вносило в жизнь ее какие-то новые ноты. С целью экономии электричества администрация посягнула и на святая святых больницы – на операционные, всегда утопавшие в освещении, приходившем из независимых и автономных источников; сейчас все утонуло в темноте, за исключением одной маленькой комнатки.
Хотя я провел в этой части больницы массу времени, после смерти Лазара у меня не возникало достаточной причины, чтобы наведываться в эту комнатку, полную инструментов и лекарств, используемых в сердечной хирургии, – прежде всего это относится к аппарату, применяемому в процессе шунтирования; аппарату, который белые его пластиковые трубки, выползающие и свисающие из него, делали похожим на отдыхающего осьминога. Но не это привлекало мое внимание, а простой шкафчик анестезиологов, полный лекарств, названия которых и состав, равно как и действие, были мне хорошо известны. А потому с усмешкой подумал я о непреклонной сестре, отказавшейся дать мне одну маленькую таблетку транквилизатора из ее набора; сейчас я стоял перед шкафом, полным мощнейших, очень дорогих таблеток, и, не спрашивая чьего-либо разрешения, по собственной своей инициативе, я с легкостью мог составить небольшой коктейль, который затем без труда мог ввести себе в вену, после чего погрузился бы в непробудный сон без ощущений, без сознания, без движения и даже без снов. В сон, от которого никто не смог бы меня пробудить.
Но что было странно мне: когда я стоял в темном, пустом хирургическом отделении, в помещении, полном десятков сложнейших хирургических инструментов, достаточных для того, чтобы, разъяв человека на части, снова собрать его, значительно улучшив, я чувствовал не страх, и не тревогу, которая прервала мой сон, отправив бродить меня где попало – ощущение было такое, будто лекарство, способное мне помочь, находилось не где-то далеко, во внешнем, по крайней мере, мире, но лежало где-то здесь, в этих хорошо мне знакомых стенах моего собственного дома, покинутого сейчас самыми близкими мне людьми. Возможно ли было предположить, что моя любовь старается заключить в свои объятья обеих женщин – ту, что отличалась редким бесстрашием, и ту, которая боялась всего на свете, но более всего – одиночества? Может быть, в ответе на этот вопрос и таилась разгадка тайны, так безжалостно мучавшей меня?
Мысль эта, внезапно пришедшая мне в голову, настолько удивила меня, что я, выключив свет, покинул отделение хирургии даже не прикоснувшись ни к седативным таблеткам, ни к анальгетикам или средствам для расслабления мышц, потому что не хотел прибегать к каким-либо материальным средствам, чтобы укротить мой дух, веря, что причина, послужившая возникновению моей утренней бессонницы, в конце концов укрепит меня, соединив – пусть даже только в мыслях – с моей, удаляющейся от меня все больше и больше, маленькой семьей.
По пути к дому я повернул на широкий проспект рядом со зданием, где жила Дори, чтобы убедиться, припаркован ли большой автомобиль Лазаров на его обычном месте – под колоннами здания. Меня не удивило, когда я обнаружил незнакомую мне маленькую машину, перегородившую выход, – небольшое усилие воображения подсказало, что они купили этот автомобильчик для своего солдата, чтобы облегчить ему ежевечернюю поездку из лагеря к своей матери.
В мгновение, когда я вошел в свою квартиру, я почувствовал возбуждение одиночества, витавшее над руинами моей измученной души, как если бы только здесь, среди этих знакомых стен и знакомой мебели находился истинный мир, существенный и тайный, который немедленно выявлял чью-то слабость и невозможность кому-либо оставаться с ним наедине. Хотя стрелки часов еще не достигли шести, у меня уже не оставалось сил для ожидания, и я позвонил родителям, чтобы рассказать им, как проходило мое прощание с Микаэлой и Шиви, – рассказать, чтобы одновременно услышать ободряющие слова.
Трубку на этот раз поднял мой отец, который и завладел разговором, задавая многочисленные вопросы, требовавшие исчерпывающих ответов, по возможности, как можно более детальных. Похоже, что он вовсе не собирался ни успокаивать меня, ни утешать, поскольку больше, чем кто-либо другой, переживал отъезд Микаэлы и Шиви, как если бы все мои достижения последних двух лет свелись к нулю после их отъезда. Какой-то шорох и эхо, сопровождавшие наш разговор, подсказали мне, что моя мать слушает наши речи по трубке стоящего у ее изголовья аппарата, но, к моему удивлению, она никак не обнаруживала своего присутствия. Я знал, что гнев ее был много глубже, чем у моего отца, и много более справедлив, но ее молчание стало меня тревожить, и когда я почувствовал, что разговор с отцом близится к концу, я сказал, что хочу поговорить с нею.
Она расспрашивала меня сухо и даже холодно, интересуясь тем, откуда я звоню – из больницы или из дома. Когда я сказал ей, что мое дежурство начинается в полдень, она захотела узнать, почему в таком случае я звоню им в такую рань. Значит ли это, что я, в свою очередь, так рано проснулся, или что я вообще не мог уснуть? «И то, и это, – отвечал я. – Проснулся, едва заснув, а проснувшись… – И я честно рассказал ей о своих ночных блужданиях, добавив: – Мне кажется, что мне теперь придется привыкать снова к тому, что я один». На какое-то время молчание воцарилось уже в Иерусалиме, и я услышал, как отец опустил телефонную трубку на рычаг, как если бы он понял, что мать взяла продолжение разговора на себя. А может быть, этим он выразил в своей застенчивой и тем не менее решительной манере свое мне неодобрение, поскольку никогда раньше он не заканчивал свои разговоры со мной подобным образом. Зато голос матери сразу помягчел, как если бы она тоже поняла, что означает этот отцовский жест, и она спросила, не собираюсь ли я появиться в Иерусалиме на уикэнд. Когда я произнес «да», она попросила меня не использовать для этой цели мотоцикл, а приехать на автобусе, как если бы мое расставание с Микаэлой сделало мое существование более подверженным опасности и уязвимым. «А если тебе захочется увидеть своих друзей, ты в любую минуту можешь воспользоваться отцовской машиной», – добавила она, чтобы успокоить меня и поддержать мои намерения, после чего быстро положила трубку, словно с такого расстояния почувствовала, как на меня накатывает сон.
Я отключил телефон – отчасти потому, что я уже поговорил с родителями, но также потому, что я знал – если Микаэла будет звонить перед вылетом, она позвонит не мне, а родителям; она знала, что их огорчения много глубже тех, что она оставила в собственной квартире, где в эту минуту я начал задергивать шторы, чтобы не позволить лучам света потревожить мой сон, уже одолевавший меня. Я был убежден – чем надежней я отгорожусь от всего окружающего меня мира, тем меньше будет моя тревога. И в самом деле – невероятный по своей силе сон наконец одолел меня, настолько, что ничто не в силах было потревожить опустившуюся на меня завесу, как если бы я лежал не в своей постели посреди шумного и делового Тель-Авива, а в жестяном корыте больничного морга. Больница также исчезла из моего сознания – впервые с тех пор, как я начал работать там, и после непрерывных двенадцати часов сна я проснулся, чтобы обнаружить, что уже шесть часов вечера – намного позже начала моего дежурства. Меня, скорее всего, пытались разыскать врачи, прибывшие в операционную, но что они могли предпринять против отключенного телефона? Нашли ли они кого– нибудь мне на замену? Мысль о том, что кто-то может оказаться в операционной на месте, принадлежащем мне, днем раньше показалась бы мне невыносимой при всем известной моей пунктуальности; сейчас же я, абсолютно расслабившись, лежал, не испытывая за собой особой вины. Наоборот, я испытывал давно забытое чувство облегчения. Как если бы не только Микаэла и Шиви исчезли из реального мира, но и сам я тоже.
Правда, имело место противоречие между удовольствием, которое я испытывал от этого исчезновения, и тревогой, вызванной одиночеством. Но я знал, что существует человек, единственный в мире, способный совершенно правильно понять создавшуюся ситуацию. Поэтому я не выключил то слабое освещение, неясно обрисовывавшее знакомый мне мир собственной моей квартиры, заменявший мне лекарства, но в то же время заставлявший меня чувствовать себя так, словно в моем теле не доставало красных кровяных телец.
Тем не менее волнение, вновь овладевшее мною, было столь велико, что я вновь подключил телефон, чтобы позвонить Дори в офис и потребовать права звонить ей не только в качестве любовника или случайно подвернувшегося под руку врача, но и как арендатора, который звонит своей квартирной хозяйке в минуту, когда ему требуется помощь. Дори только что вышла в кафе с одним из приятелей, и секретарша, которая не могла сообщить мне, когда она хотя бы приблизительно вернется, исключительно вежливо спросила меня, кто я и чего хочу. Я согласился назвать себя и попросил передать миссис Лазар, что жду ее звонка.
– Моя жена с дочерью прошлой ночью улетели в Индию, – сказал я секретарше. Тишина на другом конце провода означала, что секретарша совершенно не представляет, что ей делать с этим сообщением, и тогда я грубо добавил: – А я болен и лежу в постели.
Странная эта ложь, столь бойко слетевшая у меня с языка – с языка человека, который всегда гордился тем, что никогда не врет, – обрушилась на меня с такой силой, что я ощутил необходимость вновь отключить телефон, чтобы не быть вынужденным подкреплять первую мою ложь еще одной. А поскольку я объявил себя больным, то не сомневался, что Дори свяжется со мной, не зная, что в этой ситуации я хочу от нее не присмотра, но любви. Понял я также и то, что вырвавшаяся сейчас у меня ложь способна отравить чистоту наших отношений, – точно так же, как мои отношения с больницей, если я, позвонив туда, стану объяснять свое отсутствие той же причиной – шесть часов спустя после того, как я должен был появиться возле операционного стола…
* * *
Яподнялся и выключил свет – так, чтобы быть в состоянии раствориться в темноте, отгородившись ею от моего сокровенного мира, в котором удовольствие от одиночества росло пропорционально расстоянию между мною и моей женой с Шиви, удалявшихся от меня. Но сон переполнял меня настолько, что я не в состоянии был закрыть глаза в абсолютной темноте, которую сам же создал вокруг себя, попросту вновь погружаясь в дремоту. После долгих часов, проведенных в службе скорой помощи, приучившей меня засыпать и просыпаться в считанные секунды, я утратил невинность молодости, позволявшей мне засыпать когда попало и где попало. Совсем наоборот – после десяти часов непрерывного сна мое сознание начало приобретать качества такой чистоты и ясности, какими обладает, пожалуй, лишь ангел, скользящий в небесах: ни голод, ни жажда уже не беспокоили меня.
Я ощущал щетину, выросшую на подбородке с прошлого утра, и задавался вопросом, придет ли в голову Дори искать меня здесь. Если я на самом деле заболел, я не мог находиться на больничной койке или в доме моих родителей; единственным местом, где я мог находиться, была именно эта квартира, которую она предназначала для сдачи в аренду, хотя бы это и не была по– настоящему ееквартира. Что, разумеется, никак не обязывало ее любить меня, но, с другой стороны, должно было напомнить, что именно здесь она согласилась выслушивать мои любовные признания, которым внимала, не прерывая их, закончив тем, что оказалась со мною в постели.
А пока что мозг мой продолжал аккумулировать чистоту и ясность, в то время как я сам преисполнялся верою в то, что и на расстоянии я могу влиять не только на ее мысли, но и на ее холеное тело, чьи милые, спрятавшиеся в укромных местах созвездия веснушек я еще не кончил изучать. А потому, проводив последнего клиента, она должна будет подняться со своего кресла, набросить на себя синюю бархатную тунику и, одарив улыбкой каждого из остающихся в офисе сотрудников, спуститься к выходу, на последней площадке раскрывая свой зонт, даже если с неба еще не упало ни капли, – раскрыть его для того лишь, чтобы под его защитой преодолеть те несколько метров, что отделяли ее от большой машины, припаркованной на соседней улочке. Затем она бросит взгляд на зеркало заднего вида и снова улыбнется, пытаясь в то же время понять, свободен ли выезд; может быть, именно в эту минуту она вспомнит странное мое послание, переданное секретаршей, а затем, держа свою маленькую ступню на тормозе, вздохнет, и приступит к макияжу, доставая все необходимое из большой сумки, лежащей позади нее на заднем сиденье, и проводя тонкие линии вокруг глаз, после чего настанет черед носа и щек. Но вместо того, чтобы между бровей нарисовать третий глаз, который позволил бы ей постичь окружающую ее действительность, она предпочтет одарить своей улыбкой зеркальце, прикрепленное в машине над лобовым стеклом, надеясь – и не без оснований, – что зеркальце ответит ей такой же улыбкой, дав ей ощущение радости. И только тогда сможет она чуть-чуть расслабить ногу, лежащую на тормозе и влиться в середину уличного движения; она проделает это очень медленно, нисколько при этом не думая о машинах сзади нее.
Может быть, она надеялась, что я не расслышу ее мягкого стука в дверь? Потому что она всегда испытывала нерешительность у входа сюда, в квартиру, которая была так хорошо ей знакома, и которая вот уже два года была занята ее любовником. Этим, не исключено, объяснялся и тот факт, что никто из членов семьи или ее друзей не знал, что ее захватил вихрь неодолимой и требовательной любви, от которой ничто и никто не мог спасти ее, кроме нее самой. Может быть, она надеялась, что легкий стук в дверь не будет услышан, так что она сможет развернуться и поспешить вниз с чистой совестью, убеждая себя, что она не бросила меня одного во время болезни, даже если она полагала, что все это не слишком серьезно.
Но душа моя, которую я послал, чтобы сопровождать ее в большой машине, медленно влекущейся в плотном вечернем транспортном потоке, душа, которая поджидала ее даже тогда, когда она останавливалась, чтобы купить пирожных и фруктов в лавочках, о которых я помнил с того времени, когда следовал за нею и Лазаром вплоть до их дома на своем верном старом мотоцикле, душа, которая, подобно ветру, обдувала ее лицо через вентиляционные отверстия, расположенные рядом с приборной доской, чтобы обратить ее внимание на необходимость пуститься в объезд, – акт, рекомендуемый дорожным знаком, к которому она отнеслась, как, впрочем, и к другим подобным знакам, с поразительным равнодушием – эта душа была всецело настроена на то, чтобы не пропустить, уловить самый легкий стук в дверь; более того, не только стук – даже ее дыхание, если бы она решила, не двигаясь, просто постоять с той стороны двери, как я однажды стоял у ее.
Стоит ли тогда удивляться тому, что я спрыгнул с постели, трепеща от возбуждения, которое темнота должна была скрыть, чтобы открыть дверь женщине, возникшей в дверном проеме в мутном свете лампочки на площадке, с зонтиком в одной руке и маленьким букетиком цветов в другой, в новой шляпке на голове, подчеркивавшей красоту ее лица, а черным цветом напоминавшая миру, что ее хозяйка в трауре.
Только тогда, когда она оказалась в квартире, решился я включить свет, чтобы хоть как-то разогнать мрак и избавиться от теней в комнатах, выяснив попутно, насколько преувеличенными и даже ребяческими были все мои страхи, если они так легко могли быть изгнаны. Хотя предполагалось, что я был болен, – чему подтверждением могли служить мои всклоченные волосы, бледное лицо, обросшее щетиной и пижамная куртка, наброшенная на голое тело, – она не спросила меня, как я себя чувствую, а только начала внимательно оглядывать все вокруг, как если бы только сейчас вспомнила, что кроме всего она еще и владелица этой квартиры, обязанная время от времени проверять, как обходится с ее собственностью арендатор. Судя по тому, как с губ ее сползала улыбка, она была не только удивлена, но и, без сомнения, раздосадована теми многочисленными изменениями, которые мы с Микаэлой позволили себе сознательно или бессознательно произвести в уютной, обихоженной квартире ее матери. Но она воздержалась от каких-либо комментариев, направившись прямо к детской кроватке, примостившейся в углу гостиной, разглядывая смятые простыни и мохнатого медведя, оказавшегося слишком большим, чтобы отправиться в Индию, особенно, если бы его пришлось тащить в самолете по проходу между кресел.